ЗАЧЕМ ОНИ ПРИШЛИ?

Рубрика в газете: На конкурс «Защитим Правду о Победе!» , № 2020 / 12, 02.04.2020, автор: Иван САБИЛО (г. САНКТ-ПЕТЕРБУРГ)

75 лет Победы в Великой Отечественной войне, много это или мало? Много, если помнить, что за этот срок сменилось несколько поколений наших соотечественников. И мало, если сам я на пять лет старше этого события. Все три четверти века вместились в мою жизнь, с её трудами, успехами и разочарованиями, с её переживаниями и мыслями о том, как сложилась бы судьба моей Родины и моих близких, не будь войны.

Но я запрещаю себе подобные мысли. Они не вдохновляют, наоборот, приводят к упадку сил и настроения, к желанию ещё раз послать проклятия негодяям, что, преступив все законы, принесли неслыханное зло моим согражданам – детям и взрослым, женщинам и мужчинам. Трудно, почти невозможно в бывших республиках Советского Союза найти семью, что не пострадала бы от войны. В особенности, в республиках-славянках.

Родился я в Минске, в апреле 1940 года. В самом начале войны наши приграничные войска были частью разбиты, частью отведены на защиту Москвы. На седьмой день после фашистского вторжения Минск был оккупирован. Отца вместе с учащимися железнодорожного училища, где он работал мастером производственного обучения, эвакуировали в город Бузулук, Оренбургской (тогда Чкаловской) области. Мы с мамой находились у бабки Алёнки в деревне Паздерки, в тридцати километрах от Минска, и нас он не успел взять с собой. Моя мама ждала второго ребёнка. Через два месяца после оккупации он родился – мой брат Женя. Вскоре мама заболела тифом. Немцы тифозных не лечили, а «в целях нераспространения эпидемии» выявляли и уничтожали. Бабушка Юлька и мамины сёстры Тоня и Люба прятали маму на окраине Минска, в сарае. Как могли, поддерживали, приносили ей варёных и жареных кроликов. И она поправилась. (После войны в разговоре со своей сестрой Тоней она с благодарностью за своё спасение вспомнит этих кроликов. На что сестра заплачет и признается: «Не кролики то были, сестрица, а щенятки нашей собачки Фидельки).

Но во время маминой болезни умер мой маленький брат…

Вскоре маму, а вместе с ней и меня, забрали немцы, чтобы угнать в Германию на работы. И тогда к ним пошла её младшая сестра Люба, которая перед самой войной окончила Минское педагогическое училище. И сказала: «Зачем вам в Германии эта женщина с маленьким ребёнком на руках, какой из неё работник? Возьмите вместо неё меня, бездетную». И протянула золотое колечко. Немцы отпустили нас с матерью и взяли её… Уже далеко после войны мы узнали, что до Германии Любовь Николаевну не довезли, а попала она в Освенцим-Бжезинку, и в сорок третьем году была там сожжена.

Под Минском, в Анопольском посёлке – соседнем с Паздерками селении – висит мемориальная доска. На ней вместе с несколькими другими именами есть имя и нашей Любы, Любови Николаевны Бортник – посмертная память живых за её человеческий поступок… Прошли десятилетия, но и мама, пока была жива, и я все эти годы осознавали, кому мы обязаны жизнью.

* * *

В 1987 году я в составе небольшой группы писателей побывал в польских городах Варшаве и Ополе. Писатели и власти города Ополе, узнав от меня эту историю, предложили посетить Освенцим-Бжезинку, чтобы возложить цветы к месту гибели тёти Любы. Предоставили машину и переводчицу – пани Марию, и мы поехали.

От Ополе до Освенцима чуть более ста километров. Дождливый июльский день. Туман. Порывистый ветер. Через полтора часа мы были в Освенциме (по-немецки «Auschwitz», что будто бы означает «святой»).

Серая погода, серая, будто пепельная, земля, серые волосы в гигантском зале со стеклянной витриной – то, что осталось от тысяч и тысяч женщин и девочек. Бережливые немцы использовали человеческие волосы в лёгкой промышленности – на подбортовку при шитье пиджаков. Всё это тяжело сказалось на моём душевном состоянии. Особенно задела вроде бы правильная, но оттого ещё более циничная, надпись на воротах лагеря: «Arbeit macht frei!» («Труд освобождает!»).

Хотелось уйти, уехать обратно. И всё же я шёл дальше, пока мы не остановились возле огромной, грубо сколоченной виселицы – именно здесь, после того, как сюда вошли наши войска, встретил свой конец главный палач Освенцима – начальник лагеря Рудольф Гесс.

