С НОВЫМ ГОДОМ, ДОРОГОЙ ДРУГ!

Рубрика в газете: Проза, № 2019 / 48, 26.12.2019, автор: Виктор ПРОНИН

Как всегда, я подзатянул с отправлением поздравительных открыток, дождался конца декабря. Теперь наверняка они придут после Нового года. Но я оправдывал себя тем, что мои друзья получат поздравления не в общем хоре, не в толпе, а после, когда уже и не ждёшь никаких открыток. К тому же мои поздравления будут наряднее, праздничнее многих других – мне повезло достать открытки необычные, можно сказать, потрясающие. Вместо Деда Мороза на них был изображён старик с золотой рыбкой в обрамлении позолоченной, причудливо сверкающей морской пены. От рыбки исходило сияние, которое играло и посверкивало при малейшем наклоне открытки. Здесь был намёк на то, что в новом году тебя ждёт золотая рыбка удачи, и дай тебе бог сноровки успеть вымолвить ей свои пожелания, пока не передумала она и не уплыла к себе в синее море.
День, как это обычно и бывает в конце года, оказался хлопотным, нервным, суетным каким-то. Скопились мелкие дела, отложенные телефонные звонки, невыполненные обещания. В соседних редакциях уже начали отмечать личные успехи, творческие победы, годовые премии. Как-то само собой получилось, что зачастили дни рождения, юбилеи, даты. И все торопились покончить с этим в старом году, чтобы в новый вступить без того досадного чувства, которое возникает при воспоминании о собственных слабостях, запущенных делах, утаённых праздниках.

Домой я выбрался уже поздним вечером, печально и раздумчиво брёл от метро по заснеженным улицам, дышал заснеженным воздухом и с каждым вздохом выталкивал из себя дневные заботы, раздражённость, бумажную и табачную пыль, алкогольные пары, оставшиеся ещё с обеда, когда машинистка Ирочка уж в который раз отметила своё совершеннолетие. Позади осталась молчаливая, припорошённая снегом очередь, ожидающая автобуса, и было приятно сознавать свою неподвластность этому смиренному ожиданию.
Всегда почему-то получается так, что праздники заставляют нас вспомнить старых друзей, а грусть, которая сопровождает самое бесшабашное веселье, идёт, наверно, оттого, что в такие дни в нас что-то пробуждается от прежней, ушедшей уже жизни. И мы покупаем горы разных открыток, хотя, казалось бы, чего проще – купить двадцать-тридцать одинаковых, да и разослать по городам и весям. Стараемся и слова подобрать разные, чтобы даже в величине и цвете букв, в том, как расположены они на открытке, чувствовалась радость заочной встречи, искренность безудержных пожеланий, наше крепкое рукопожатие, горячие поцелуи. Всех щедрот мира желаем полузабытым друзьям, всех благ и радостей и этим вроде бы доказываем, что нет у нас прежних размолвок и недоразумений, прежних ссор и обид, что ныне мы не имеем ничего общего с теми мелочными спорщиками, которыми были когда-то. И кто знает, доказываем ли мы это своим друзьям, самим себе или тем невидимым, но явственно ощущаемым высшим силам, которые все видят, понимают и со снисходительной улыбкой наблюдают за нашим невинным лукавством.
Казалось бы, годы прошли, десятилетия, а мы продолжаем поздравлять людей, которых помним молодыми, не задумываясь даже о том, как они выглядят ныне, помнят ли нас, осталось ли в них хоть что-нибудь от прежних времён. Но мы пишем, шлём, напоминаем о себе, и, наверно, стоит за этим желание утвердиться в глазах тех, с кем выходили когда-то на дорогу жизни.
Это вот позднее неспешное возвращение притихшей заснеженной улицей ещё жило во мне, когда я сел к столу, чтобы написать десяток, хотя бы десяток открыток и поздравить давних друзей, которые, конечно же, начали уже забывать меня, которых и я уже начал забывать. Полюбовавшись стариком, золотой рыбкой, сиянием вокруг неё, я положил открытку на стол, провёл по ней ладонью и в самой её гладкости, белизне почувствовал ожидание праздника – она готова была передать мои самые добрые пожелания. Хотелось найти слова новые, послать пожелания необычные, даже в обращение вложить жажду встречи, уверенность в том, что прошедшим годам не дано вбить клин между старыми друзьями. И пусть мы живём вдали друг от друга, стареем, пусть мы так же далеки от достижения своих целей, как и двадцать лет назад…

