Время без стрелок

Рубрика в газете: Пора перечитывать, № 2021 / 1, 13.01.2021, автор: Валентин КУРБАТОВ (г. ПСКОВ)

Святая наука – расслышать друг друга
Сквозь ветер на все времена!
Две странницы верных – любовь и разлука
Поделятся с нами сполна.
Б. Окуджава

Зову перечитывать, а сам-то прочёл впервые и то потому, что случайно наткнулся на фразу, что Каверин считал своей лучшей книгой роман «Перед зеркалом». А я уж два раза к тому времени для разных изданий писал предисловия к его «Двум капитанам». Поневоле ревниво вырвалось: как «лучшая»? А «Два капитана», воспитавшие не одно поколение святых русских юношей, рвавшихся в небо, осваивающих Север, живших порою на пределе сил, но не изменявших принципу Сани Григорьева «Бороться и искать, найти и не сдаваться»? Не зря в Пскове, на родине Каверина, двум капитанам поставлен молодой и порывистый памятник – а много ли литературных героев в мире сподобились этой чести? И вот – на тебе – лучшая-то, оказывается, тобою и не читана. И написана, когда Вениамину Александровичу уже было к семидесяти. Не самый плодотворный возраст. Но, может быть, это частое убеждение авторов, что последняя книга лучше прежних. Ну, значит, надо читать.
Теперь вижу, что в пору написания «Капитанов» автор, наверно, тоже был уверен, что это его лучшая книга. Она вышла, когда только-только кончилась война и страна жадно догоняла самое себя. Жизнь сама просила безоглядных летящих героев.
А роман «Перед зеркалом» писался в конце шестидесятых-начале семидесятых годов, когда уже отошла «оттепель» и подкрадывалось время рассудительных людей с размеренным бытом, среди которых нельзя было представить ни «двух капитанов», ни нестареющих «серапионовых братьев», к молодому течению которых вместе с Н.Тихоновым, М. Слонимским и М. Зощенко в юности принадлежал и Каверин. Он и среди «братьев» не терялся. Горький (это теперь фамилия и «один из», а тогда это был «высший суд») уже по первым его сочинениям увидел в нём «дивный цветок на почве русской литературы» и посулил читателям, что «этот чудотворец далеко пойдёт». И Каверин «не подводил» основателя советской литературы.
И вот в семьдесят лет является у автора самое молодое чудо той поры – роман «Перед зеркалом», о котором спустя пятьдесят лет после выхода уже в нынешнем, едва миновавшем 2020 году, интернетовский «лайвлиб» отзовётся 136-ю рецензиями и выставит в оценке пять звёзд, как роскошному отелю (так в соответствии с веком меряется теперь качество прозы). Значит, и сегодня при всех разговорах о «смерти Гутенберга» книга всё ещё остаётся актом сопротивления безумию торжествующей цифры. Юношеская книга – тем более.