Женская часть лагеря, Бжезинка (по-польски «Берёзка», по-немецки «Биркенау»), почти не отличалась от мужского. Трёхъярусные нары по обеим сторонам нескончаемо длинного барака, тот же кирпичный дымоход на земляном полу между ними, который должен обогревать барак в холодное время, тот же мрак, не рассеиваемый светом немногочисленных электрических лампочек. Но есть и отличие – в самом углу, в стене – небольшая выемка – тайник, где женщины прятали сандалики, ботиночки и туфельки погибших детей. На случай, если они пригодятся новым узникам этой фабрики смерти.

Где-то здесь, среди миллионов жертв, находится прах и моей тёти Любы, которой к моменту её гибели не было и двадцати.

Я достал из кармана носовой платок, набрал немного земли, а на это место положил цветы… Землю привёз в Минск и отдал матери – она подхоронила её в Паздерках, к могилам моего деда и бабушки.

* * *

Минск часто бомбили. Вечером мы с мамой опускали чёрные бумажные шторы и зажигали карбидку. Бомбить самолёты прилетали по ночам. Я просыпался, чуть заслышав отдалённый, всё нарастающий звук – гумм-гум-гумм-гум, – приближались ночные самолёты, будто бил колокол беды. Мы вскакивали. Брали маленький красный чемодан с документами, письмами отца и довоенными фотографиями, и бежали в бомбоубежище. Но однажды, вернувшись, увидели на месте нашего дома груду кирпичей, битых стёкол и поломанных оконных рам. Над развалинами поднимался едкий жёлто-серый дым. Вокруг стояли скорбные люди – наши соседи. Одни молчали, другие тихо переговаривались, искали в развалинах посуду, одежду и всё то, без чего не обойтись в дальнейшей жизни.

Походили мы с мамой по развалинам, собрали то, что могло пригодиться на новом месте, и вдруг остановились в изумлении – на битых кирпичах лежало наше зеркало, целое и невредимое, и отражало солнечный луч на покосившуюся комнатную стену, оклеенную нашими голубыми обоями.

– Это на счастье, сынок, – сказала мама. – Помогай хутчей [быстрее (бел.) – прим. ЛР] поднять, чтобы не разбилось.

Жить мы пошли к моей бабушке Юльке – папиной маме. Её дом был недалеко от нашего, у Товарной станции.

– Не переживайте, – сказала она. – Изверги разбурили ваш дом, але Господь сохранил вас самих.

В одном из вражеских налётов бабушка Юлька была ранена в ногу осколком бомбы. Она часто меняла повязки, что нарезала из простыней. Врачей и лекарств не было. Вскоре после того, как мы стали жить вместе, она умерла от заражения крови.

Мама рассказывала, что бабушка Юлька была культурной женщиной, знала белорусский и русский языки. В юности писала стихи. Но раннее замужество и рождение за четыре года трёх сыновей – Петра, Павла и моего будущего отца Ивана, – заставили отказаться от литературных увлечений.

Я плохо помню бабушку Юльку. Через много лет после её смерти папа расскажет мне об одном разговоре с нею:

– Мама, кто, по-твоему, самый смелый человек?

– Тот, кто не боится правды.

– А кто самый сильный?

– Тот, кто говорит правду.

– А самый умный?

– Тот, кто отличает правду от лжи.

– А самый богатый?

– Тот, кто живёт по правде.

– А самый достойный?

– Тот, у кого много друзей, живущих по правде…

Хоронили бабушку Юльку мы с мамой, две женщины-соседки и старик Лёня. Её сухонькое тело завернули в белую простыню, положили на деревянную тележку с высокими колёсами и повезли на кладбище. Возле бабушки на тележке лежал белый деревянный крест. По дороге он норовил сползти и упасть, и мама часто поправляла и поддерживала его.

На кладбище дедушка Лёня долго копал могилу. Я сидел возле берёзы и смотрел на его руки с закатанными рукавами и широкую спину, которая всё глубже уходила в землю. Когда яма была выкопана, мама и женщины сняли бабушку Юльку с тележки, поднесли к яме, в которой стоял дедушка Лёня, и подали ему на руки. Он принял её и осторожно положил на дно. Вылез из ямы и стал засыпать. Мама и женщины бросили в могилу по горсти земли, а я не стал, мне показалось, что это может обидеть бабушку Юльку. Засыпав могилу, дедушка Лёня воткнул в землю деревянный крест и перекрестился.

Мы вернулись домой, мама налила мне супу. Я спросил:

– Зачем они пришли?

– Кто, сынок?

– Немцы.

– Хотят нас завоевать, чтобы мы на них работали. И забрать всё, что мы имеем.

– А что мы имеем?

– Сейчас ничего, всё уже отняли. И братика твоего, Женю… А чего нельзя было отнять, разбурили. Как наш дом.