«С Новым годом, дорогой друг!» – написал я широко и размашисто, чтобы даже в моих неровных буквах ощущалась искренняя радость от подвернувшейся возможности поздравить давнего товарища с праздником.
И едва я написал его имя, передо мной возникло лицо с высокими залысинами, крепкими жёлтыми зубами, прищуренными голубыми глазками, возник он сам – высокий, плотный, шагающий по нашей улице, поглядывающий вокруг доброжелательно и пытливо, готовый увидеть нечто доброе в людях и похвалить их за это. Я увидел его, окружённого друзьями, которые были и пониже его ростом, и помоложе, и как-то незначительнее, мельче, суетливее…
Отложив ручку, отодвинув подальше нагревшуюся настольную лампу, я перевернул открытку и опять принялся рассматривать золотую рыбку и старика, который на этот раз показался мне не столько обрадованным, сколько подавленным свалившимся на него счастьем. Похоже, большие возможности угнетают не меньше, нежели полное их отсутствие. И чем дольше я всматривался в босоногого старика, в бушующие волны, в золотую рыбку, такую маленькую и такую могущественную, тем меньше я видел всё это – изображение становилось прозрачнее, меркло и наконец исчезло вовсе.
И снова я увидел залитую солнцем улицу большого южного города, моего старого друга, загорелого, полного сил и замыслов. Он шёл чуть впереди, слегка оглядываясь на ходу, словно бы призывая подтянуться, не отставать, словно бы увлекая за собой людей слабых, не способных к порыву дерзкому и отчаянному, он хотел убедиться, что мы не отстали, что, как и прежде, идём за ним верной и сплочённой гурьбой.
С новогодней открытки, откуда-то из сияния, полыхающего вокруг золотой рыбки, вдруг возникли его напряжённо смотрящие на меня глаза. До сих пор, сквозь годы и расстояния, он наблюдал за мной с улыбчивым вниманием, будто хотел увериться, что я веду себя подобающим образом, что не погнался за вещами недостойными и выгодами сиюминутными.

Да-да-да… Он любил жареное мясо, накрытый стол, внимательных слушателей, волновался, если за столом оказывалась красивая девушка, и никогда не упускал случая напомнить о том, как он презирает стремление к выгоде. Именно это его почему-то всегда тревожило, хотя мы служили в каких-то захудалых конторах, и все наши выгоды заключались в худосочной зарплате и были расписаны на годы вперёд. Моего лучшего друга постоянно беспокоила правильность путей, на которые мы вольно или невольно ступим.

А Олежка от нас ушёл… Да, он ушёл первым.

И мы единодушно осудили его.

Вернее, осудил его мой лучший друг, заклеймил такими страшными для нас в то время словами, как корыстолюбие и продажность. Кому продался Олежка, сколько получил – эти вопросы не возникали. Вообще я заметил, что, вспоминая давние события, думаешь совсем не о том, что когда-то определяло твои поступки и решения. Происходит, наверно, то же самое, что с моей дочкой… Однажды, пристроившись за моим креслом, она часа два неотрывно смотрела по телевизору какой-то совершенно невероятный фильм – там гнались, стреляли, протыкали друг друга ножами, сбрасывали со скал, топтали лошадьми, душили, мяли и рвали на части. Когда же я обнаружил за спиной дочку, то, прокрутив в голове весь фильм, ужаснулся тому, что она увидела.

– Ну как фильм? – спросил я лживым голосом. – Понравился?

– Да! – Её глаза горели восторгом. – Ты видел, какие кружева у королевы?

– А остальное?

– А что там ещё?.. Манжеты, бантики… Это чепуха! Но кружева, какие кружева!

Боюсь, что со всеми нами происходит нечто подобное. А потом пролетают годы, а может, всего-навсего минуты, и мы вспоминаем, что в то время, когда кого-то рвали на части, мы видели лишь этикетку на бутылке, запомнили, как наш собутыльник прикладывался к стопке, но не видели, не видели, что в его спине торчит нож, что на шее у него всё туже затягивается петля, что сам он сидит в луже собственной крови.

