СЕФАРД

№ 2007 / 25, 23.02.2015


Африка, леопарды, сафари…
Сефард – слово из того же ряда, из прекрасного далёко, которое называется детством, которое предельно понятно и одновременно многозначно и двусмысленно и открывается для нас всю жизнь.

1.

Африка, леопарды, сафари…
Сефард – слово из того же ряда, из прекрасного далёко, которое называется детством, которое предельно понятно и одновременно многозначно и двусмысленно и открывается для нас всю жизнь.
Сефард – так называли «холодного» сапожника, к которому носила обувь моя бабушка. Все тогда ходили в сапожную мастерскую, что находилась на Республиканской: на краю города, за хлебозаводом, над оврагами, в которых протекала Речка-Срачка-Голубой Дунай. Где-то за оврагами были Лапшиха и Коммунальный поселок, с жившими там говновозами: они проезжали лошадиным обозом раз в неделю по нашей улице, сидя верхом на бочках и оставляя за собой шлейф специфического аромата. Черпаки на длинных ручках волочились, гремя, по булыжной мостовой. В эти послевоенные годы в обувной мастерской на Республиканской работали инвалиды: кто – без руки, кто – без ноги, а приёмщик был без глаза и без носа. Он ловко подхватывал принесённый валенок, сапог или мальчиший ботинок, остреньким мелком рисовал крестики и дужки, приклеивал пахучим резиновым клеем ярлычок квитанции и закидывал обувь на верх кожано-резиново-валяной кучи, под самый потолок. Нам, детям, взрослые говорили, что приёмщику пулей на войне отстрелило нос и выбило глаз, но мы им не верили: мы верили Вовке Соколову, который говорил, что у урода был сифилис. Вовка был у нас непререкаемым авторитетом в области медицины: отец – хирург, а мать – зубной врач, да и сам Вовка однажды на глазах у всех мальчишек двора пассатижами выломал здоровый зуб у Тольки Вашманова, соблазнив того тем, что вместо кривого выломанного зуба вырастет новый и красивый.

Моя бабушка ходила ремонтировать обувь не на Республиканскую, а к Сефарду, в его маленькую фанерную будочку, что стояла чуть повыше Красной школы, прямо напротив сторожки-проходной оперного театра, в которой годы жили две дурные маленькие беленькие собачки. Бабушка ходила к Сефарду, и я знал, что Сефард этот – еврей, но не обычный, каких на нашей улице было полно, а из Африки или из Испании, и наши евреи его за своего не признают, а бабушка, как настоящая большевичка и подруга Крупской, всегда привечала обездоленных и несправедливо обделённых. Хорошо помню крупные черты выразительного лица этого человека, смуглого, кудрявого, с большими залысинами, глаза выпуклые, губы и уши толстые и оттопыренные, зубы жёлтые. Я таких людей в жизни больше не видел никогда – это был Сефард.

2.