После супа я лёг на кровать и уснул. Проснулся от железного гула – и вначале подумал, что снова летят самолёты. Но тут же понял, что это гул новый, ни на что не похожий.

Выскочил на залитое солнцем крыльцо и увидел огромный танк, что стоял на улице рядом с моим домом. Впереди был ещё один танк, а за ним ещё и ещё. Возле своих боевых машин расхаживали танкисты в чёрных комбинезонах и больших чёрных сапогах. Они курили и смеялись, а к танку подходили наши пацаны, просились на танк, и танкисты, смеясь и гогоча, разрешали и даже пускали их в мрачную кабину своей машины.

Один танкист, увидев, что я стою на обочине и не решаюсь подойти, махнул рукой:

– Эй, генерал, ходи сюда, на танк подсажу!

Он подхватил меня на руки и поставил на броню. Я постоял, держась за железную скобу на башне, а потом вместе с другими пацанами нырнул в люк и очутился внутри. Здесь мы увидели множество приборов, стрелок, стёклышек. Пахло махорочным дымом и мазутом, было жарко. Пацаны расселись по местам танкистов, и уже каждый представлял себя в бою, наступающим на врага.

Но вот нас попросили наверх. Мы выбрались из танка, спрыгнули на землю, а танкисты сказали, что теперь мы тоже можем считать себя танкистами, раз побывали в боевых машинах.

– Ты кто теперь? – кивнул мне высокий танкист.

– Танкист, – сказал я. – Как ты.

– Молодец! Так и живи. И не сдавайся.

Они поздравили нас с освобождением Минска и сказали, что отправляются на Брест и дальше на Германию, чтобы добить фашистскую гадину там, откуда она выползла.

Взревев и наполнив нашу улицу клубами чёрного дыма, танки пошли дальше, оставив после себя глубокие следы гусениц и вывороченные камни мостовой.

* * *

Мама боялась бомбёжек. Поэтому большую часть войны мы прожили в Паздерках. Здесь меня крестили. Батюшку привезли в подводе из деревни Узляны. Собрали некрещёных детей, и батюшка всех крестил в хате бабы Алёксы, под большой цветной иконой. Утром следующего дня баба Алёкса ходила по деревне и радостно извещала всех, что в её хате произошло божественное диво – обновилась её старая икона «Неопалимая купина». Все ходили к ней смотреть икону, убеждались¸ что Алёкса говорит правду, и высказывали надежду, что это добрый знак, и что война теперь скоро пойдёт к победе.

Приходили партизаны. Перед их приходом моя бабушка Алёнка прятала за большую икону Божьей матери вилки, ложки, а также бусы и серёжки. А я радовался, когда они приходили – молодые, сильные, вооружённые люди. Я пел для них: «Беларуская рубаха – хиба ж гэта не мяшок? Рукавочки завяжы – и, што хочаш, палажы!»

Партизаны хохотали, нахваливали: «Маладец, Ванька, вырастеш – пявуном станеш!» Кто-то из них сунул мне в руку дудку-свистелку. Я играл на ней и плясал. За мной на полу стояло корыто с водой, и я, споткнувшись о его край, шлёпнулся в воду. Партизаны уже совершенно не могли от хохота, а я, радуясь, что радуются и смеются они, шёл дальше и показывал на икону, где лежали спрятанные бабушкой наши сокровища. Но партизаны не трогали икону, не лезли за неё.

Помню, как всё село, всех его жителей – женщин, стариков, детей, – немцы согнали на выгон: искали партизан. На мне была долгополая свитка, огромные, с чужой ноги, ботинки с закрутившимися носами, солдатская шапка-ушанка. Немец с автоматом на животе наступил на носок ботинка, спросил, где мой отец.

– Нема, воюет, – сказал я.

В этот раз никого не расстреляли.

Не забыть мне и бабушкину собаку Фиделю. Чёрная, с длинными коричневыми ушами, она отличалась особой понятливостью и умом. У нас была овечка, и Фиделя перед наездом немцев, гнала её на оселицу в кусты и держала там, пока в селе орудовали немцы. Потом пригоняла обратно. А однажды не пригнала и сама не вернулась. Побежала бабушка на оселицу – овечки нет, Фиделя убита и кровь на траве…

Мне было пять лет. Мы опять жили в Минске. Я играл во дворе. Примчались пацаны, закричали: «Сабило вернулся! Сабило вернулся!»

Я взлетел на крыльцо, бросился по коридору, чтобы выскочить на другое крыльцо, выходившее на улицу. Зацепился за собственную штанину и упал лицом на ведро, стоявшее в коридоре. Ушко ведра врезалось под глаз, рассекло скулу. Обливаясь кровью, выбежал на крыльцо – ко мне направлялся высокий военный, с медалями на груди.