В переносном, конечно, смысле, в переносном.

И только потом, вспоминая об этом, спохватываемся – он погибал, а мы весело смеялись. И не потому, что были столь уж жестокими и злорадными, нет, просто видели другое. И кто знает, что ты вспомнишь о нынешнем дне, – солнечную погоду, получение зарплаты, случайный поцелуй или тот странный, путаный телефонный разговор с не очень близким человеком, который, смеясь, между двумя анекдотами попросил взаймы денег, а ты, тоже смеясь, сумел ловко вставить слова: «Откуда, старик?!» И при этом оба вы знали, что деньги, небольшие в общем-то деньги, можно бы и дать.
Да, вспомнится этот разговор и напряжённый голос не очень близкого тебе человека, когда он рассказывал старый анекдот, уже получив отказ. И как неожиданно он положил трубку, потому что уже не мог говорить легко и беззаботно, потому что деньги нужны были ему позарез…

А Олежка ушёл.

Без скандала, прощания, без жёстких слов или выставленной поллитровки. Просто перестал быть перед глазами. Иногда доходили слухи, что он добился каких-то успехов, его уважают и он счастлив, но мой лучший друг лишь презрительно усмехался. Знаем, дескать, как это делается, чем оплачивается. Как и прежде, он шагал походкой человека величественного и непогрешимого, ощупывая встречную толпу прищуренными глазками, охотно смеялся нашим шуткам и этим своим доброжелательным смехом как бы поощрял, награждал. Он не любил тратить деньги, это было для него тягостно, но доброе слово, ласковый взгляд, крепкое рукопожатие были при нём всегда.
Открытка лежала передо мной – золочёный старик в золочёных лохмотьях сжимал в руке золочёную рыбку, и золочёные волны вздымались под самые облака, создавая прекрасное новогоднее кружево. И вдруг я вспомнил: а ведь он плавал! Ну конечно! Мой лучший друг плавал на самых настоящих кораблях по самым настоящим морям и океанам. И уже поэтому постоянно как бы сиял в кружевах из солёных брызг, освещённый солнцем, луной и звёздами. Капли моря сверкали, искрились и играли на лице моего лучшего друга радужными бликами. С тех пор прошло, правда, немало времени, но когда мы оказались на прогретых солнцем улицах южного города, ему в лицо всё ещё дул морской ветер, трепал изрядно поредевшие волосы, и на щеках его до сих пор просыхали мелкие капельки. Иногда он замолкал на полуслове, а он умел так замолкать, что мы слышали и свист ветра в тросах стальных кораблей, и угрожающий рокот волн, видели нашего друга, презрительно вглядывающегося в зыбкий, смертельно опасный горизонт.

Ещё раз посмотрев на открытку, я подумал, что она вообще оказывается удачной по содержанию. «Желаю поймать рыбу удачи!» – промелькнула мысль. «Крепче сжимай в руке рыбу удачи!» «Пусть твои сети никогда не возвращаются без рыбы счастья!» Нет, ничего этого я не написал. Эти слова казались мне тяжеловатыми, надуманными, вычурными. Слишком многим людям они могли бы подойти, а послать их лучшему другу… Нет.

Да, а ведь Женька тоже ушёл…

Произошло нечто невероятное – Женька, который не вышел ростом, который заикался и носил очки, ходил, странно выбрасывая носки туфель в стороны, познакомился с потрясающей красавицей. И тронул её сердце. Да, это была красавица. Как ещё можно было назвать женщину, которая, проходя по улице, оставляла за спиной навсегда окаменевшие мужские фигуры? Вначале они просто застывали, потом с трудом, как и положено каменным изваяниям, медленно поворачивали головы в сторону удаляющейся Женькиной знакомой. И в глазах у них была безнадёжность. Оглянувшись на Женькину красавицу, многие вдруг потрясённо сознавали, что жизнь прошла стороной, что сами они разменяли себя на деньги, водку, тряпки, сомнительные радости. До них вдруг доходило, что все силы и восторги, отпущенные им свыше, они просто обязаны были бросить на то, чтобы познакомиться с такой вот женщиной, и тогда, только тогда можно было бы считать, что их жизнь удалась, что родились они не зря и могут свысока посматривать на президента Клинтона, Арнольда Шварценеггера и даже Додика Коткина, более известного под фамилией Копперфильд, а ещё более известного своим знакомством с Клаудиа Шиффер, тоже, между прочим, ничего красоткой.

