Ленинград-Петербург Геннадия Алексеева

Рубрика в газете: Озадаченная жизнью душа, № 2018 / 34, 21.09.2018, автор: Александр РУДНЕВ (Коломна, Московская обл.)

Не так давно в Санкт-Петербургском издательстве «Геликон-Плюс» вышла книга «Неизвестный Алексеев», в которой содержатся не публиковавшиеся ранее дневниковые записи периода 1980–1987 годов Геннадия Ивановича Алексеева (1932–1987), в последнее время ставшего объектом пристального внимания в том числе и некоторых представителей современной филологической науки. По видимому не все дневники Алексеева сохранились, и в данном издании публикуются только дневники последнего десятилетия его жизни.

 

 

Геннадий Алексеев был необычайно разносторонне одарённой личностью – великолепный прозаик, автор не столь широко известного, но очень значимого и высокохудожественного романа «Зелёные берега» о предреволюционной интеллигенции, крупный поэт, непревзойдённый мастер верлибра, а также художник и искусствовед, входивший в элиту тогдашней ленинградской интеллигенции, но оставшийся по каким-то причинам в тени. Алексеев читал лекции по истории искусств на архитектурном факультете Ленинградского инженерно-строительного института (теперь Санкт-Петербургский государственный Архитектурно-строительный институт), которые надолго запомнились слушателям. На его лекции зачастую приходили и из других учебных заведений – так широка была их популярность.

 

«Он давал нам картину мира, вечного, непознанного, со всеми бесконечными проблемами, такими же, какие настигали и нас, – вспоминает учившаяся у Алексеева Валентина Лелина. –<…> После лекций Алексеева великие мастера прошлого как-то приближались, становились понятнее. Эти лекции скорее напоминали размышления о минувших эпохах, в которых присутствовали не только архитекторы, скульпторы, художники, но и музыканты, философы, поэты, и обычные ремесленники, крестьяне, воины, кухарки, трактирщики…» (Ук.изд., с. 3). И сама его внешность дореволюционного петербургского интеллигента, его какой-то «старорежимный» облик, вспоминает В.Лелина, хотя он жил в самые что ни на есть советские времена, некоторая отстранённость, создавала ореол некой таинственности вокруг его личности. Он был как бы человеком другой эпохи, поздно родившийся. Поэтому глубоко знаменательной представляется его следующая дневниковая запись: «Я древний эллин, чудом очутившийся в варварском ХХ веке. С изумлением взираю на человечество. Оно бьётся в конвульсиях, его мучают припадки эпилепсии» (с. 159).

 

Г.Алексеев был абсолютно ленинградский, петербургский писатель и поэтому особенно может быть близок тем, кто обострённо чувствует «душу Петербурга» – напомним, что это выражение впервые было употреблено известным литературоведом и музейным работником, культурологом, как бы сказали сейчас, Н.П. Анциферовым – его известная книга, изданная впервые в 1922 году, имеет это заглавие.

 

В скобках не могу не заметить, что автор этой статьи относит себя именно к таковым, ибо с самых юных лет сильно и обострённо чувствует и любит Ленинград-Петербург и, без ложной скромности, неплохо его знает. Не могу также в связи с этим не сказать и о том, что если раньше, в советское время, из какого-то духа противоречия, видимо, я всегда называл Ленинград Петербургом, то теперь, напротив, всегда говорю только «Ленинград», ибо от настоящего, старого Петербурга осталось уже не так много, хотя, быть может, больше, чем от старой Москвы. Но это уже другой разговор и замечание, как говорится, a’proposé (между прочим. – франц.)

 

Примерно так же, как некогда В.Я. Лакшин назвал письма А.П. Чехова «почтовой прозой», тоже самое мы с полным основанием можно отнести к дневникам Г.Алексеева – это дневниковая высокохудожественная, изящная проза, невзирая на свою естественную для жанра дневника краткость, отрывочность и фрагментарность.

 

Дневниковые записи Алексеева – это и зарисовки Ленинграда, его архитектуры, необычайно точно и выразительно подмеченные детали, жанровые сценки, картины и эпизоды ленинградской литературной жизни того времени, портреты известных ленинградских литературных и научных деятелей того времени (часто Алексеев не называет их полных фамилий), пейзажи (он обладал также очень тонким чувством природы), как Ленинграда, так и окрестностей – Комарова, которое он очень любил и часто бывал в комаровском Доме творчества писателей, или берега реки Оредеж в живописнейших местах неподалёку от станции Сиверская, где Алексееву приходилось жить на даче, или столь же колоритное описание кладбища в сосновом лесу около Чёрной речки на Карельском перешейке, где было первое захоронение очень любимого Алексеевым Леонида Андреева – всё это пронизано петербургским воздухом, написано пером талантливейшего тончайшего художника с поистине пушкинской прозрачностью и ясностью.

 

И не будет, с нашей точки зрения, преувеличением сказать, что дневники Г.Алексеева – это классический «петербургский текст» также и в том чисто филологическом смысле, который в этот термин вкладывал придумавший его академик Д.С. Лихачёв, но не всегда. Вот, например, одна такая чисто ленинградско-петербургская зарисовка: «Бронзовый жезл в руке Кутузова (имеется в виду памятник Кутузову на Невском проспекте возле Казанского собора. – А.Р.). На руке сидит чайка. Рука вся в пятнах от птичьего помёта» (с. 232). Казалось бы, какая-то внешняя и очень приземлённая деталь – но какая она чисто петербургская! Разве это не «петербургский текст», может быть, не совсем в лихачёвском, а скорее в алексеевском смысле?