– Папа! – закричал я, бросаясь к нему. – Папа!

Офицер поднял меня на руки, достал носовой платок и стал вытирать лицо.

– Почему кровь? Отставить кровь. Кончилась война, никакой теперь крови. Ах, малыш, как же это?

Вышла мама, забрала к себе на руки.

– Петечка, родной, я так рада тебя видеть. А Вани нашего нету. – И мне тихо, словно бы удивлённо, – Дядя Петя это, папин родной брат. Значит, и папа скоро будет, совсем скоро!

 

Разбомбленный Минск

* * *

Однажды утром я проснулся оттого, что кто-то сел на мою кровать. Открыл глаза и увидел незнакомого мужчину в гимнастёрке с погонами, с большими голубыми глазами и тёмными, гладко зачёсанными назад волосами. Мужчина, глядя на меня, улыбался.

– Где моя мама? – спросил я. – Кто вы, дядя?

– Не догадываешься? Я – человек, за которого тебе никогда, нигде и ни перед кем не будет стыдно.

Вошла мама.

– Узнал, сынок? Это же папа!

Я вглядывался в пожилого, как мне казалось, незнакомца и не видел в нём ничего, что напоминало бы мне отца. И даже мамины слова не подействовали – не узнавал.

– Давай поздороваемся? – мужчина протянул руку. Но я свою не дал, спрятал глубже под одеяло. – Мама говорила, что ты меня ждал. И я ждал этой минуты, сынок. И не представлял себе, какой ты большой!

Я, чтобы не заплакать, повернулся к стене. Мама погладила меня по голове, стала успокаивать:

– Што ты, сынок, треба радавацца, милый, што папа уже дома. А ты – в слёзы.

Она подняла меня, поцеловала. Мужчина вышел на кухню, закурил. Радостной встречи не получилось. Мама сказала, что я так долго ждал, что уже давно переждал, и теперь надо ещё немного подождать, пока я привыкну и вспомню отца… И долго ещё я родного отца называл не папой, а дядей – как дядю Петю. И только потом стал называть папой. Но, в отличие от мамы, к которой я обращался на «ты», папе говорил только «вы».

Вечером у нас был полный дом гостей. Пили вино, шумели, радовались возвращению моего отца. И пели: «Три танкиста, три весёлых друга – экипаж машины боевой…» И проникновенно, ласково: «Ой, рэчанька, рэчанька, чаму ж ты не повная? Люли, люли, люли, з беражком не ровная..?»

Я медленно привыкал к новому человеку в нашем доме. Он не торопил меня. Собрал привезённую им деревянную коляску с толстым резиновым ободом на деревянном колесе. Мировая коломашка! Ни у кого в переулке не было такой. В неё можно было насыпать песок и возить на стройку, чтобы восстанавливать город. Все пацаны и даже девочки возили в ней песок.

– Мы ведь до войны на Московской улице жили, помнишь? – спросил он.

– У Бетонного моста, – подтвердил я. – Нас там разбомбили. Мы с мамой взяли красный чемодан с документами и фотографиями, и зеркало – и пришли сюда, к бабушке Юльке.

– Я вчера видел наш дом. Половину его – как бритвой срезало. Хорошо, что вы убежали в бомбоубежище.

– Да, во дворе школы. В убежище я увидел пацана, который держал в руке мою губную гармошку. Он у меня украл.

– А ты что?

– Маме сказал. А его мама сказала – ничего подобного, эту гармошку она сама подарила ему на день рождения.

– Ну, может, и так. Не одна же гармошка на всём белом свете. А ты что-нибудь умел на гармошке?

– Да, «Юрочку» и «Чешскую полечку».

– Красивые песенки. Ты молодец, что в войну не терял времени даром, учился играть. Кто чему-то учится, тот находит. А война – это потери. Война из одних потерь состоит. И произвола бессовестных.

Мы хотели прогуляться на Товарную станцию, но остановил дождь – настоящий ливень.

Дождь лил всю ночь и всё утро воскресного дня. Мама радовалась и говорила, что это золотой дождик, после него вырастет добрый урожай. Мама жила в городе, а принадлежала полю, лесу, земле. Шёл ли дождь, бушевал ли ветер или стоял трескучий мороз, она внутренним взором переносилась в деревню и душой чувствовала, как живёт её милая родина. Сейчас она варила картошку и пекла оладьи. Отец на кухне чинил мои ботинки, подрезал набойки, стучал молотком. Я разглядывал американскую одежду на стуле, которую мама приготовила соседям, Славутам. Эту одежду отцу выдали на работе, в железнодорожном училище. Её прислали американцы. Собирали там у себя, грузили на пароход и доставляли нам, чтобы помочь тем, кому после войны нечего носить. Не новые, но красивые куртки, штаны, рубашки – все на молниях, с кнопками, застёжками, каких я никогда не видел. На синей куртке, на спине были вышиты три золотые буквы, одну из них я знал – буква «А». Жаль, но тут ничего не было для меня. Отец, примерив куртку, сказал, что в ней он будет походить на заморского попугая. А мама даже примерять ничего не стала – брезговала платьем с чужого плеча.