Кому как повезёт в пору первой влюблённости: кто зачитывается Асадовым, кто – Есениным, а мне повезло особо: я читал тогда Симонова, точнее, его поэмы «Пять страниц» и «Первая любовь». Первая любовь накрыла меня своим крылом, и до сих пор Симонов для меня – главный русский лирик. С годами его фигура в моих глазах становилась всё более значимой: первые его произведения о войне в «Роман-газете», а позднее, в период юношеского диссидентства, упорный слух о том, что Симонов, будучи главным редактором «Нового мира», заплатил гонорар Пастернаку за «Доктора Живаго» из своих личных денег, окружили его имя ореолом уважения; а ко времени, о котором пойдёт речь в этом рассказе, он и вовсе стал героем советской интеллигенции, так как взял на себя ответственность и издал «Романы» Булгакова с «Мастером» без купюр.
Однажды у меня дома раздался неожиданный звонок из Москвы.
– Слушай, старик, я помню, что у тебя на полке стояла книжечка «Литература и революция», – звонил мой приятель, московский книжник, имея в виду книгу Льва Давидовича Троцкого. Шли 70-е годы – эпоха тотального подавления инакомыслия, и мы шифровались в телефонных разговорах. Иногда бывало, что информация звучала примерно так: «Достал «Второй короб» Василия Васильевича – заходи, посмотришь!» – Это речь шла о книге В.В. Розанова «Опавшие листья».
– Стояла книжечка и будет стоять, – ответил я.
– Суть в том, что у тебя есть уникальная возможность прорваться на вершину литературной элиты Москвы. Эту книжку уже месяц ищет Константин Михайлович Симонов. Если ты ему сейчас позвонишь, то он тебя примет. Представь, какие перспективы открываются…
Какие открывались возможности: коммерческие и литературные, я прекрасно понимал. Тогда личные связи стоили дороже денег. У меня же от одной мысли о встрече с кумиром начинала кружиться голова.
В жизни довольно часто бывает, что ряд случайных и не связанных обстоятельств и событий выстраиваются в такую последовательную цепочку, что ведут своего героя к успеху без каких-либо особых его на то усилий. В один из вечеров, близких по времени к этому звонку из Москвы, когда голова моя была ещё занята изысканием способов выйти на Симонова и познакомиться с ним, я возвращался из драмтеатра с общественного просмотра очередной премьеры. Шёл я с завлитом театра Толей и его другом – художником Серёжей Бархиным.
Я неудачно и не к слову вспомнил о том, как Толя, ещё несколько лет назад преподававший русский язык в школе, задал ребятам домашнее сочинение на тему «Стилистические особенности статьи «Русская лирика 2-й половины XIX века» в учебнике русской литературы». Толя с некоторым неудовольствием подтвердил сей факт его педагогической практики и, чтобы уйти от этой темы, обратился ко мне:
– Ты лучше расскажи нам какую-нибудь историю о старинных книгах. Они у тебя получаются интересными – эдакими интеллигентно-детективными.
Толя носил плюсовые очки с толстыми линзами, постоянно сползавшими на кончик носа, из-за чего, обращаясь к собеседнику, он откидывал назад голову, чтобы его лучше видеть. При этом он становился похож на крупного, но ещё не оперившегося птенца какой-то большой хищной птицы, требовательно выглядывающего из своего гнезда.
– Книга раскрепощает ум, что дословно можно иносказать как «детектив интеллекта». А перескажу-ка я вам чудную историю, которую поведал мой московский приятель Валера. Представляете, он одновременно окончил МИФИ и ВГИК, сценарный по курсу Каплера. Так вот: купил он недавно двухтомник «Моя библиотека» Смирнова-Сокольского и начал дотошно изучать его с первой страницы. Дойдя до 110 или 210 страницы, он наткнулся на описание книги А.С. Пушкина «Стихотворения, не изданные в России» 1908 года, уничтоженной цензурой. В книге приведена фотография экземпляра Смирнова-Сокольского, разрубленного гильотиной на три части.
– Люся, – закричал радостно мой московский друг своей жене, – а где наш Пушкин в пёстренькой обложке с чертями.
Люся принесла книжку, пересчитали они все странички и позвонили в Ленинскую библиотеку, скромно желая подарить единственный сохранившийся в мире экземпляр Пушкина крупнейшему книгохранилищу страны. Но в книгохранилище сухо ответили, что у них идёт ремонт и чтоб звонили через месяц. Валеру немного ошарашила такая реакция советского учреждения, но уже через час ему позвонила заведующая отделом редких книг и любезно пригласила его зайти на следующий день в закупочную комиссию.
Наутро Валеру разбудил звонок друга, заядлого чернокнижника:
– Собираешься в библиотеку?
– Да!.. А ты откуда знаешь?
– Поспеши, ведь Иван Иванович уже дома на полке для твоей книженции место освободил.
– Какой Иван Иванович?
– Иван Иванович у нас один, который Пушкина собирает.
С полминуты мы шли молча, потом Серёжа выдал сентенцию:
– Интересно, конечно, но с точки зрения коллекционера никаких нарушений морали и нравственности не произошло, так как право первой ночи госучреждению было предоставлено.