Как трудно сегодня представить, чтобы старик сидел «меж юношей безумных» и тихо говорил, что он тоже был молод и вот теперь, на старости лет догадался, что юношество – это вечный дар Бога человеку и дар этот не отнимается, если человек знал настоящую любовь.
«Перед зеркалом» – роман в письмах. В письмах! Скоро будут переспрашивать: в чём? в чём? Потому что бумажное чернильное письмо не родня электронному, потому что оно дитя вечности и жило всегда. Письма (кто писал – знает) бывают «дневные» с беготнёй быта и случайных забот, и «вечерние», когда день теряет власть и в памяти проступают тишина и даль, а в чувствах – таящаяся в них вечность. Днём горишь и «выступаешь на собрании», а вечером притихнешь и услышишь биение сердца и шёпот памяти.
Письма обняли двадцать два года жизни пермской девочки Лизы Тураевой, узнавшей росток любви на первом гимназическом бале, питерской девушки бестужевки Елизаветы, отвергшей холод математики для жара живописи, парижской женщины средних лет Елизаветы Николаевны, не клонившей в живописи головы перед Матиссом, вставшей в последнем письме на пороге смерти.
Мы видим и её возлюбленного студента Костю Карновского, молодого профессора математики Константина, известного учёного Константина Павловича, но скорее как эхо, отражение её печали и света. А сердце книги – она! Она, ставшая зеркалом времени в его безумном полёте трудных десятых, двадцатых, тридцатых годов. Мы уже привыкли читать эти годы обобщительными глазами истории: мировая война, революция, изгнание, нетерпение времени здесь и отчаянная тоска там. И сами холодновато подтвердим это знание текстами Бунина, Замятина, Солженицына…
И вдруг вот эта живая судьба в самом частном и честном зеркале писем, где мы увидим героиню читающей Вербицкую и Ибсена, Кропоткина и Уайльда, вглядывающейся в холсты Сапунова и Борисова-Мусатова, жадно слушающей заводил «Бубнового валета» и «Ослиного хвоста», негодующей на Бурлюка, для которого «Рафаэль и Веласкес – мещане духа», смотрящей с галёрки великих Павлову и Кшесинскую, возмущающейся «делом Бейлиса», что для нас уже только страница учебника. И всё это в простой череде буден, настигающих её растерянной или удивлённой, но везде живой и чудно естественной.
А потом в её летучей судьбе будет болезнь Ялты, нищета Стамбула, голод и метания Парижа, в котором «приобретают мир, но теряют душу», редкие счастливые часы Корсики, будут замужества и ревности и тоска, тоска. Но сквозь всё и впереди всего будет идти и вести Лизу Тураеву её растущая, неутолимая, немыслимая любовь, которая для других, может утешение, а для неё рок и непрерывное творчество.
Кажется, это впервые в нашей литературе – явление любви, – как творчества, переплавляющего жизнь. Это не она, это мы «перед зеркалом» любви и прозрения впервые перепроверяем себя и своё прошлое на подлинность и прочность. Они вряд ли за двадцать два года были вместе более трёх недель и то урывками, но правильно построенная душа не давала им потерять друг друга, потому что рок – это не слепая судьба, а зрячее понимание сужденности друг другу («Я знаю – ты мне послан Богом…»).
Она и в живописи оказалась строга, неустанна и в конце концов успешна и в Париже среди интернационального художественного пролетариата, потому что и любовь переплавила в понимание света и цвета, «когда краски бесшумно ложатся на холст, но в этих простых движениях слышен шум жерновов, перемалывающих жизнь». И когда она пишет, что «всё надо писать так – равно человека или корыто, чтобы ему некуда было деться, чтобы он почувствовал, что он подмечен взглядом художника и, значит, открыт для него», то для неё так открывается и любовь в её святом, чистом, спасительном виде посреди немыслимого быта и часто бесчеловечного времени. У неё и слово, кажется, бьётся в цвете и ритме, пишет ли она своё одиночество или впечатления от византийских фресок. И любовь становится холстом и лабораторией, графикой надежды и разлуки, творчества и жизни: «с тех пор, как я поняла, что пишу своё, каждый новый холст – хотя бы это был натюрморт с репой и капустой – внутренне был связан с нашей любовью». И Россией, Россией, вышедшей тогда из берегов и разлившейся по всему миру, пишет ли она корсиканский пейзаж или интерьер – «всё через свет снега или через Волгу». И у неё, как у спрятанной в книге под именем поэтессы Ларисы Нестроевой Марины Цветаевой, да, кажется, и у всех русских, всё и всегда «невольно устремлено туда, а всё, что в ней звенит или является на холсте – оттуда».