Не только одежду присылали американцы. На столе появилась высокая серо-зелёная банка с томатным соком. Я уже два раза пил вкусный, солоноватый сок.

Мама позвала нас к столу.

– Позавтракаем и отправимся бродить по окрестным местам, – сказал отец. – Вчера дождь помешал.

В это время в дверь постучали.

– Да, войдите! – сказал отец.

Вошёл молодой мужчина в военной форме, в пилотке, из-под которой торчал густой русый чуб, в забрызганных дорожной грязью сапогах. Сдёрнул с головы пилотку:

– Соболи здесь живут?

– Сабило, – поправил отец.

– Ну да, Сабилы… Кажись, вашего родственника везём в эшелоне, он просит вас подойти.

– Кто?.. Кого? – бросилась к военному мама.

– Бортник…

– Бортник Женя? – подхватила мама.

– Да, Евгений Николаевич. Из Германии везём.

– Боже ж мой, боже… Ваня, скорей!.. Где вы говорите, в каком эшелоне?

– Здесь, на Товарной станции. Из Германии прямиком, третьи сутки уже. Меня начальник поезда послал. Я сначала на Московскую улицу побежал, а там сказали, что вы теперь тут живёте.

Они втроём пошли к дверям, я за ними. Мама прикрикнула, чтобы я остался дома, но я, грохнув дверью, бросился их обгонять.

* * *

Мой дядька, Евгений Николаевич Бортник, в тысяча девятьсот тридцать седьмом году окончил среднюю школу и пришёл работать чертёжником на вагоноремонтный завод. Худенький, кареглазый, с копной тёмных вьющихся волос, он отличался какой-то особенной подвижностью. Делал всё быстро и хорошо, и тут же находил новую работу. У него был дивной красоты художественно-графический почерк. Ему советовали идти в институт, но, пока он раздумывал, призвали на военную службу. Воинская часть, куда он попал, находилась в городе Слониме. Служил исправно, получил воинское звание «старший сержант». Оставалось несколько месяцев до демобилизации, как грянула война, и он сразу оказался на передовой. Но долго воевать не пришлось. Батальон, в котором держал оборону Евгений Бортник, был почти молниеносно смят танковой атакой немцев. Многие воины полегли в том бою, многие попали в плен, в их числе и мой дядя Женя. Раненный осколком снаряда в живот, он не помнил, как очутился за колючей проволокой в лагере для военнопленных. Когда лагерь оказался переполненным, их в товарном эшелоне привезли в Германию, в город Эберсвальде. Ему повезло. Его не направили ни в шахту, ни на завод, ни на вредное для здоровья химическое производство – там он со своей незаживающей раной долго бы не протянул. Он снова оказался за колючей проволокой, где в скором времени его отобрала местная хозяйка фрау Бауэр. Может быть, она и не выбрала бы его, если бы он не утаил свою незаживающую рану, – зачем ей в хозяйстве больной красноармеец? А научила его утаить русская девушка Ксения, вывезенная из России, из Новгорода, где она была железнодорожницей.

Вместе с другими такими же девушками-«рабсиловками» она подходила иногда к колючей проволоке лагеря, приносила военнопленным то кусок хлеба, то варёную картошку и молча передавала в руки несчастным соотечественникам. Наши красноармейцы попали в плен летом. Теперь была осень, наступили холода, и они мёрзли под дождём, а иногда и под первым снегом. Девушки работали на молотилке, воровали мешки. Распускали их, сматывали нитки в клубки, вязали носки и свитера и приносили военнопленным. Охранники не особенно усердствовали, изредка ленивым окриком отгоняли девушек, и те уходили, чтобы затем снова прийти к своим.

В один из таких приходов Ксения заметила худого темноволосого парня, который не встал, не бросился, как другие, когда она и ещё три девушки принесли хлеба. Она позвала его, попросила, чтобы приблизился к проволоке, но он не собирался вставать и подходить. Ему уже всё безразлично. Он не верил в спасение. Проще всего ни о чём не думать, оставить надежды и ждать неминуемого конца здесь, на далёкой чужбине. Тем более что по ночам, прикрыв глаза и впав в полудрёму, он видел, как к ним в лагерь, сквозь проволоку, входила высокая бестелесная женщина. Она долго бродила между спящими на земле красноармейцами, а потом неожиданно исчезала – растворялась в предутреннем сумраке… Утром сами военнопленные грузили на лагерную машину тела своих умерших товарищей, и машина, тяжело переваливаясь на неровностях дороги, выезжала из лагеря на волю.

На девушек прикрикнула охрана, и они ушли. Только эта, что позвала его, осталась. Её маленькая одинокая фигурка оказалась причиной вдруг возникших предчувствий и надежд. Будто живой солнечный свет исходил от девушки. Евгений Николаевич заставил себя подняться и, держа одну руку на боку, сутулясь, подошёл.

– Возьми, – протянула она хлеб. – Ты что не подходишь? Я люблю несдающихся, а ты решил погибать?

– Чего ты хочешь? – спросил он.

– Чтобы ты жил. А ты?

– И я, – улыбнулся он. – За хлеб спасибо… Ты кто?

– Из Новгорода, – сказала она. – Стрелочницей работала на железной дороге. А до стрелочницы в Броннице жила, что за Мстой-рекой… Мама там осталась. – Из её светлых глаз полились слёзы.

– Поплачь на счастье, – сказал он. – Даст Бог, вернёмся.

Он хотел ей сказать-пожаловаться, что к ним каждую ночь является бестелесная женщина, и всякий раз всё ближе подходит к нему, но, чтобы не расстраивать эту и без того скорбную девушку, промолчал.

– Вернёмся, – проглотив слёзы, кивнула она. – Только много ещё разных разорений и надругательств перетерпим. А ты откуда?

– Из армии. А до армии в Минске жил.

Раздался окрик:

– Форт! Гинаус! Шнель, шнель!

– Охранники идут, – проговорила она, отходя от проволоки. Я к тебе ещё приду, жди меня…

Она пришла через день. И стала постоянно приходить только к нему. Приносила картошки, хлеба, кусочки сахару. Однажды принесла табаку. Он признался ей, что ранен, и она принесла кусок старого цветного платья и немного ваты. Она работала у пожилых немцев на ферме, ухаживала за коровами и телятами, и хозяева ей попались не подлые – не издевались, не обижали.

– Вас тоже будут разбирать, – сказала она. – Ты не говори, что ранен, а то могут не забрать. Я помогу тебе.

– Спасибо, – сказал он, вглядываясь в её круглое большеносое лицо и понимая, что эта девушка действительно поможет, только не нужно ей мешать.

 

Три с половиной года жил и работал на хуторе бывший красноармеец Евгений Бортник. Иногда ему удавалось повидаться с Ксенией, и они, став родными и близкими, только и говорили о том, как в час освобождения вернутся в Советский Союз.

Их освободили американские войска весной сорок пятого. И сразу разъединили. Ксению, как увезённую из России мирную жительницу, вместе с другими женщинами отправили домой. А Евгения, как военнопленного, передали представителям советских оккупационных войск в Германии. Вскоре его и ещё несколько сот таких же, как он, посадили в эшелон и повезли.

* * *

Ведомые военным, прибежали мы к Железнодорожной больнице, спустились по откосу на рельсы.

– Где же, где? – спрашивала мама, не видя нужного эшелона. – И почему не сам прибежал, а вас послали?

– Уже близко, вон за тем коротким составом – наш поезд. Подполковник Козлов находится в девятом вагоне от головы. Правда, теперь, при отсутствии паровоза, не понять, где хвост, а где голова.

– Вы сказали – Козлов? – отчего-то спросил отец.

– Да, Козлов, начальник поезда.

Обогнули стоявший впереди состав и увидели другой, длинный, с открытыми дверями, в которых стояли и сидели разнообразно одетые молодые и не совсем молодые мужчины. Возле эшелона равнодушно прохаживались вооружённые винтовками охранники в изношенной военной форме.

– Сюда, вагон девять, – показал рукой наш солдат. Обратившись к выглянувшему из дверей краснощёкому сержанту, спросил: – товарищ подполковник на месте?

В широком дверном проёме появился маленький, полнотелый офицер, важным взором оглядел прибывших.

– Батюшки, Козлов! Юрка! – закричал отец. – Небось, ещё и не узнает?!

– Ванька! – спрыгнул на землю подполковник, и двое мужчин сжали друг друга в объятиях. Они трижды расцеловались, и только после этого отец представил маму и меня:

– Знакомься, Юра, моя жена, Клава. Всю войну была здесь, в оккупации, а сына сберегла, Ванюшку.

– Ванюшка! – подхватил меня на руки маленький, но, вероятно, очень сильный подполковник. – Ва-нюш-ка – сегодня именно так называется наше мирное будущее!

Поставил меня на ноги, протянул руку маме:

– Подполковник Юрий Владимирович Козлов. Мы с вашим мужем, Иваном Яковлевичем, друзьями стали у нас, в Ленинграде, когда учились на Курсах мастеров для «Трудовых резервов». Приглашаю вас в Ленинград, познакомлю с женой Алевтиной.