Вот с такой женщиной познакомился близорукий Женька.

Мой лучший друг сразу почувствовал, что Женька больше не завидует солёным брызгам на его щеках, посмеивается над его величественностью и непогрешимостью. И однажды сказал:

– Надо сходить к нему в гости.

И мы пошли к Женьке в гости. Дело было поздней осенью, сырой и туманной. Пройдя через тёмный двор, мы перебрались через кучи мусора, поднялись по железной лестнице и постучали в дверь, покрытую многолетними окаменевшими слоями краски.

Женька был дома.

И его знакомая тоже была дома.

Их жильё представляло собой маленькую комнатку с чёрным провалом окна, закрытым прикнопленными газетами, на которых были помещены фотографии людей с такими счастливыми физиономиями, будто не Женька, а они познакомились с такой красавицей. А ещё в комнате стояла большая кровать, которую когда-то, может быть, ещё до войны, украшали никелированные шарики. Теперь от них остались торчащие ржавые болты со сбитой резьбой. Больше ничего в комнате не было. И мы все четверо сели на кровать, чтобы побеседовать и насладиться обществом друг друга. Кровать при этом заскрипела так откровенно и бесстыдно, что Женькина знакомая покраснела, будто…

Ладно, не будем. Она покраснела и стала ещё прекраснее.

Посидев некоторое время на панцирной сетке и осмотревшись по сторонам, мой лучший друг поднялся и, не говоря ни слова, вышел в коридор. И тут же вернулся, но уже с беретом на голове. Не мог он, ну не мог при такой женщине сидеть на кровати с облезлой головой. Вполне естественные залысины, смыкавшиеся где-то на темечке, угнетали моего лучшего друга. И он совершил вполне разумное действие – прикрыл слабое место. Это можно было бы истолковать по-разному. Например, что он торопится и уже собрался уходить. Или ещё… Он решил надеть берет, чтобы быть более убедительным во время рассказа о том, как он плавал на больших кораблях и солёные брызги летели ему прямо в лицо, а он, не обращая на это внимания, мужественно и самоотверженно смотрел вперёд…

Но Женькина знакомая была не только невероятно красивой, но ещё и просто заботливой женщиной.

– Вам, наверно, холодно у нас… Тут действительно дует от окна… В вашем возрасте надо беречь себя.

Так она сказала.

А мой лучший друг после её слов покраснел так, как за несколько минут до этого покраснела красавица. В тот вечер нам всем пришлось немало краснеть, потому что мой друг, потеряв самообладание, а может быть, наоборот, укрепившись в своей убеждённости после заботливых слов женщины, тут же, не поднимаясь с их общей кровати, обвинил Женьку в продажности, заклеймил как приспособленца и торгаша. Но, надо сказать, сделал это очень тактично, с отеческой заботой не только о Женьке, но и о его знакомой, которая по молодости и доверчивости может связать свою судьбу с человеком малодостойным, с человеком, к которому надо присмотреться. И, не сдержавшись, добавил, что Женька, вместо того чтобы думать о народе, о его благе и счастье, гораздо больше внимания уделяет собственному брюху, доходам и наслаждениям.

– Как я его понимаю! – воскликнул я тогда, пытаясь смягчить гнетущую тяжесть обличений.

– Я тоже его понимаю, – сурово сказал мой лучший друг. – Но это меня не радует.

И Женькина знакомая так улыбнулась, что я не мог не подумать об уходящих годах, о бессмысленности своего существования. Не потому, что моя жизнь в то время была так уж беспросветна, нет, просто глядя на эту женщину и на её улыбку в особенности, ни о чём другом думать было невозможно.

И Женька улыбался, рассеянно так, почти бестолково. Сейчас я понимаю, что даже самые жестокие разоблачения, которым он подвергся в тот вечер, не очень его трогали, поскольку он локотком касался локотка своей знакомой. Их локотки вели между собой куда более значительный разговор.
Мой лучший друг ушёл. Оскорблённо и величественно. Правда, уходя, стукнулся головой о дверную перекладину, и его берет с алым шёлковым нутром упал под ноги. Он наклонился, покраснев так, что цвет лица сравнялся с цветом подкладки берета, осуждающе взглянул на Женьку, будто это он изловчился сдёрнуть с него берет, и тяжело шагнул на мокрые ступени железной лестницы.

В окно мы видели, как он, не сворачивая, по лужам и кучам мусора прошёл через двор. Его фигура постепенно растворялась в осеннем тумане. И даже когда она совсем исчезла и мы не видели ничего, кроме тускло мерцающего фонаря на улице, над нами всё ещё висела обида. Мы чувствовали себя виноватыми, корили себя, потому что наш лучший друг был прав, мы действительно преступно мало думали о благе народа, а Женька вообще всё время норовил продаться, чтобы снять комнату поприличнее, привести туда свою знакомую и предаться…

Нет, об этом я не буду! Тем более, что случилось несчастье, и он не успел сделать ни того, ни другого. Что-то произошло у него с этой потрясающей красоты женщиной, он остался один в комнате с провисшей панцирной сеткой и чёрным провалом окна. Но и сейчас, спустя четверть века, прошедшую с тех пор, в глазах помудревшего и обородатевшего Женьки нет-нет да и мелькнёт огонёк высшей удовлетворённости и высшего понимания жизни, нет-нет да и скользнёт по лицу улыбка, которая может быть только у человека, познавшего истину и живущего только для того, чтобы убедиться – выше её нет ничего на всём белом свете. Женька эту истину познал, более того – он жил ею, этой истиной.

Открытка лежала передо мной, играя глянцем, отражая настольную лампу и настоятельно требуя завершения поздравления. Золотая рыбка, зажатая в тощем стариковском кулачке, уже, кажется, совсем просохла, и вряд ли был смысл возвращать её в пучины морские. Однако золотое сияние вокруг неё распространялось с прежней силой, и из этого можно было заключить, что рыбка жива, дружба наша жива и я должен всё-таки закончить поздравление.

За окном стояла ночь, свежая, зимняя, сверкающая ночь. Круглая луна неподвижно висела как раз напротив моего окна. Все настолько привыкли к ней, что никто не удивлялся даже тому, что она висит, что появляется каждую ночь то в полном своём объёме, то в урезанном, то совсем в виде узкой кривой полоски. Глядя на неё, я просто не мог не вспомнить ещё один случай, связанный с теми временами, когда мы с моим лучшим другом общались каждый день и не было у нас секретов, и мы делились этими секретами безбоязненно, безболезненно и охотно.

Он пришёл ко мне домой в такую же лунную, но только летнюю ночь и, заметно волнуясь, предложил пройтись по набережной. Я быстро собрался и прямо в шлёпанцах спустился с девятого этажа. Мой друг говорил о каких-то подонках, которые не оценили искренности и бескорыстия его натуры, заверил меня, что неприятности по службе в строительном тресте, где он исправлял грамматические ошибки в рационализаторских предложениях по усовершенствованию опалубки, улучшению качества штукатурных растворов, продлению срока службы бетономешалок, не вынудят его бросить общественную работу, что он, как и прежде, будет отстаивать справедливость, защищать обиженных, указывать начальству на недостатки.

– Как тебе это место? – спросил он, когда мы отошли от моего дома. Здесь набережная делала поворот, рядом был сооружён гранитный спуск к воде, сюда причаливали речные трамваи, на нагретых за день гранитных блоках целовались все, кому не лень. Это место отличалось ещё и тем, что высаженные здесь несколько лет назад акации принялись лучше, чем на других участках набережной, быстро набрали силу и каждое лето цвели, выбрасывая большие белые гроздья. Эти подлые цветы прямо светились под луной и пахли так, что невольно вспоминалась Женькина знакомая, которая до сих пор… Ну да ладно, речь не о ней.

– Так что? – снова спросил мой друг. – Нравится тебе это место?

Поначалу я понял его вопрос так, что отвечать и не требуется, что он не столько спрашивает, сколько восхищается погодой, рекой, луной. Однако вскоре выяснилось, что вопрос был задан неспроста.

– Хорошее место, – ответил я. Хотел было что-то добавить опять же о Женькиной знакомой, но, вспомнив, что она исчезла из Женькиной жизни, а сам Женька – из нашей жизни, промолчал.

– Представляешь, – продолжал мой друг, – вот здесь бы поставить постамент… Как раз напротив гранитных ступеней и между теми двумя акациями… И тогда вон те блоки как бы не только возьмут его в полукруг из красного гранита … Правда, здорово?

Он смотрел в темноту деревьев, и на его блестящей лысине одновременно лежали отблеск луны и голубоватый блик от света уличного фонаря.

– Какой постамент? – не понял я.

– Памятника. – Его голос дрогнул, и я почувствовал, что этот разговор для него чрезвычайно важен.

– Какого памятника? Чьего?

– Моего, – ответил он.

– А что, дело к тому идёт?

– Ты же знаешь, как у нас обычно бывает… Заранее подумать никогда не мешает.

До сих пор у меня от той ночи осталось ощущение немного сумасшедшее. Дурманящий запах акаций, луна, вызывающе зависшая над рекой, набегающие на гранитные ступени волны, залитый огнями пароход, пересекающий лунную дорожку, музыка с палубы, сдвоенные контуры влюблённых на тёплых камнях набережной… И мой лучший друг, величественно вышагивающий вокруг облюбованного пятачка. Он прикидывал высоту постамента, советовался, где бы раздобыть цельный блок, сомневался, выбрать ли ему бронзовый вариант или остановиться на гранитном? И я, куда деваться, включился в этот разговор, с самым серьёзным видом начал убеждать, что бронза всё-таки лучше, поскольку долговечнее, не разобьётся при перевозках, ссылался на бюсты, сохранившиеся со времён Римской империи, доказывал возможность уличных беспорядков, когда памятники, особенно мраморные, страдают в первую очередь. Фантастическая ночь требовала иного взгляда на вещи, который должен был находиться в стороне от здравого смысла.

К полуночи мы составили неплохой проект памятника, который наверняка украсил бы не только наш не больно-то украшенный город, но и приютившую меня когда-то Москву.

 Кто знает, может быть, вскорости я бы и забыл об этом случае, но примерно через год, в такой же лунный вечер, мой лучший друг ввалился ко мне совершенно убитый горем, пьяный и несчастный.

– Пошли, – сказал он, и его горло неестественно дёрнулось.

Мы вышли на набережную и зашагали в том же, привычном для нас направлении. Он шёл явно быстрее, чем того требовал вечер, куда-то торопился, тащил меня вперёд, и я вынужден был устремиться вслед за ним.

– Смотри, – сказал он, протянув руку вперёд. – Видишь?

На том самом пятачке, где мы год назад собирались установить гранитный постамент, стоял гранитный постамент. И на нём красовалась чья-то чужая, но тоже величественная и непогрешимая физиономия. Мой друг долго смотрел в ночь, и на лице его, лице воина и мыслителя, мелькали отсветы проносящихся машин, а на лбу, который за год сделался ещё больше, лежала луна, вернее, её отражение. Второго блика, от фонаря, не было – за прошедший год он перегорел.

В тот же вечер мы подобрали ещё одно приличное местечко, правда, уже не на набережной, а в сквере, недалеко от большого круглого бассейна, под громадными старыми липами. Здесь тоже было неплохо, и мой лучший друг, исполненный в бронзе, чувствовал бы себя и под липами совсем неплохо. Приходя вечером в театр, люди гуляли бы вокруг него, вчитывались бы в значительные и скорбные слова, высеченные на граните, трепетно замолкали бы, потрясённые величием этого человека и его непогрешимостью. Нет, не буду рассказывать о том, что он перенёс, когда через полгода на этом самом месте соорудили общественный туалет и установили фонари, на матовых плафонах которых написали чёрной краской две буквы – «М» и «Ж». Фонари вскорости разбили, как это обычно и бывает, но люди уже успели привыкнуть к расположению туалета и безошибочно определяли, в какую дверь им надо входить.

«Желаю тебе быть вечно молодым, дерзким и победоносным!» – мелькнули слова, и я уже готов был написать их на открытке, но опять что-то остановило меня. Хотелось найти пожелание не просто искреннее, а нежное – всё-таки Новый год, ещё один кусок жизни отрезан, опять не хватило немного сил, чтобы дотянуться до счастья. Хотелось вызвать в далёкой душе какой-то отголосок, воспоминание, желание поднять тост за наше общее здоровье, нашу неувядаемость, чёрт побери!