Подлинно разлука и любовь на протяжении всех лет трудной жизни не ходили в них, в Лизе и Косте, одна без другой, как всегда и все дни и лучшие книги не ходят порознь, и обнимаются в нашем уме и сердце, чтобы сложить нашу душу. Матушка история России постаралась, чтобы они усвоили эту святую науку до точки и научили зоркости и нас. И тут мне не терпится привести один большой монолог Лизы, уже Елизаветы Николаевны, когда она сама обдумывает эти строгие уроки любви.
«Она научила нас терпению – это в особенности относится ко мне, я всегда была позорно нетерпелива. Она заставила нас жить, вглядываясь друг в друга, а ведь люди вообще плохо понимают друг друга… Кроме тайны любви есть ещё и тайна личности, и хотя мы, кажется, не утаили друг от друга ни единого движения души – она осталась для нас почти непроницаемой. Но так и должно быть, потому что усилия проникнуть в тайну личности есть те же усилия любви… Так любовь очищала душу, возвращая её к самому главному – к самопознанию, к способности внутреннего взгляда, без которого смысл жизни уходит между пальцами, как песок. Здесь у неё было верное, испытанное, сильное средство – страдание, которое я всегда от души ненавидела и ненавижу. Ты долго старался обойти его, не замечая, что это значило обойти и меня. Ты как будто надеялся, что времени удастся обогнать нашу любовь и она уйдёт в прошлое. Этого не случилось, потому что она оказалась сильнее всего, что может с нами случиться».
И именно оттого, что любовь «оказалась сильнее всего», вся их (у обоих) в сущности нищая жизнь расцветает на наших глазах неустанным влечением сердец и неожиданной поэзией, напоминая живое и точное ахматовское удивление чуду рождения поэтического слова: «Когда бы вы знали, из какого сора растут стихи не ведая стыда, как жёлтый одуванчик у забора, как лопухи и лебеда». Вот уж точно в обоих путаных судьбах чаще «лопухи» и неожиданно сама выпрыгивающая горькая рифма «и лебеда» – «или беда»? Беда, беда за бедой и разлука, разлука. Но и высота духа.
В жизни реальных героев, из чьих писем и судеб Каверин строил роман, всё было немного иначе и нашлось место прозе, и даже бытовой заурядности (отчего читателю хорошо бы и не заглядывать в статьи дотошных исследователей), но писатель остановил книгу на многоточии окончательного прощания, не пустив на эти золотые страницы разрушительный быт, не дав затмиться свету преображения, потому что литература не украшение и не разоблачение жизни, а открытие её небесного замысла: как эта, как будто на наших глазах «вчерне прожитая жизнь», была задумана Богом.
В одной из картин Лизы Константин однажды увидел «вздыбленное в отчаянии повёрнутое к небу зеркало» и что-то близкое больно задело его в этом холсте, как нечаянное отражение их повёрнутой к небу вечной разлуки, которая, оказывается, может быть замораживающей, похоронной или длящейся как сон, не знающий пробуждения.
Это их зеркало ничего не скрывало от нас, но самою рамой закрывало от нас «лишнее», чтобы не дать нам уклониться от вопросов, которые всегда задают нам зеркала, отражающие привычно устойчивую жизнь, но не дающие забыть небо.
Тут бы я и остановился, чтобы не заслонять это озарённое светом любви небо, как ни хороши герои других вошедших в книгу, как античный хор, рассказов, отразившиеся по-своему каждый в своих зеркалах но уж никак не мог обойти ещё тут же случайно по инерции прочитанную не то маленькую повесть «Летящий почерк», где с каждой страницы рвалась к читателю та же святая наука любви и разлуки. Тут тоже была тень Лизы в судьбе героя «Летящего почерка» мальчика, потом юноши Димы, его родителей и деда, как нечаянно попавшая между страниц «Зеркала» выпавшая глава, с любопытством спросившая, как повернулась бы история в зеркале другой судьбы и другого времени.
Была семья как семья. Только муж часто уходил вечерами, и жена знала, куда, а сын мучился и не понимал разлада дома, утешаясь разговорами с глухим дедом, который тоже жил как будто «боком» и «не здесь». А настоящая жизнь началась, когда та, к которой уходил отец, умерла и оказалось надо взять в дом дочь той женщины, оставшуюся сиротой. А Диме уже шестнадцать, а ей, Марине, семнадцать. Ну и…