– Спасибо, – проговорила мама и заглянула в открытую дверь вагона – ей казалось, что именно здесь находится её брат.

Двери всех вагонов были открыты, и к нам сюда подходили военные, охранники, окружали нас кольцом, не понимая, кто мы и зачем явились к военному составу.

Подполковник Козлов взял под руки маму и отца и отвёл в сторону. Спокойным, уверенным голосом заговорил:

– В эшелоне, который мне приказано сопровождать, наши военнопленные. Везу почти от Берлина. Ох, как радовались они, когда мы за ними приехали на машинах! Как же, на родину едут! Только эти радости для многих напрасные – им предстоит долгая проверочная линия… Я почему направил к вам солдата? В одиннадцатом вагоне разговорился с одним репатриантом. Точнее, он сам заговорил со мной, дескать, через родной Минск держим путь, это его родной город, он тут жил до войны. Я ему – у меня друг в Минске живёт, если, конечно, живым остался. А он – бах! – и называет тебя, Ваня. И жену твою, Клаву…

– Это брат мой, родны брат, – еле сдерживаясь, чтобы не разрыдаться, проговорила мама.

– В тяжёлом состоянии ваш брат, не доехать ему. А если доедет, вряд ли долго протянет.

– Юра, отдай его нам, – попросил отец.

– Я вас потому и позвал, чтобы решить это дело. Послал солдата на Московскую улицу, где ты жил до войны, – по письмам твоим помню адрес. А уж там ему назвали твоё новое место жительства.

– Не тами ты нас, родны, можна его увидеть? – взмолилась мама.

– Сделаем так, – сказал подполковник, не обратив внимания на её слова. – Переговорю с военфельдшером, что вместе со мной сопровождает эшелон. Сочиним бумагу, что умирающего репатрианта сдали на руки сестре для отправки в больницу ввиду критического состояния. Остальное, Ваня, за вами. Я не думаю, что ему будет дана свобода в Минске. Ни документов у него, ни доказательств. Советую забиться в глушь и сидеть до лучших времён. Если когда-нибудь для таких, как он, наступят лучшие времена. Вот всё, что могу.

Отец обнял друга. Рядом стояла плачущая мама, но теперь было не до неё.

Подполковник Козлов ушёл и вернулся с молодым красивым лейтенантом – фельдшером военного эшелона. Лейтенант поздоровался, властно приказал:

– Не медля в больницу, вот, на горе. Позвать кого-нибудь из персонала.

– Не нада, миленьки, мы сами.

– Самим не годится, не тот расчёт, – нахмурил брови лейтенант. – Не часы ручные передаём, что никто не увидит. Не тратьте времени, поезд может пойти.

Отец бросился по откосу в больницу и вскоре привёл женщину-врача и санитарку. Не забыл он и носилки, чтобы, если понадобится, положить на них дядю Женю.

Мама уже была в вагоне, возле брата. Ей помогли донести его до двери и спустить на носилки. Она не слышала, что говорили подполковник и лейтенант, что им отвечала врач больницы, только понимала, что в больницу брата не отдают, и понесли мы его домой.

Родители мне запретили болтать на улице про дядю Женю – боялись прихода милиции. Мама переговорила с председателем домкома – Аней Юхович, чтобы она какое-то время не приходила к нам с милицией. Та обещала и сдержала слово.

В июне к нам приехала Ксения – маленького роста, худенькая, русоволосая, с голубыми глазами. Она часто моргала, будто ожидала удара или собиралась плакать.

Мама приняла её как родную. Она и была родная – ведь она спасла маминого брата от смерти.

Дядю Женю лечили. Его запущенная, но не смертельная рана быстро заживала. Он поправлялся, шутил. Однажды спросил, знаю ли я, кто такой Робинзон Крузо? Я не знал. Он повернулся ко мне и сказал, что есть такая книга, которую он прочитал ещё в школе. И стал рассказывать. Затаив дыхание, я слушал и даже чуть не плакал, что не могу войти в дяди Женин рассказ и помочь бедному Робинзону. Дядя Женя утешал. Говорил, что я напрасно так переживаю за английского моряка. Он ведь сам выбрал себе такую судьбу, раз не послушался отца. Зато как я радовался, когда у Робинзона появился друг – человек с необычным именем Пятница.

Вскоре Евгений Николаевич уже мог ходить. Он, родители и Ксения решали, что делать, как быть дальше. Ксения звала его к матери, на свою родину, в Новгородскую область. Там его никто не знает. Поселятся в деревне без документов, и будут сохранны. Дядя Женя не соглашался. Но, понимая, что в Минске ему не жить, сказал:

– Если в деревне, то здесь. Поедем к моей маме в деревню.