А мой друг любил поднимать тосты, он охотно, даже увлечённо произносил тосты за дружбу, да что там тосты, целые речи посвящал дружбе, верности, мужской преданности. Это были времена, когда сухое вино продавали в разлив, когда у нас находилось время и силы для вечерних встреч. В таком вот общении нам виделся высокий смысл бытия.

Представьте – вот мы идём по набережной, тихие осенние листья надламываются и, кружась, опускаются на асфальт. Река кажется смирившейся с неизбежностью зимы, небо над нами такого ослепительно синего цвета, какой бывает только осенью. Мы говорим о жизни, о наших будущих победах и свершениях, о наших врагах, подлых, низких и грязных, которые, конечно же, не остановятся ни перед чем. Говорим о друзьях, которых всё меньше, но зато они всё вернее и надёжнее. К тому времени вслед за Олежкой и Женькой ушёл Володя, и Лёшка замкнулся, перестали увлекать их наши беседы, встречи, тосты.

Так вот, идём мы по набережной. Солнце зашло за крыши города, похолодало, и мой лучший друг, свернув, решительно зашагал в одну из прилегающих улочек. Надо же, что делает с нами сволочная память! До сих пор у меня были едва ли не самые светлые воспоминания об этом вечере, когда мы, оставшись вдвоём из целой толпы друзей, подняли тост за верную дружбу и вечную преданность. А выпив, снова вышли к набережной и бродили, наслаждаясь видом скользящих в ночи теплоходов, залитых светом и музыкой, и жизнь перед нами простиралась бесконечно и зовуще…

А сейчас, глядя на босого старика в золочёном тряпье, на мерцающее сияние, заливающее его вместе с рыбкой, я вспомнил Золотые Пески Болгарии, которых никогда не видел, я только читал о них – на этикетке болгарского коньяка «Плиска». В тот вечер мы набрели на освещённый изнутри маленький киоск, и мой лучший друг попросил налить ему полстакана «Плиски». Взяв стакан, он задумчиво посмотрел на коньяк сквозь тонкое стекло. Освещённое золотистым бликом, его лицо дрогнуло и стало как никогда значительным. Медленно, без суеты и спешки он выпил всё до последней капли, не забыв, естественно, сказать, что пьёт за нашу дружбу, за мужскую солидарность, за то, чтобы через десятилетия… ну, и так далее. А потом, отставив стакан в сторону, на стеклянную полку киоска, сказал:

– Это… Теперь пойдём вон к той бочке, и ты выпьешь сухого вина за нашу дружбу… Уж поскольку на коньяк у тебя денег нет.

И мы пошли. За двадцать копеек я взял стакан сухого белого вина, и мой лучший друг, который к тому времени уже ощутил жар коньяка внутри себя, произнёс небольшую речь, закончив её прекрасным тостом, который грел меня до сегодняшнего дня, благодаря которому я и оказался за письменным столом перед этой позолоченной открыткой.

Да! А ведь он шарил в моём столе!

Да-да-да… то было.

Он пришёл как-то вечером, привычно пожаловался на жизненные невзгоды, мимоходом сказал, что, как и прежде, верен своим идеалам и ни за что не согласится продаться, если вдруг кто-то решит его купить. Я согласно кивнул: дескать, очень хорошо тебя понимаю, продаваться действительно нельзя, и вышел на кухню пошарить в холодильнике – нет ли там чего выпить, не найдётся ли чем закусить. К счастью, нашлось и то и другое. Но когда я, расставив на подносе бутылки, рюмки и закуски, вернулся в комнату, то увидел, что лучший друг внимательно изучает содержимое моего письменного стола. Заметив меня в дверях, он спокойно один за другим задвинул ящики, отряхнул руки от моих тайн и сокровенностей и придвинулся вместе со стулом к маленькому столику, чтобы отдать должное выпивке и закуске.

Нет-нет, я далёк от того, чтобы упрекать его в невоспитанности, подозревать в чём-то низменном и недостойном, в том, что он находится на содержании у каких-то там органов, отвечающих за правильное направление мыслей граждан… Как я мог это допустить, если он был моим лучшим другом, остаётся им и поныне и лучшая новогодняя открытка направляется ему? Я был уверен, что он просто хотел убедиться в моей искренности, в бескорыстности моих воззрений, устремлений, намерений. Он был несколько старше, и, наверно, ему было позволительно беспокоиться о нас, опекать, наставлять на путь истинный. Почему бы и нет?

Случай тот был настолько нелеп, неожидан, настолько не вписывался во все наши отношения, что я попросту вытряхнул его из головы, как ночной кошмар. Не отпечатался он во мне. Лишь иногда, вспоминая тот вечер, я ощущал смутное беспокойство, неуютность в душе. Но вскоре всё проходило, во всяком случае, не возникало даже мыслей о каком-то специальном задании нашего лучшего друга. И, уж конечно, постепенный уход всех наших друзей я не связывал со странными наклонностями моего лучшего друга.

«С Новым годом, дорогой друг!» – прочитал я в очередной раз и решил, что начало получилось не столь уж и плохое, нормальное начало. А впрочем, почему начало? Здесь при желании можно увидеть и всё поздравление. Короткое, сильное, мужское. Во всяком случае, я был бы счастлив получить от него такое же послание. Мне удалось удержаться от рискованных пожеланий, увильнуть от неуместных воспоминаний, от обязательств, выполнить которые невозможно…

А между тем, между тем не самих ли себя мы поздравляем, отправляя открытки по старым адресам? Не самих ли себя будоражим несбыточными мечтами о встречах, пронёсшихся мимо удачах, упущенных победах, о друзьях, которых так хочется видеть величественными и непогрешимыми?..

А потом, уже поздним вечером, когда мы с Людой вышли подышать, а заодно и отправить открытки, снег уже не шёл, и щербатый ряд фонарей нашей улицы казался как никогда праздничным и затаённо-торжественным, словно бы зажжённым накануне невероятно счастливого события. Пока я прочищал занесённую снегом щель почтового ящика, Люда стояла рядом, перебирая открытки.

– А что, этого хмыря старого ты до сих пор поздравляешь? – Она помахала открыткой с позолоченной рыбкой.

– Почему ты так непочтительно?

– Да потому что хмырь – он и есть хмырь. – В её голосе прозвучало лёгкое раздражение.

– Ты имеешь в виду…

– Господи! Да что можно иметь в виду, говоря о нём? Тупой, самовлюблённый, хамовитый, хмырь!

– По-моему, к тебе он всегда относился… как бы это сказать… уважительно.

– И даже более того! – рассмеялась Люда. – В постельку звал.

– Что?!

– Да-да-да. В самом прямом и полном смысле слова. И весьма настойчиво. Чуть не силком тащил.

– Даже так? – проговорил я, растерянно глядя в чёрную щель железного ящика, куда только что провалился старик со своей рыбой.

– Он полагал, что я должна быть счастлива, услышав столь лестное предложение от столь значительного человека.

– А ты? – мёртвым голосом спросил я.

– Я сказала, что значительных личностей мне вполне хватает на экране телевизора. Сказала, что не знаю, как проявляется их значительность в постели. Сказала, что должна вначале посоветоваться с тобой.

– Неплохо сказала… если сказала. А он?

– Обиделся.

– И отстал?

– Ничуть. Что-то очень он в себе ценил. Не пожалеешь, говорит. Никто, говорит, ещё не жалел.

– Ишь ты, – сказал я, но даже это невинное замечание далось мне нелегко. – Когда же он…

– А! – махнула Люда вязаной рукавичкой. – Стоило тебе отлучиться на минуту за бутылкой, за штопором, он успевал промычать, что его предложение остаётся в силе.

– Почему же не сказала тогда?

– Разрушить святую дружбу?! Ты что!?

– Какое дерьмо! – вырвалось у меня. – Павиан облезлый.

– Боже! Что я слышу! Наконец-то ты заговорил нормальными человеческими словами! – рассмеялась Люда.

Оглянувшись на почтовый ящик, я ощутил исходящее от него нечто враждебное, гнетущее и поспешил свернуть за угол. Здесь, правда, не горели фонари, но зато стояли такие сосны, такие сосны… И было светло от снега. И мерцали в окнах разноцветные новогодние лампочки, отражаясь в высоких чистых сугробах.

 

 

Один комментарий на «“С НОВЫМ ГОДОМ, ДОРОГОЙ ДРУГ!”»

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.