– Серёжа, – ответил я, – тут нарушаются причинно-следственные связи и уверенность в том, что солнце взойдет на востоке. У меня дома лежат книги, которые имеют в сто раз большую ценность как историческую, так и культурную. И в настоящий момент их хотят приобрести библиотека конгресса в Вашингтоне, библиотека Краковского университета и библиотека Салтыкова-Щедрина, бывшая Императорская публичная. Козе понятно, что я отдам их в «салтыковку», но обидно, если они задарма окажутся у какого-нибудь Ивана Ивановича.
– Знаешь, Олег, что надо тебе сделать? – остановившись, задумчиво произнёс Толя. – Тебе надо посоветоваться с Симоновым, Константином Михайловичем. Хочешь, я ему позвоню?
– Конечно, хочу!
– Расскажи-ка тогда нам про эти свои книги.
– Хорошо, слушайте. Для любого книголюба имя Сергея Рудольфовича Минцлова легендарно. Оно овеяно вымыслами и сказками, а до революции он имел неофициальное звание «Хранитель Императорской публичной библиотеки», которая в наше время стала «салтыковкой». Кстати сказать, Минцлов имел непосредственное отношение к нашему городу: здесь он получил своё образование, окончив сначала Аракчеевский кадетский корпус, а затем единственное в Нижнем высшее учебное заведение – археологический институт. Любопытно ещё то, что Минцлов несколько раз приезжал в Городец, пытаясь купить знаменитую библиотеку купца-старообрядца Овчинникова, в которой числилось много первостатейных редкостей, но ему удалось лишь переманить на царскую службу в столицу великого книжного писца Блинова, который, уже сидючи в Царском Селе, и создал большинство своих шедевров.
Наверное, я вас не удивлю, если скажу, что для меня лучшее развлечение в свободное время – это листать старинные каталоги книжных магазинов, аукционные ценники и описания различных библиотек. Как-то мне чудесным образом повезло, и я по случаю купил замечательный раритет под названием «Книгохранилище Сергея Рудольфовича Минцлова», изданный в количестве пятидесяти экземпляров в 1913 году. В каталоге перечислено более двух тысяч книг, в основном по русской истории, уничтоженных или запрещённых. Напечатать такой каталог было не просто, поскольку цензура его не пропустила бы, и он сам в лучшем случае тут же пополнил бы это его собрание. Сергей Рудольфович пошел на хитрость и получил разрешение на печатание описи всей своей библиотеки с правом вычеркнуть издания, не имеющие библиографической ценности, что он и сделал. Так каталог увидел свет.
И вот, листая эту редкость у себя дома, я с удивлением наткнулся на интересное издание: под № 453 в каталоге значилось – «Авейде, Оскар. Записки о Польском восстании 1865 г. 4 тома. Варшава, 1866. Большая редкость; записки эти написаны одним из главарей восстания в крепости и напечатаны в количестве четырех экземпляров. Полного экземпляра не имеется даже в Императорской Публичной Библиотеке».
Скорее не с удивлением, а с радостью я вспомнил, что эти четыре тома стоят на полке моего друга и книжного учителя Серафима. Серафим прекрасно знал, какую редкость представляет этот замечательный четырёхтомник, но, как писалось в пошлых романах о молодых людях в моём положении: «Он был беден, но настойчив и энергичен». Серафим был просто мудр; мудрость же антиквара заключается в следующем: если на редкую вещь нашёлся покупатель, то её надо продавать. Частично за деньги, частично в обмен, частично в долг, но книги стали моими! Единственное напутствие дал мне Серафим: «Упаси Бог тебя, Олег, если эти книги окажутся за границей. Они, как рукописи Пушкина, – должны оставаться в России».
Книги встали на мою полку, и я радовался общению с ними. Оскар Авейде – один из руководителей польского восстания, потопленного в крови в 1861 году. Сидя в тюрьме, он написал большой обзор о политической борьбе с 1834 по 1861 год. Записки Авейде перевели на русский язык, напечатали в типографии штаба военного округа в четырех экземплярах. Два комплекта передали комиссии по расследованию восстания, один преподнесли Александру II, а оставшийся – редактор взял себе.
Стоит ли говорить, что для русского культурного человека всё, что связано с Польшей, Литвой, Украиной, очень важно и болезненно интересно. Неудивительно: эти страны генетически православные, совсем недавно, в XVI веке, они были полностью русскоязычные, большинство именитых польских фамилий – Рюриковичи, а Скорина и Фёдоров печатали свои первые русские книги в этих краях.
В городской газете «Ленинская смена» напечатали небольшую мою заметку об уникальном труде Оскара Авейде, и вскоре через моих московских друзей-книжников я узнал, что к нему проявлен интерес, причём не где-нибудь, а в Кракове и в Вашингтоне.
Вот такую историю, примерно этими словами, я и рассказал завлиту Толе и художнику Бархину, гуляя по тёплой ночной весенней мокрой Свердловке.