Они уехали в начале июля. Мы провожали их на вокзал. Про себя я называл его «Робинзоном».

В Паздерках они проживут долго, у них народятся дети, два сына – Коля и Шурка, и дочка Люба. А потом они всё-таки переедут в Новгородскую область, на Ксенину родину.

* * *

Два года я родного отца называл дядей.

Ходили с ним мыться в деповский душ. Я увидел на его животе широкий шрам. Стал спрашивать, где его ранило. Отец рассмеялся: «Нет, сынок, это не рана, это язву желудка удаляли, ещё до войны. А на войне пули и осколки меня миновали. Когда меня вместе с училищем послали в далёкий от нас город Бузулук, мы там строили и ремонтировали паровозы и вагоны. Без них нельзя вести войну, это каждый понимает».

Я обиделся. Я ждал отца с фронта, а выходило, что отец не воевал, как другие. Выходило, что я сам и то был на войне, если спасался от бомбёжек и пуль.

– Так ты не воевал? Откуда ж у тебя медали, что в коробке из-под печенья?

– Как не воевал?! Это я вначале в Бузулуке был приблизительно год. Паровозы и вагоны строили и ремонтировали. А потом добровольцем пошёл. В танкисты взяли, так как я технику знал. Это, мой командир, тяжёлое дело – быть танкистом. А я был. Сам стрелял. И в меня стреляли. И горели мы в танке. И товарищей своих сколько потерял. Так что награды мои – все как есть чистой пробы.

– А дядя Петя?

– Ну, дядя Петя вообще богатырь, или, как говорим по-белорусски, волат! До самого Берлина дошёл в Первом Белорусском фронте. Офицер, старший лейтенант! У него и наград больше, чем у меня.

Я вздохнул от радости и стал намыливать голову. Мыло попало в глаза, и я закричал: «Папа, скорей под душ, а то щиплет!..»

– Давай, командир, смывай то, что щиплет. Мы оба с тобой победители. Я на фронте бил врага из танка, а ты здесь бился за то, чтобы выжить.

– И я в танке был.

– Значит, и ты боец. Но допризывник.

– А мама?

– А мама – вообще мать-героиня. Она тебя спасла, чтобы жил. Вон, какой ты большой и сильный. Даже в школу осенью пойдёшь, а это, брат, не шуточное дело!.. Быть школьником – это ого-го! Это быть командиром над собой!

– Да, папа, – сказал я. – Хреново только, что у одного меня есть мама и папа. У Лёвки, Вальки и Райки Князевых нету. У Шурки, Вальки и Нинки Ивановых тоже. У Шурки, Борьки, Мишки и Алёшки Юховичей тоже. У Генки и Нинки Сайко ни отца, ни матери…

– Хреново, сынок, ты прав. Но у всех у нас есть Родина, она не оставит никого без помощи. Никого, я тебе точно говорю!..

* * *

Ныне, так же, как и в прошлые годы, мы с тихой радостью и с непреходящей скорбью отмечаем огромное событие – на этот раз 75-летие Победы в Великой Отечественной войне. На дальнее расстояние отступил священный для нас День 9-го мая 45-го, но и теперь он дорог нам, как и много лет назад. По-прежнему нас волнует подвиг народов Советской Державы и других сознательных стран, сломавших хребет фашистской гадине. Вместе с тем не уходит и никогда не уйдёт в прошлое наш гневный вопрос – как посмели форменные негодяи пойти на невиданную авантюру, затеяв мировую бойню? Усвоен ли кровавый урок теми, кто и сейчас совершенствует мину и бомбу, и готовится ударить ими по всему живому. И кто нам скажет, чем занимается громоздкая и крайне неповоротливая в борьбе за жизнь людей Организация Объединённых Наций? Нужно ли народам Мира нести бремя гигантских расходов на её содержание, если она за все годы своей деятельности не смогла предотвратить ни одного военного конфликта?

Всё это проблемы животрепещущие, как никогда актуальные сегодня, когда мы на пороге нового экономического кризиса. Проблемы, требующие немедленного решения, пока не случилась новая мировая бойня. После которой уже никто и никогда не будет задавать подобных вопросов.

 

Один комментарий на «“ЗАЧЕМ ОНИ ПРИШЛИ?”»

  1. С чувством горечи я прочёл воспоминания Сабило, пережив подобное в оккупации. Я старше его и всё помню более отчётливо. Написано замечательно. Но обидно то, что мы забываем настоящих людей-героев, слушая само хвалящихся ряженых.
    Таких людей, о которых вспоминает Иван, в настоящей жизни уже трудно встретить. Человечество, к сожалению, деградирует, а прогрессирует.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.