И тут и вошёл в повесть разящий образ молнии. Марина взрослеющим сердцем поняла и объяснила Диме, что было там, в её доме с матерью и отцом Димы: «Говорят, что человека, в которого ударила молния, надо закопать в землю, чтобы спасти. Так вот: в них ударила молния, но никто не позаботился о спасении. Молния растворилась в них, и они стали не похожи на других людей, которые могут жить далеко друг от друга».
Образ молнии мелькнёт и в воспоминании деда, когда Дима будет готов понять и принять хранимую для него рукопись этих воспоминаний. Это его, деда, «летящий почерк» как-то таинственно соединил судьбы всех героев. Дед нечаянно сказал необыкновенное – что чувство любви может быть «наследованным»:
«А в меня эта молния ударила, когда мне было почти пятьдесят. В сущности, недавно. Может быть, точнее назвать её не молнией, а болезнью. Неизлечимой. Она называется счастье. И всё, кроме неё, потеряло значение». И он торопится, торопится договорить и понять, и то ли остеречь, то ли благословить Диму: «Берегись счастья… Оно выпрямляет жизнь. Идёшь по шпалам, между рельсами, всё прямо и прямо. Пространство сужается. Но ни о чём не надо жалеть. Годы уносят людей, камни, дома. Остаётся небо»…
Вот и опять оно – небо во «вздыбленном» зеркале. И Диме уже ничего не остаётся, как самому теперь принимать на себя это «наследованное чувство» и осознавать его, как дар и обязанность: «Значит, любовь – это превращение…Это – неузнавание себя. Это открытие, которое лишает человека возможности выбора, потому что он волей-неволей уже выбрал свой путь, о котором и думать не думал и по которому он теперь несёт свою ношу, как бы она ни была тяжела. Это что-то до такой степени не похожее на неуклонное движение стрелок, показывающих время, как будто время отказалось служить человечеству, кроме тех немногих людей, которые пользуются часами без стрелок. Не движение стрелок, а движение воли, возникающее, как возникает явление природы, как град или метель. И Диме смертельно захотелось испытать это рискованное доходящее до безумия чувство».
Ну а мне, понятно, хочется, чтобы это чувство теперь узнал и пережил читатель.
Почему, почему эти молодые вопросы волновали старого писателя («Летящий почерк» появился ещё позднее «Зеркала») на склоне лет? Не росток ли предчувствия, что из жизни уходит глубина? Его «серапионову» сердцу становилось тесно в затягивающем быте теснящего жизнь здравого смысла. Молнии поражают высокое и отдельное, а разбери-ка нас, когда мы все, особенно сегодня, – немного селфи, которое хуже зеркала. И небо закроется и молнии не будут поражать нас, потому что нам некогда поднять глаза к небу, иначе мы потеряем в айпаде или айфоне перелистываемую на ходу небрежным движением кисти строку. А тут ещё при тесноте событий всё полно воздуха и свободного пространства и как-то таинственно касающейся и тебя «наследованной» жизни.
Настоящие книги прошлого всегда возвращаются вовремя, чтобы удержать глубинный свет жизни. Это «время без стрелок» возвращает нашему сознанию всегда хранящий нас спасительный, терпеливо поджидающий, пока мы очнёмся, оттенок вечности, которая всегда стоит на дворе, даже когда мы бежим без оглядки и наши часы слишком исправны и нам некуда деться от мелькания стрелок в телефонах и планшетах. Слава Богу, «две странницы верных – любовь и разлука», благодаря святой русской литературе, не оставляют нас.
Отчего интернетовский «Дайвлиб» в 2020 году и выставляет 136 рецензий «Зеркалу» и восемь с половиной баллов из десяти при оценке «Летящего почерка».
Ну, значит, пора за чтение.

 

 

2 комментария на «“Время без стрелок”»

  1. Самое печальное, что роман построен на реальных письмах, которые оказались у В. Каверина. И он их правил, сообразно своим, очень слабым и сомнительным, дарованиям. Письма он, по неразумию, сначала давал читать соседям-дачникам, советовался – чего бы с этим материалом сделать. И те, кто видел письма, а потом прочитал роман, были удручены. Плохой беллетрист испортил подлинный, очень выразительный документ. Свидетелей тому, увы, не осталось, но я слышал это из первых уст. Тогда еще многие были живы.

  2. Кстати, А.М. Горький не всегда превозносил Каверина. Иногда он на него злился и через других “серапионов”, через Федина, в частности, высказывал недовольство: “передайте Зильбергу”. Даже фамилию перевирал. Не без умысла.
    Переписка “серапионов” опубликована отдельным томом, с обширными комментариями. Там много занятного. И если говорить о Каверине, да и о Зощенко, и о прочих, надо бы сначала эту переписку освоить.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.