 

Но, конечно же, особый и наибольший интерес представляют собой те места дневника Алексеева, где содержатся самые разнообразные, поражающие своей точность и наблюдательностью, иногда парадоксальные, но почти всегда абсолютно верные суждения о явлениях литературы и искусства. Это – камертон высочайшего вкуса и эрудиции. Так, о Пушкине Алексеев замечает, что у него, оказывается, не так уж и много стихотворений. «В некоторые годы у него (Пушкина. – А.Р.) не было написано и двадцати стихов, например, в 1832-м, 1833-м и в последнем 1836-м. Поразительно, что «Памятник» был создан именно в этом последнем году. Своё лучшее – «Брожу ли я вдоль улиц шумных…» Пушкин написал в 30 лет» (с. 140–141). Быть может, это не вполне точно соответствует историко-литературным фактам, но подмечено очень интересно и тонко.

 

«Единственным подлинным, самобытным поэтом России в ХIХ веке» Г.Алексеев считал А.А. Фета. «Он открыл эпоху символизма, прорвался в будущее» (с.158).

 

А знаменитого русского художественного критика В.В. Стасова Алексеев окрестил «пустым барабаном», крикливым, трескучим, пошлым, который своей непролазной тупостью, ортодоксальностью и «восторженной глупостью» немало нанёс вреда русскому искусству, страстным поборником которого он всегда себя заявлял.

 

Также очень интересными и, кроме того, очень злободневно звучащими и сегодня представляются суждения Г.Алексеева об интеллигенции, заменившей собой дореволюционное дворянство, которой не достаёт, по его мнению, «и подлинно русского духа, и подлинной просвещённости. На истинно русское претендует вульгарная и крикливая полуинтеллигенция, подвизающаяся на поприще массовой культуры. Национальное выступает здесь в опошленном, окарикатуренном, балаганном виде. От него за версту несёт водкой и хамством. Культура русского дворянства ХIХ столетия остаётся вершиной в духовном развитии нации» (с. 161).

 

Точнее, пожалуй, и невозможно сказать!

 

Такой же исключительной точностью, тонкостью и проникновенностью характеризуются суждения Алексеева о композиторах-классиках. Так, «музыка Моцарта округла и уютна (идиллический пейзаж с пологими зелёными полянами и куполом кудрявых деревьев). Музыка Бетховена угловата и неприветлива (суровый гористый пейзаж с нагромождением скал и неприступных каменных башен). Музыка Шопена прозрачна и печальна (осенний лес в солнечный прохладный день)» (с.157).

 

Или же суждение о русской поэзии «Серебряного века»: «Символисты претенциозны, вычурны и слащавы. Но они расчистили завалы поэтической пошлости, нагромождённой XIX столетием. Акмеисты деланно благородны, архаичны и скучны. Они эти завалы старательно восстановили» (с. 158).

 

О.Мандельштама же Алексеев определяет как эпигонского поэта, совсем не столь крупного и значительного, как это принято всегда считать.

 

Но всё-таки в определённом смысле особое место в дневнике Алексеева занимают разнообразные суждения и размышления о Леониде Андрееве, которого он ощущал как очень близкого себе, полагая, что его «озадаченная жизнью душа (Алексеева. – А.Р.) уже томилась в его (Л.Андреева. – А.Р.) теле» (с. 53). Алексеев находит массу удивительных совпадений в художественном мире Л.Андреева со своим собственным мироощущением (рассказы «Жили-были», «Он», «Молчание», «Мысль» и др.) и называет Андреева «жестоким, но в высшей степени честным» и безжалостным к самому себе писателем, который, как никто, за исключением разве что Бунина, знал цену смерти. И называет его «духовным родственником» художника М.А. Врубеля.

 

И если, по мнению Алексеева, русская и европейская проза ХIХ века преимущественно изобразительна, 
«то почти вся серьёзная проза ХХ века концептуальна» (с. 55) – к таким художникам Алексеев относит 
и Л.Андреева, который, бесспорно, является художником именно ХХ века, хотя и прожил в нём лишь 19 лет. Интересно и то, что духовным предтечей или «предком», по его выражению, Л.Андреева Алексеев считает поэта второй половины XIX века А.Н. Апухтина – «скептика, пессимиста и стихийного экзистенциалиста» (с. 412), что в творчестве Л.Андреева достигло наивысшей точки и отчасти было продолжено в творчестве самого Г.Алексеева в уже совершенно иное время и в иной тональности. Но полагая, что «Андреев брал не стилем, а поразительной искренностью, страстностью, обжигающей сердце болью за страдания человечества» (с. 395), Алексеев всё же ошибался – Леонид Андреев был превосходным, виртуозным стилистом, особенно в своих поздних, как прозаических, так и драматургических произведениях.

 

Верно замечание и о том, что «вряд ли Леонид Андреев был всерьёз религиозен» (с. 452). Но мы можем досказать за Г.Алексеева, что почти совсем не был религиозен, несмотря на свой серьёзный интерес к известным библейско-евангельским сюжетам («Иуда Искариот», «Елеазар», «Нерукотворный образ»), но его пристрастие к изображению русского духовенства, подчас с сатирическими интонациями, полагает Алексеев, происходило от того, что православные священнослужители, даже самые ничтожные, бездуховные и ограниченные люди, всё же по своей должности стояли близко «к тайнам бытия», хотя и не всегда этому соответствовали, поэтому представали иногда под пером Андреева в малопривлекательном, а то и смехотворном виде.

 

Заканчивая наш обзор, мы можем сказать, что читатель получил книгу необыкновенно интересную, особенно это относится к образованным и тонко чувствующим людям. Это, несомненно, незаурядное литературное событие.

 

Досадно, однако, что в книге отсутствуют комментарии и именной указатель, а это было бы здесь как нельзя более кстати. Но что же делать, нам остаётся только ламентировать по этому поводу! Наверное, полного совершенства на свете ни в чём не бывает!

 

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.