3.

Спустя три дня после описанного разговора я уже был в Москве и общался с привратником «цековского» дома на улице Черняховского, где проживал Симонов, и куда меня пригласили в результате телефонного разговора. Этот человек с холодными голубыми глазами с минуту молча разглядывал меня, после чего произнёс: «Вам назначено пройти в соседний дом, в третий подъезд. Слева от настенного факсимиле «К. Симонов» в вестибюле на первом этаже будет дверь. Позвоните и спросите Нину Николаевну!»
Дверь открыла небольшая женщина неопределённого возраста, хотя, конечно, в годах, с живыми, проницательными, умными глазами.
– Проходите. Я знаю, что вы по звонку Анатолия из Горького. Константин Михайлович, к сожалению, улетел сегодня в Польшу на съёмки фильма, и вам не удастся с ним пообщаться. Но он попросил меня всё для вас сделать. Проходите в кабинет и выпейте со мной чашку чая.
Кабинет был огромен, но поражал не обилием книг, что для меня в те годы было показателем социального статуса человека. Нет, кабинет, площадью не менее сорока метров, поражал другим: обилием рисунков и портретов с дарственными надписями хозяину кабинета, среди которых вещи с автографами Пикассо и Хемингуэя были не самыми крутыми, как я понял по тому, как они были развешаны. Чай был свежезаваренный, горячий, а халву я не ел – наслаждался чаем, вспоминая, в чём его главная прелесть: в горячести или в чаевитости.
– Дорогой мой, – начала Нина Николаевна, – «Мастера» сегодня у меня нет, ни одного экземпляра. Но завтра привезут из издательства две пачки, и я вам дам.
Речь шла о книге Михаила Булгакова «Романы», что вышла в те дни благодаря стараниям Симонова. Я, конечно, горел желанием приобрести эту книгу любыми правдами и неправдами, но сделал равнодушный и озабоченный вид: не для этих мелочей, в конце концов, я приехал сюда!
– Нина Николаевна, не за Булгаковым же я сюда приехал, хотя, конечно, спасибо, но это дело номер восемь, а точнее номер три. А дело номер один – это книга Льва Давидовича «Литература и революция», которую я привез в подарок Константину Михайловичу, – я открыл свой большой походный портфель, достал книжку, завернутую в газету, и протянул моей собеседнице. К тому моменту я был в неё уже влюблён и доверял бесконечно, хотя оснований для того пока и не было. – А дело номер два… – И я принялся долго и нудно излагать свою историю о книгах Авейде.
– А я знаю, как вам помочь. Но для этого вы мне должны поверить и съездить в Ленинград, – сказала Нина Николаевна, выслушав мою длинную историю. – Я вчера как раз разговаривала по телефону с Еленой Сергеевной Боганевич, она старший хранитель отдела рукописей и редких книг «салтыковки», а ее муж работал в этой библиотеке ещё до революции вместе с Сергеем Рудольфовичем Минцловым.
– Как так?
– Да вот так – в жизни часто бывают удивительные совпадения и им не надо удивляться. Ещё запомните одно имя: Павленкова Валентина Ивановна, завотделом комплектования, тоже хорошая знакомая Константина Михайловича. Езжайте туда прямо сегодня. Я им сейчас позвоню, и завтра утром они будут вас ждать. И дайте, пожалуйста, в руках подержать, если не жалко, эти замечательные книжки.

4.

В 70-е годы Питер, а точнее Ленинград, был всесоюзным антикварным центром: считалось, что именно там находились восемьдесят процентов антиквариата страны, в Москве – двадцать, а в прочей России – остальное. В Питере жили самые солидные коллекционеры и искушённые библиофилы. Считалось, что в старой столице с дореволюционных времён сохранилась преемственность библиофильства и дворянского коллекционирования. Удивить Питер было трудно, но так уж сложилось, что мне в те далёкие годы удалось сделать это несколько раз.
Приехал я почему-то очень рано. Видимо что-то перепутал с непривычки, сидя в ресторане на Ленинградском вокзале в Москве: обычно-то сидел в ресторане на Курском. Выйдя на Невский, я не торопясь прошёл до «Сайгона», культовой кофейни на углу Невского и Литейного, где непонятным образом в те остро дефицитные времена можно было выпить не только настоящий кофе, но разжиться у официанта, если он признает в вас «своего»», и «косячком» – «беломориной», набитой анашой. У дверей «Сайгона» в те годы я впервые услышал грустную песню: «Ты, пожарник, не туши – это дым от анаши».
Часто, описывая полузабытое прошлое и стремясь к правдоподобию, погрязаешь в деталях, в которых и истина тонет, и начинаешь путаться сам. Вот и сейчас я вспомнил, как, свернув за угол «салтыковки», стал спускаться по широким ступеням из гранита или базальта к какой-то маленькой набережной, где сбоку был служебный вход. И тут же, ассоциативно, вспомнилось совсем иное: подобные ступени, спускающиеся к набережной Сены, были и около служебного входа в Лувр, через который мне тайком пришлось вторично возвращаться в музей, чтобы забрать свой полиэтиленовый пакет с бумажником и документами, забытый в каком-то тамошнем служебном туалете, который я ни в жизнь бы не нашёл, если бы попытался зайти снова в Лувр как положено – через пирамиду.
Однако служебный вход в «салтыковку», в отличие от парижского Лувра, охранялся: из полуоткрытой двери навстречу солнышку высовывались заспанное лицо сторожихи и её рука, в которой одновременно были зажаты дымящаяся сигарета, пачка «Стюардессы» и коробка спичек. Я почти наткнулся на это лицо с узенькими немигающими глазами.
– Курить будешь?
– Нет! Лучше скажите, как мне увидеть Елену Сергеевну Боганевич.
– А она тебя ждёт?
– Да.
– Так я её сейчас позову.
– Как? А она уже пришла?
– Да она живёт здесь, в библиотеке. У неё здесь комната.
Через десять минут я уже сидел в старинном дубовом кресле, покрытом байковым одеялом, и пил горячий свежий чай из изящной «корниловской» чашки. Комната больше всего напоминала мне чемодан – пять метров в высоту, шесть – в длину и три – в ширину. Фигурное окно было нестандартной формы и очень большое. Остатки лепнины на потолке говорили о том, что комната была некогда частью большого зала. Кровать с никелированными шариками и панцирной сеткой, тумбочка с электроплиткой, на которой стоял зелёный эмалированный чайник, и огромная китайская шёлковая ширма, закрывающая часть комнаты. Я уставился в высоченный потолок и подумал, что… но Елена Сергеевна тут же сказала, угадав мои мысли.
– Курите! При таких потолках можно курить, не открывая форточек. Я сама курила пятьдесят лет: с пятнадцатого по шестьдесят пятый. Десять лет как бросила, но люблю, когда при мне курят.
– А вы тут как?
– У меня рядом, на Герцена, комната в коммуналке, но я там почти не бываю. В ней племянница с сыном живут. А здесь эта комната проходит как мой рабочий кабинет. Курите. Кроме пожарника никто не возражает, да и тот не сильно… А где книжки-то ваши замечательные?
– Да тут, с собой, в портфеле. – Я достал газетный свёрток и, разорвав его, выложил четыре аккуратненьких томика на кровать.
Много глаз и рук коллекционеров-фанатиков довелось мне видеть, но таких государственных фанатиков… только дважды – в тот день, да ещё на открытии выставки «Москва – Париж», когда Ирина Антонова в своём кабинете дарила мне двухтомный альбом. Елене Сергеевне не просто был присущ фанатизм – её ничто не касалось и не трогало, что не было как-то связано с Библиотекой. Это была её Библиотека.

Мы говорили о книгах и книжниках, говорили часа три легко и на равных, то есть с интересом, пока в десять часов к нам в комнату не зашла молодящаяся и кокетливая дама лет сорока.
– Здравствуйте, Елена Сергеевна! Здравствуйте, дорогой наш гость! Я Павленкова Валентина Ивановна – заведующая отделом комплектования. Смотрю, вы уже и познакомились, и чайку попили. Давайте в кабинет ко мне и к директору мы пока не пойдём, а решим все вопросы здесь, по-домашнему. Акт закупочной комиссии у меня с собой. Две подписи там уже стоят, осталось расписаться нам троим, и проставить сумму. Елена Сергеевна, вы книги уже посмотрели?
– Да-да! Комплект в очень хорошем состоянии!
– А вам, – обратилась она ко мне, – придётся посидеть у нас здесь, в библиотеке, пока мы не оформим покупку, и бухгалтер с кассиром не вернутся из банка – это часов до двух. Привыкайте, эта библиотека теперь ваша родная – сейчас в отделе кадров вам оформляют «Билет почетного читателя». Это очень высокое звание, только единицы имеют такие билеты.
– Валентина Ивановна, а может, я пока схожу на Невский в «Лавку писателя», а к часу вернусь.
– Нет-нет, что вы… Мы вас никуда отсюда не отпустим – мало ли что случится. Я ничего плохого не имею в виду, но если что – жди потом эти книги ещё сто лет, пока их снова нам принесут. