ЖИЗНЬ РЫБ
Мои неполные воспоминания о Литинституте и о том, что было вокруг
№ 2020 / 12, 02.04.2020, автор: Светлана БОГДАНОВА
Все дорожки во дворе Литинститута были в сухих тополиных листьях. Мы сбивались в кучки, узнавали друг друга после вступительных, здоровались, присматривались друг к другу. Первое сентября девяносто пятого года я запомнила именно таким: чувство общности, чувство предвкушения. Я снова пошла учиться – после неоконченного высшего (филфак МГУ). Я была старше большинства своих однокурсников – на целых семь или даже восемь лет. Но за все пять лет учёбы я редко ощущала эту разницу.
Мне повезло: у нас сразу образовалась компания. Данила Давыдов, Ян Никитин, Игорь Рябов и я. Мы мечтали издавать журнал, который между собой называли «Как бы журнал». Это было и название, и дань времени: вокруг нас происходило нечто, в чём мы не участвовали, но за чем мы наблюдали спокойными водянистыми глазами рыб, заключённых в свой странный мир, в свой собственный аквариум. И всё это называлось «как бы»: «как бы литература», «как бы реальность», «как бы жизнь».
Конечно же, «рыбная» метафора у меня вырвалась не случайно: Игорь Рябов написал короткий текст о двух влюблённых, лежащих в ванне, болтающих о том, о сём, медленно превращающихся в рыб. Он прочитал этот текст на семинаре Руслана Тимофеевича Киреева (Данила, Игорь и я попали именно к этому замечательному мастеру), и с тех пор мы вообще не могли произносить слово «рыбы» без того, чтобы многозначительно ни посмотреть друг на друга и ни ухмыльнуться.
Это был заговор рыб, мы плавали в необычайном соусе из древних текстов, энциклопедий мифов и символов и современной литературы, выраставшей на благодатной почве литературных салонов, которые тогда активно открывались в Москве. Мы были писателями. И жили жизнью рыб.
*
Нашим мастером был Руслан Тимофеевич Киреев. В те времена он работал в «Новом мире», а по вторникам вёл наши творческие семинары. Спокойный, тонкий, рассудительный. Узкое лицо, изящные руки. Мы читали свои новые рассказы и исподтишка наблюдали за ним: вот на виске у него дёрнулась жилка, вот по его лицу пробежала тень улыбки… Мы его слушали, никогда с ним не спорили и были почти что влюблены в него.
Однажды он меня подозвал и сказал: «Я не знаю, как называется то, что вы пишете. Я не очень хорошо понимаю, что это вообще такое. Но я бы хотел, чтобы кто-нибудь всё-таки в этом разобрался. Поэтому я отправляю вас на конференцию писателей в Ярославль. Пусть Курицын разбирается!»
Вячеслав Курицын – страшно модный и известный молодой критик. С той поездки он стал для меня другом. И за это надо благодарить Киреева.
Я знаю, что на других семинарах преподаватели бывали авторитарными, жёсткими, они не разрешали своим подопечным читать одних авторов, и настоятельно требовали немедленно прочитать других. Они ждали от студентов полного послушания, с первых же дней они хватали их за горло и отпускали только после защиты диплома. Иногда дело доходило до криков. Например, отчётливо помню, как поэт и преподаватель Кузнецов кричал на кого-то из своих студентов: «Чтобы я больше не видел у вас в руках Мандельштама!»
Уж не знаю, чем ему Мандельштам не угодил, видимо, у него были «другие любимые авторы», как бы сказал Костик из «Покровских ворот».
Киреев был иным. Он не просто не запрещал. Он жадно впитывал всё, что мы притаскивали с собой из стихийных книжных развалов, из полуподпольных букинистических, – всё, что мы говорили, чем дышали, что узнавали. Он интересовался самым новым, самым последним, и при этом прекрасно знал классику, и не только классику, но и советскую классику. С ним можно было обсудить самое важное: как всё это сделано, как выстроено, как достичь такого-то эффекта, а другого эффекта – избежать. Это была учёба, в которой мы участвовали на равных правах с учителем. И это было прекрасно. Мне кажется, я ни одного Киреевского семинара не пропустила за все 5 лет. Нет, пропустила несколько, когда уезжала из Москвы, но это уже – другая история.
Я считаю, нам очень повезло с мастером. Прошло восемнадцать лет. Примерно столько же я не видела Руслана Тимофеевича. Но я могу совершенно точно сказать: он навсегда останется в моём сердце. Руслан Тимофеевич, я вас люблю! Спасибо.
*
Наши преподаватели нас вдохновляли, смешили и злили. Тех, кто не вызывал у нас никаких эмоций, были единицы.
Моей любимицей была Анита Борисовна Можаева. Крупная, живая, весёлая и страшно начитанная, она рассказывала нам о современной западной литературе, которую в те времена ещё никто не успел перевести. Она ездила в букинистический магазин, где продавались уже прочитанные кем-то, но не так давно вышедшие книжки на разных языках. Читала она молниеносно, запоминала тонны информации – детали повествования, биографию автора, особенности его стиля. Я её обожала до беспамятства, и от этого обожания иногда даже смущалась, когда говорила с ней лично.
Однажды я ей призналась, что очень люблю Голдинга, я читала взахлёб все выходившие тогда его романы, особенно я ценила «Наследников». «Ну-у, Голдинг… – протянула мне на это Анита Борисовна. – Это же скучно! – сказала она с весёлым задором. – Он же слишком хорошо сделан!»
На пятом курсе я попросила Можаеву стать рецензентом моего диплома. В те времена я была по своим литературным вкусам западницей. И мне казалось, что меня, мои тексты, поймёт именно она, чудесная Анита Борисовна, специалист по западной литературе, на мой взгляд, лучший в России. Она согласилась. И дала мне чрезвычайно благоприятный отзыв, я им тогда очень гордилась.
Анита Борисовна стала для меня музой. Однажды мы с переводчицей Еленой Калашниковой, которая тоже училась на нашем курсе, задумали написать короткий сценарий клипа. Это было уже после того, как мы закончили институт. Мы с Леной тогда вместе поступили в Институт Европейских Культур при РГГУ, на второе высшее. И придумали удивительную историю о том, как в музее оживает изображённый на картине сатир. Этого текста я уже толком не помню, помню лишь, что тот сатир соблазнил случайно заснувшую служительницу музея. И в самом конце почему-то по ночным залам музея неслось эхом: «Анита-а! Анита-а!»
Не так давно в одном из рассказов потрясающей писательницы Марины Степновой я наткнулась на упоминание Аниты Борисовны. Так звали женщину, которая, по сюжету, ничуть не была похожа на нашу Можаеву. И – всё-таки – мне было чрезвычайно приятно встретить её имя на страницах художественной прозы. Она была музой. Без сомнения, музой. Не только для меня, но и для Марины, которая тоже закончила Литинститут – на несколько лет раньше меня.
*
Философ Калитин входил в аудиторию быстро и бесшумно. Его бледные глаза смотрели на нас через массивные очки. Нет, не на нас, а куда-то вдаль, мимо. Начинал он лекцию всегда тихо, словно Каа, успокаивающий бандерлогов. Нужно было замереть, чтобы расслышать это его змеиное шипение… К концу лекции Калитин входил в раж. Ему требовался час для того, чтобы из медленного коварного удава превратиться в ревущего и скалящегося льва. Теперь он и впрямь был похож на царя зверей – волосы растрёпанные, губы подёргиваются, обнажая клыки, румянец заливает обычно бледное лицо…
Однажды, во время такого вот ора, случилось смешное. Один из наших студентов, Дима Курило, сидевший на задней парте и явно бывший после вчерашней весёлой студенческой попойки, заснул. Калитин, превратившись в ревущего льва, не заметил спящего, он уже ничего не видел и не слышал, а мы, хоть и были увлечены его яркими и сложными рассуждениями, всё же косились на Диму: его стул опасно покачивался. Сам же Курило спал с нежным лицом младенца, откинувшись назад. Меж тем, Калитин, продолжая свою мысль, надрывался: «Это… это… если хотите, профанация секуляризации!» И в этот момент стул не выдержал и рухнул. Все ахнули. Дима быстро вскочил с пола и отряхнулся. Калитин смотрел на него застывшим взглядом. Повисла пауза. И вдруг Курило, глядя в упор на преподавателя, бодро и совершенно без запинки произносит: «Вот насчёт профанации секуляризации я с вами полностью согласен!»
*
Нашего ректора Есина боялись почти все. Кроме нескольких его «любимчиков» – ребят с его семинара. Я же помню, что сама боялась его только, наверное, первый семестр на первом курсе. Просто так, вместе со всеми. Потом же я испытывала к нему сложные чувства, но теперь, когда прошли годы, мне кажется, что это было невероятное, глубокое сочувствие, может быть, иногда жалость, но не та, которая, по Горькому, «унижает человека». А какая-то странная материнская жалость. Впрочем, выражавшаяся у меня очень специфически.
Вот – пример.
Современную литературу у нас вёл Николай Стефанович Буханцов – милейший и добрейший человек, очень любивший молодёжь и вместе со всеми побаивавшийся Есина.
Надо признаться, то ли на меня так действовали девяностые, то ли я настолько была погружена в постмодернизм, который в те времена в Литинституте воспринимался как нечто очень уж революционное и почти скандальное, но меня так и подмывало эпатировать всех – и преподавателей, и студентов.
Однажды Буханцов, уважавший мою страсть к эпатажу и понимавший, что я отлично разбиралась в современной литературе, дал мне задание – подготовить доклад о концептуализме. Конечно же, я его сделала. Но в конце доклада устроила концептуальную акцию – по всем правилам.
Я объявила, что моя акция называется «Фаллогвоздецентризм». В аудитории повисла тишина. Один из албанских студентов дёргал коленом, и сидевшая рядом с ним Люся Тучина, моя подруга, потом говорила: «Стол трясся так, что, я думала, меня укачает!»
Я бесстрашно добыла из сумки огурцы, гвозди и молоток. А также томик рассказов нашего ректора, Сергея Есина. Открыла его и прочитала один из пассажей. Смысл этого текста был примерно такой. Есин писал о своей любви к даче. Дескать, все думают, будто он уезжает из города, чтобы творить. Но он ездит туда лишь затем, чтобы выращивать огурцы и забивать гвозди.
Я закончила чтение. Взяла гвоздь. И вбила его в огурец. Затем – ещё один. И ещё. Буханцов качал головой и посмеивался: «Эх, Богданова, уволят меня из-за вас!» Но я была безжалостна. Я заранее подготовила свидетельства для всех присутствовавших, и раздала их, как только закончила забивать гвозди в огурцы. Теперь у студентов и у Буханцова был документ о том, что они побывали на концептуальной акции. Все молчали. Албанский студент продолжал дёргать коленом. И, наконец, прозвенел спасительный звонок.
Конечно, Николая Стефановича никто не уволил. Да и меня никто не ругал. Так что, я, по правде сказать, не знаю, почему все так боялись Есина.
*
На третьем, кажется, курсе зарубежку у нас вёл великий и ужасный Иван Иванович Карабутенко. Он покорял своими рассказами абсолютно всех, и в тесную аудиторию, где проходили его лекции, с удовольствием набивался народ с Высших литературных курсов, заочники и студенты, решившие пропустить свои предметы ради нашей пары.
Карабутенко был известен как один из переводчиков творений Маркиза де Сада. А потому иногда его заносило, но как!
«Я брёл по набережной Сены, – певуче рассказывал он. – Пора было покидать Париж. Вечером у меня был самолёт. Я продрог. И решил заскочить в букинистический, чтобы погреться и порыться в книжках. Это была узкая длинная комната, забитая старинными потрёпанными томами. В углах висела паутина… Я полистал книги, побродил вдоль полок. И когда уже было собрался выходить, меня окликнул скрипучий голос старого букиниста. Оказалось, он наблюдал за мной из-за своих пыльных фолиантов… Молодой человек, проскрипел он… Останьтесь… Я хочу вам дать одну книжку…» – тут Иван Иванович изображал скрюченного старика с хриплым голосом, и все, как заворожённые, смотрели на это мгновенное, и в то же время, плавное перевоплощение. – «О, будь проклят тот день и тот час, когда этот старик протянул мне свою книжонку. Это был столетний том, жёлтый, потрёпанный. Обложка его облезла и почернела, – продолжал Карабутенко. – Возьмите, молодой человек, сказал мне букинист. Это изменит вашу жизнь!.. И это действительно изменило мою жизнь, – лектор трагически воздевал руки к небу. – С тех пор, как я изучил эту книжку, не было мне покоя! Меня одолевали женщины, они хотели от меня близости, а я не мог им всем её дать!..»
Молчание повисло в аудитории. Студенты смотрели на него во все глаза.
«Знаете ли вы, детки, что такое флагеляция?» – восклицал Карабутенко.
Тишина.
Один робкий голос: «Битьё?..» Все обернулись. Сказал это скромный и тихий студент, которого ну никак нельзя было заподозрить в подобных познаниях.
«Правильно, детки, – удовлетворённо вздохнул Иван Иванович. – И женщины это обожают!».
Или вот, другой его пассаж.
«Детки, кто умеет готовить блины?» – спрашивает Карабутенко. Над аудиторией взвивается несколько робких рук. «Тогда вы знаете, детки, что такое «блин комом»?» – Все рьяно кивают. – «А теперь представьте себе блин комом, протянувшийся на тридцать с половиной тысяч квадратных километров. Отвратительный блин, мерзкого вида, рыхлый, безжизненный, бледный. И по нему идёт мелкий холодный дождик… Представили?» – Аудитория передёрнула плечами от ужаса. – «Это Бельгия, детки. И сегодня мы поговорим с вами о Морисе Меттерлинке!» – восторженно заключал лектор.
Однажды я увидела его у метро в спальном районе. Был вечер. Он стоял у бортика. Тихий, похожий чем-то на Гоголя. Время от времени он прикладывался к бутылке с пивом и делал маленький глоток. Он меня не видел, и я решила его не тревожить. Но с того вечера я иначе отношусь к незаметным, ничем не примечательным внешне людям. Возможно, под этой скромной оболочкой скрывается подлинный бриллиант. Даже не возможно. Я уверена в этом.
*
Сашка Костюк сочинял ладно и живо, его истории были пропитаны духом дороги. Он описывал сложные поездки дальнобойщиков, они мчались мимо маленьких городов, и с ними происходили какие-то удивительные детективные истории. Он одевался во всё чёрное, и Ян Никитин сразу же его прозвал «Штандартен». Когда мы ещё почти не были знакомы, Ян, увидев Костюка, наклонился ко мне и сказал: «Вон, Штандартен идёт». Сашка подошёл к нам. Вид у него был угрожающий. Он был похож на голодную змею. И вдруг он назидательно поднял палец вверх и произнёс: «Я не штандартен. Я штандартен-фюрер».
Если вы подумали, что это имело какое-то отношение к политике, то вы ошиблись. Никакого. Всё это были острые и драматичные шутки молодых людей, которые пробовали на зуб новую эпоху – девяностые.
С той же целью Сашка читал страшную книжку «Майн Кампф». И при этом дружил с Несей Кабаковой, милейшей и умнейшей еврейской девушкой, переводчицей. Они были именно друзьями. Костюк называл Несю «мама» и обращался к ней на «вы». А поскольку сам он немного грассировал, то особенно забавно звучала фраза, которую я однажды услышала в его комнате в общежитии: «Мама, аккуррратней, а то на вас сейчас упадёт «Майн Кампф»!
Сашка так и не доучился до конца. Он заболел раком и умер – тихо, во сне, во время очередного курса химиотерапии, держа свою любимую девушку Алёну за руку.
Администрация Литинститута почему-то не вывесила официального некролога. Это сделал кто-то из студентов. Помню стенд с информацией, который тогда висел в холле, рядом с кабинетом ректора. И на нём – распечатанный на принтере листок с фотографией Костюка и с краткими, но убийственными словами: «САША УМЕР».
Окончив Литинститут, Алёна уехала жить в Америку, а Неся – в Израиль. Неся потом мне писала, что её родители в Израиле поселились возле станции, которая называлась «Станция имени Александра Костюка». Конечно, это был другой Сашка Костюк. Но Неся как будто бы тогда получила привет от старого доброго друга.
*
Невероятно интересный предмет – историю религии – читал у нас знаменитый Филипп Георгиевич Тараторкин, сын великого актёра Георгия Тараторкина, человек в высшей степени образованный. Учился он в Англии, а когда вернулся на родину, стал священником. Филипп Георгиевич завораживал меня своей речью, своими знаниями и своей – вероятно, потомственной – тягой к переодеваниям. Историю религии он читал у нас всегда в классическом костюме, настолько изысканном и стильном, что сейчас, когда я пытаюсь вспомнить его, мне непременно видится золотая цепочка от карманных часов, которая – то ли свисала, то ли не свисала – поверх его пиджака. Может быть, никаких часов и вовсе не было. Но вот таким он сейчас мне вспоминается.
На другом курсе он читал историю православия, и очевидцы рассказывали, как он заходил перед этими лекциями в отдельный кабинет и переодевался в рясу священнослужителя. Фантастический человек!
После поездки во Францию (я ездила туда в 1999-м), я написала рассказ-мистификацию о якобы существовавшем в древности поэте Исидоре Лугдунском. Чтобы наполнить повествование достоверными деталями, я много читала о первых веках новой эры и об интеллектуальной жизни Лугдунума (Лугдунум – римское название Лиона). И пару раз подходила к Филиппу Георгиевичу с вопросами об античном агностицизме. Он мне отвечал – внимательно и точно, поражая глубоким знанием предмета.
Когда я уже училась в РГГУ, то случайно столкнулась там с Тараторкиным. Я куда-то бежала по двору, шёл снег, а навстречу шёл молодой человек в пальто, похожий на иностранца, и тут вдруг я поняла, что это Филипп Георгиевич. Очень ему обрадовалась и поздоровалась с ним. И с изумлением поняла, что он тоже меня узнал.
*
Наша англичанка, прекрасный человек и преподаватель Людмила Артёмовна Линькова, периодически возила группы студентов в Данию – по какой-то невероятной программе обмена, которыми славились девяностые. И в девяносто девятом мне посчастливилось отправиться в Данию в составе её группы. По этой программе, нас селили в датских семьях, где мы говорили только на английском (это был действительно потрясающий опыт!). Нас бесплатно кормили, возили по Ютландии (преимущественно по окрестностям её столицы, города Ольборга), показывали разнообразные заведения – музеи, театры, рестораны, дом престарелых и даже тюрьму. Все экскурсии были на английском. Точно смысла этой программы я тогда не понимала, не понимаю я его и сейчас. Нам показывали, как хорошо всё организовано в Дании, как славно там живётся простым гражданам, как по-скандинавски чётко и размеренно протекает жизнь датчан. Зачем? Бог его знает.
Но, поверьте мне, это был потрясающий опыт, он очень меня обогатил. Я действительно многое узнала об этой стране, и потом, когда уже сама вернулась в Данию, я гораздо лучше её понимала. Семья, в которой я жила, мне очень понравилась, и до сих пор эти люди – хотя прошло уже девятнадцать лет – мои друзья. Иногда они приезжают в Москву, и каждый раз мы встречаемся и вспоминаем мою первую поездку в Ольборг.
В тот раз в составе нашей группы был и ректор Сергей Николаевич Есин. Его поселили не в семье, а в гостинице. И я помню, что он был тоже под впечатлением от этого путешествия. Когда мы отправлялись куда-то на специально выделенном для нас туристическом автобусе, он делился с нами в дороге своими мыслями о Дании, о датской литературе. Однажды он даже зачитал нам пассаж из своего дневника, который долгие годы вёл и – как я понимаю – где-то публиковал.
Забавно, что Андерсена и Кьеркегора он называл извращенцами. А в своём дневнике сетовал на то, что в Дании Горбачёва принимают за героя, а ведь он – по мнению автора дневника – обыкновенный преступник.
Мне, человеку другого поколения, эти взгляды были чужды и казались немножко смешными. Но я слушала его с интересом, потому что именно во время той поездки я впервые испытала к Есину то острое сочувствие, перемешанное с жалостью.
Как-то моя близкая подруга Тата, которая в девяностые жила с семьёй в Одессе, помогала своему папе перед выборами расклеивать агитационные листовки. Тата была за демократию и Перестройку. Её же отец был прожжённым коммунистом. «Как ты могла?» – спросила я её тогда. «Ну, это же мой папа. Я хотела ему помочь», – спокойно ответила Тата.
Нечто подобное я чувствовала тогда и к Есину. Мне хотелось ему помочь. Хотя он мне казался кем-то совершенно невозможным, нелепым и чуждым.
*
Я училась в Литинституте с девяносто пятого по двухтысячный. Я закончила его, когда мне было тридцать. Это были не самые простые годы моей жизни. Я сама растила двух дочек, подрабатывала и ходила на дневные занятия. И всё же я вспоминаю это время с благодарностью. Оно было невероятно плотным, ярким, полным эмоций и крутых жизненных поворотов. А сколько я читала, сколько слушала!
В книжных магазинах постоянно появлялись новые книжки, мелькали новые имена и новые переводы. Помню, я взахлёб читала мистику – от Сведенборга и до Фулканелли. Иногда мы с Яном и Данилочкой после занятий шли пешком до Нового Арбата. Там, рядом с серой громадиной Телеграфа, стоял ларёк, в котором торговали пиратскими кассетами. Я покупала себе King Crimson, Тома Уэйтса, Coil, и там же я обнаружила сборники довоенной ретромузыки, которые в конце концов стали материалом для моих исследований во времена учёбы в Институте Европейских Культур при РГГУ. Впрочем, я покупала не только альтернативу, рок и джаз. Я покупала там классику. Кассеты стоили недорого, и я могла себе позволить пару-тройку штук в месяц.
Среди моих приобретений были и фортепьянные пьесы Равеля. Я постоянно ходила в наушниках. У меня был маленький усталый плеер, который я всегда брала с собой в дорогу. И так совпало, что я слушала Равеля и одновременно читала «Московский дневник» Вальтера Беньямина. Я переживала встречу с этими двумя авторами в одни и те же дни. Я шла по улицам и видела Москву двадцатых, я всё больше погружалась в этот невероятный, новый, и словно бы смутно знакомый мне город, который давно уже умер.
Лужков возводил повсюду свои башни-карандаши, по Тверской ездили бандитские машины, в переходе на Пушкинской в ларьках продавали польское серебро. Но у меня в ушах гремел «Парад» Равеля, и я видела призраки сталинских спортсменов, шагающих по широким проспектам, видела трамваи, набитые пассажирами внутри и облепленные – снаружи, видела поэтов, собиравшихся в литературных кафе и эпатировавших публику галстуками и стихами… И чувствовала, как мне этого всего не хватает – в далёкие и словно бы неродные мне девяностые.
Возможно, именно тогда я стала завсегдатаем литературных мероприятий. Я участвовала почти во всех заседаниях «Эссе-клуба», который работал под эгидой журнала «Новая Юность» на Берсеневской набережной, я ходила в Георгиевский клуб к Татьяне Георгиевне Михайловской (он открывался раз в неделю в районе Нового Манежа)… Несколько раз у Татьяны Георгиевны проходили мои собственные вечера. А однажды нас с Игорем Рябовым и Данилой Давыдовым пригласили в какой-то салон на Академической, где мы с Игорем читали вслух нашу пьесу «Про Зрение». Главными героями пьесы были мужчина и женщина, инвалиды. И в какой-то момент на сцену выходил третий персонаж, некто Скворцов, которого мы с Игорем как раз списали с Данилочки. Данилочка с удовольствием помог нам и взял на себя роль Скворцова, чем вызвал у нас с Игорем бурный восторг.
В клубах выступали не только писатели. В клубах выступали и музыканты. Я помню концерты Яна Никитина и его юной тогда группы «Театр Яда». Чёрная сцена. Прожектор высвечивает сидящего на краю сцены Яна. Он громоздится на высоком стуле, поджав ноги, как большая птица. В руках у него гитара. Он весь в чёрном, его светлые отросшие волосы взлохмачены. Вылитый Курт Кобейн, которому тогда многие поклонялись. На полу перед Яном – тетрадь со стихами, написанными очень мелким почерком. Как он видел там, что надо петь?
В перерывах между песнями, он рассказывал что-то, шутил, и произносил несколько ключевых фраз (какие-то цитаты из нашей жизни, из жизни института), которые могли понять только мы с Данилочкой. Мы начинали аплодировать, свистеть, к нам подключались и остальные, те, кто был не в курсе, но кто был без ума от Яна. Наш красавчик сдержанно улыбался, понимая, что мы, его верные друзья, тут, в тёмном зале. И продолжал концерт…
*
Про Яна Никитина хочется написать особо. Он навсегда останется моим сердечным другом, очень важным и близким человеком, мужчиной невероятной красоты и невероятного ума, который, к сожалению, носил в себе страшный сценарий самоуничтожения. Несколько лет назад его не стало. Я знаю, что многим он был небезразличен на нашем курсе. И я напишу то, что смогу вспомнить и что смогу себя заставить написать.
Мы с ним очень дружили, мы всегда ходили вдвоём, иногда к нам присоединялся Данила Давыдов. Ян сопровождал меня всюду – в отчаянных путешествиях по городу (если после учёбы оставалось время, и моих дочек ещё не надо было забирать из садика, мы шли с ним на Новый Арбат, а иногда – на Лубянку, в Большой Детский Мир, где я покупала всякие детские вещи. Маршруты всегда были одни и те же. Мы говорили о литературе, о музыке, мы рассуждали на философские и мистические темы. И потом части наших разговоров я узнавала – они мелькали в стихах Яна. Мне было приятно и важно чувствовать, как вплетается в его творчество наша дружба.
Иногда он рассказывал мне о своих любовных связях. Признаюсь, я смотрела на его прекрасное лицо, его густые белые волосы, и чувствовала уколы ревности. Я знала, что у него есть возлюбленная, но никогда не видела её, а сейчас, вспоминая наш тогдашний график, не понимаю, когда он находил для неё время: мы постоянно были вместе, слишком много, слишком часто.
Однажды он рассказал мне, как напился во время собственного концерта, и очнулся уже в гримёрке. На нём верхом сидела обнажённая девица, которую он ни разу до этого не видел. И он ей почему-то сказал: «Где мой хирургический нож?»
Как-то раз, кажется, это было курсе на втором, ему вдруг пришла в голову идея распустить слух, что мы с ним женимся. Меня это забавляло, и в то же время я недоумевала, зачем ему вся эта история. Месяца два он рассказывал мне, кто и как отреагировал на этот слух. Затем всё стихло, и я совершенно потеряла интерес к этой искусственной сплетне.
На третьем курсе я жёстко и осознанно прекратила нашу дружбу с Яном. Я собиралась замуж, и мой будущий муж ревновал меня к Яну. Кроме того, я вдруг ощутила, что задыхаюсь в этой невероятно тяжёлой атмосфере, которая окружала моего дорогого друга. Позже я поняла, что это вообще свойственно как раз тем, кто нажал внутри себя эту страшную кнопку с надписью «уничтожить». Ян не любил жизнь. Он любил игры, и тут мы с ним были схожи. Но он не любил жизнь, и хотел умереть. Я играла с жизнью. Он же играл со смертью.
Когда я перестала с ним так тесно общаться, как раньше, я вдруг увидела, что листья на деревьях зелёные, что Москва-река – широкая и стальная, и что весь город наполнен красками, запахами и дышит. Я вернулась к жизни, дойдя до абсолютного эмоционального дна.
Я очень любила Яна. И я очень тоскую по нему.
Попрощавшись с ним, посмотрев, как роскошный белый гроб с телом нашего друга уходит в раскисшую грязь кладбища, мы с Данилочкой отправились по отвратительно грязной дороге к остановке. И вдруг полил мягкий сплошной дождь, а на тёмном небе появилась неожиданно яркая радуга. Мы шли. Я всхлипывала. Данилочка отхлёбывал из большой пластиковой бутыли самодельное пойло. И нам вдруг стало легко. Потому что Ян, мы это почувствовали, теперь свободен.
*
Для нас, прозаиков, переводчики и переводчицы были каким-то особым кланом. По нашему глубокому убеждению, они не писали. И, если рассуждать в традиции кондового советского литературоведения, занимались не искусством, а ремеслом.
Впрочем, лично я всегда с удовольствием общалась с этими очаровательными «ремесленниками». К концу обучения мы подружились с Леной Калашниковой, которая сейчас, насколько я знаю, успешный автор книг и интервью о переводчиках. У нас были очень милые отношения с Катей Костюковой, которая году, наверное, в девяносто седьмом вышла замуж за моего друга Игоря Рябова. И я всегда с радостью общалась с Кириллом Медведевым, который сейчас продолжает переводить, писать стихи и успевает ещё и заниматься политикой.
Кирилл появился на нашем курсе позже остальных – не помню, с чем это было связано. То ли он перевёлся из другого ВУЗа (что вряд ли, я в своё время пыталась перевестись в Литинститут с филфака МГУ, и Литинститут не захотел мне перезачитывать оценки), то ли был в академическом отпуске. Я прекрасно помню тот день, когда Кирилл стал учиться. Он сразу меня поразил… своей походкой. Казалось, этот человек шагает в ритме блюза – медлительно и плавно, немного сутулясь и вытягивая вперёд шею, будто он сейчас начнёт щёлкать пальцами, отбивая ритм. Когда мы с ним разговорились, оказалось, что он действительно любит блюз и играет на гитаре.
Спустя какое-то время мы снова с ним встретились, помню, я была с Яном, и мы шли по Литинституту. Поздоровались. Спрашиваю: «Как твоя игра на гитаре?» Я сразу спросила об этом, полагая, что Яну будет интересно познакомиться с другим музыкантом. «Я бросил гитару», – всё так же ритмично и медлительно ответил Кирилл. – «У меня теперь другое увлечение». – «Какое же?» – удивилась я. – «Я курю сигареты!» – гордо ответил Кирилл.
Несколько раз я была потом на его творческих вечерах. У него действительно прекрасные стихи. И он стал одним из лучших, на мой взгляд, переводчиков Чарльза Буковски. Мне кажется, Кирилл – один из тех творческих людей, кто так любит играть с жизнью. И я всегда с интересом смотрю на те игры, которые он выбирает.
*
Во времена нашей учёбы Литинстут привлекал многих известных в те времена авторов. Помню, как к нам на лекцию приходили поэты, называвшие себя «Куртуазными маньеристами». К ним себя относили Вадим Степанцов, Виктор Пеленягрэ, Александр Бардодым и другие. Кстати, с ними в начале девяностых «тусовался» и великий Дмитрий Быков.
Они пытались эпатировать нас, новичков от литературы. Стоя в огромной аудитории первого курса, они говорили о любви, о сексе, манерно читали свои искусственные стихи, а мы то возмущённо бурчали, то хохотали, то задавали им провокационные вопросы, от которых сами маньеристы смущались и, посмеиваясь, переглядываясь, не зная, что делать с нами, наверное, слишком свободными и слишком ершистыми.
К нам захаживали и другие современные авторы, но сейчас не могу точно вспомнить, кто именно.
Так получилось, что в восьмидесятые другом нашей семьи была писательница Нина Садур. Мой папа, актёр Студенческого Театра МГУ, играл одну из главных ролей в её пьесе «Чудная баба». Так они познакомились, а потом наши семьи подружились. Я общалась на равных и с Ниной Николаевной, и с Катей, её дочкой, которая впоследствии тоже стала прекрасной писательницей.
Но к середине девяностых что-то в нашей дружбе разладилось, наши пути разошлись. И вот, однажды, году, наверное, в девяносто шестом, я увидела Нину Садур. Она бродила по газону вокруг памятника Герцена, который стоит во дворе Литинститута. На дорожке расположился оператор, он настраивал камеру. Я обрадовалась и бросилась к старой подруге с восторженным воплем: «Здравствуйте, Нина Николаевна!» Она вскинула свою прекрасную голову (внешне она всегда мне казалось похожей на даму с картин Модильяни: длинная шея, узковатые глаза, пухлые губы, длинные волосы), и вдруг сердито проворчала: «Света, не видишь, меня здесь сейчас снимать будут!»
Теперь я вспоминаю этот эпизод и думаю, что, конечно, она была занята, а тут я со своей щенячьей радостью, подбегаю, виляя хвостом и повизгивая. Но тогда, признаюсь, я была ошарашена её холодностью. К сожалению, с тех пор я её не видела. Хотя до сих пор думаю о ней с нежностью и благодарностью. Дружба с семейством Садур очень украсила довольно сложный период моей жизни, который пришёлся на конец восьмидесятых и начало девяностых.
*
Конечно, мы пили. Не много. На много и денег ни у кого не было. Но, когда мы могли, то пили, как подростки.
Главным «пунктом отрыва» было общежитие. Помню маленькие праздники, которые мы устраивали в комнате Наташи Корниловой, прекрасного прозаика с нашего же, Киреевского, семинара. Её тексты были пропитаны любовью к английской классике, они были написаны диккенсовским стилем, и в них действовали какие-то бледные кокаинисты и изощрённые преступники, говорившие на языке истинных джентльменов. Наверное, вы подумали, что Наташа была высохшей блондинкой, одевавшейся во всё чёрное? Нет, Наташа приехала из Казахстана, это была девушка с изысканной восточной внешностью, она была умна, начитана, романтична и очень юна.
Мы сразу же с ней подружились, и она даже несколько месяцев жила у меня дома – теперь уже и не могу вспомнить, почему и как это произошло. В те времена я была так благодарна жизни за свою квартиру, что была уверена: такой радостью надо делиться. Поэтому у меня частенько жили сокурсники и друзья, у которых случались какие-то неприятности с жильём. Помню, однажды почти целое лето у меня жил Игорь Рябов: он никак не мог снять себе квартиру. И месяц или два Люся Тучина с мужем – они одновременно искали и квартиру, и работу.
Наташе Корниловой дали комнату в общежитии, мне кажется, она там жила ещё с кем-то, но я не помню, с кем. И вот, начиналось веселье. Кто-то покупал дешёвое вино. Другие – батон хлеба, сосиски, рыбные консервы, огурчики, майонез. Открывалась баночка с вареньем, которую чья-то мама дала ребёнку в дорогу, в далёкую неприветливую Москву. Включалась музыка – на старом магнитофоне, на не раз «зажеванной» кассете. Слушали всё подряд – от Pink Floyd до Тома Уэйтса, от группы «Морфин» до саундтрека к «Твин Пикс». Люди заходили, выходили, приносили что-то из своих запасов, какая-то парочка танцевала под хриплые звуки, доносившиеся из магнитофона, другие – громко спорили о литературе.
На нашем курсе учились братья Черепановы, личности загадочные и ни внешностью, ни поведением совершенно не похожие на писателей. Поговаривали, что они настоящие казаки, которые находятся в Москве в вынужденной ссылке, и что их учёба в Литинституте – это прикрытие.
Не знаю, так ли оно было, или нет. Они ни с кем не общались и не дружили. Но однажды, во время одного из таких «праздников», я отнесла им пару спелых гранатов с общего стола. Я вошла к ним в комнату. Там было темно и накурено так, что настольная лампа, горевшая тут же, на тумбочке, почти не давала света. В центре комнаты стоял столик, на котором красовалась пепельница, погребённая под горой окурков «Беломора». «Привет, – бодро сказала я. – Я вам тут кое-что принесла». И положила рядом с пепельницей фрукты.
«Богданова…» – раздался из темноты и дыма голос одного из братьев. – «Родная ты наша…»
Я поняла, что братья не в кондиции, и быстро покинула их убежище.
К тем же временам относится и литинститутская быль, которую я позднее слышала от разных людей, не учившихся в нашем ВУЗе, в качестве анекдота.
Время от времени ректор приходил в общежитие с проверкой. Никто не хотел этих проверок, поэтому, услышав, что пришёл Сергей Николаевич, народ старался запереться в своих комнатах и сделать вид, что «никого нет дома». И вот, однажды, нагрянула проверка. Все быстро исчезли, и в коридоре замешкался лишь какой-то подвыпивший студент, которому было отчаянно плохо. Ректор, завидев его, подошёл и стал трясти несчастного за плечо, пытаясь от него добиться хоть какой-то информации. «Какой курс, какой курс?» – всё спрашивал и спрашивал студента Есин. Но тот был нем, как рыба. Его почти тошнило. Наконец, он приоткрыл глаза и медленно проговорил: «Шестнадцать восемьдесят». Это был тогдашний курс доллара по отношению к рублю.
Да какие там рыбы? Рыбёшки!..
Голдинг, де Сад, Сведенборг, Фулканелли…
Господи, чем им головы забивали! Студенты прозаических семинаров должны читать Лескова, Чехова, Ремизова, Шмелева, Шергина, а поэтических – Некрасова, Фета, Ап.Майкова, Полонского, Случевского и Блока. А уж когда научатся худо-бедно профессии, пусть читают кого угодно. И совершенно прав был Юрий Поликарпович, что запрещал своим студентам читать Мандельштама.
Ведь посмотрите, что произошло с молодыми творцами в постсоветской России? Практически все – писатели, живописцы, киношники, музыканты и др. – пишут (создают) свои вариации «Черного квадрата», не имея базовых знаний профессии. В результате смотреть (читать, слушать и проч.) можно только тех, кто сформировался до августа 1991 года.
фёдор прав
Не им головы забивали, а они сами, пока начальство отвернется, схватят и в голову засунут, что под руку попало, воровато. Вот и получилось, что получилось. Главное, чтобы не было продолжения этих мемуаров. Когда скучный человек рассказывает о своем прошлом, скучно вдвойне.
А я вспоминаю не свою литературную учёбу/правда,на филфаке провинциального
вуза/,хотя и мог бы…Признаюсь,еще в школе выбрал в качестве “учителей” Льва Толстого и Фёдора Достоевского…
Я о другом;о Василии Розанове,его “Апокалипсисе нашего времени”,написанном в 1917-1918 гг в заштатном Сергиевом Посаде/много раз в нём был,когда трудился в школе близ Александрова/.В своём труде русский мыслитель с горечью констатирует,что Россия “схлопнулась” в два-три дня,в частности,из-за своей “литературщины”.В таком плане согласен с оценкой мемуаров Фёдором и Кугелем…
Анатолий Хомяков
Все гении, все прекрасные… И преподаватели и студенты. Патока.
Понятно,что Лит.институт не Московская
духовная академия,но воспоминания
Светланы Богдановой-своего рода невольная рефлексия отхода от национальных и христианских/православных/начал/в этой связи весьма поучителен список комментатора Фёдора,я бы к нему-со своей стороны-добавил исследование Николая Петровича Ильина/р в 1947 г/-“Трагедия русской философии”/.
Если же-в двух словах-сказать о своей литературной учёбе,то кумирами моих ведущих преподавателей/к счастью,не мои/были Герцен и Бабель…
Я же от Льва Толстого и Достоевского обратился к учению философа Николая Федорова,а уже от него-к русскому
космизму-Вернадский,Циолковский и т.д.
Анатолий Хомяков
Надо бы авторессе благодарность выразить.
Мы все и раньше подозревали, что Литинститут – эта филькина контора (по аналогии с филькиной грамотой) плодит толпы бесполезных гусениц на теле русской литературы.
А сейчас увидели калейдоскоп лиц и имён пустых и лишних людей, которые имитируют бешеную деятельность, оставаясь на месте и в полусне.
Авторесса вообще до тридцати лет имела невинный мозг, при двух высших образованиях.
Хочется спросить авторессу – Где ваш результат?
Где литературное, хотя бы одно художественное произведение?
Зачем эти ежедневные сборища в институте, зачем болтовня преподов и имитация трудов студентов, если выхлоп многих лет равен неприличному нулю?
Но вообще-то вопросы эти лишние. Зная, что одним из преподов Литинститута является главред “Нового мира” Василевский, вопросов можно и не задавать.
– Богданова… Богданова?
– Да это та, которая написала “Жизнь рыб”! Ну, вспомнил?
– А! Ну, как же! Теперь вспомнил!
Критику Зелинскому. По вашей логике любой вуз можно назвать конторой. Где результаты, по-вашему у всех без исключения выпускников консерваторий, театральных вузов, художественных? Сколько великих выпустили факультеты университетов и академий? Вы сами какой вуз закончили? Там сколько выдающихся выпустили?
Рыбы гниют с Литинститута. Рыбацкая примета.
1. Выпускница (!)Литинститута пишет: “Нашим мастером был Руслан Тимофеевич Киреев. В те времена (в т.ч. 2010 г.) он работал в «Новом мире»… Спокойный, тонкий, рассудительный.
2. С.Богданова напомнила мне факт: “председатель жюри (“Русский букер” 2010 года: – писатель Руслан КИРЕЕВ,
члены жюри – кинорежиссёр Вадим Абдрашитов, литературный критик Мария Ремизова, а ещё Марина Абашева и Валерий Попов”).
3. “Русским Букером” 2010 г. награждена Елена Колядина, автор нашумевшего порноромана “Цветочный крест” и вслед за “Русским Букером” получила ещё одну Престижную литературную Премию – “Полный абзац” – уже за худший роман того же года.
4.. Написан “Цветочный крест”, как метко заметил один из критиков, “стилизованным языком со смачным употреблением нецензурных слов допетровской эпохи”,
От этих “лауреатов” русский обозвали “клоачный”? Яблоко от яблони..?
1. Некто “Фёдор” дал объективный анализ переформатирования сознания гуманитариев, на примере литинститута.
2. Страшно то, что этот слой дипломированных “образованцев” с англоязычной лексикой и суржиками начнёт рулить образованием следующего русского поколения в России.
3. Вопрос: а кто, какие структуры развернут систему образования на историческую народность русско-славянского населения?
4. О других нациях и конфессиях и их культуре можно не беспокоиться, там духовные лидеры ведут национально-духовное воспитание.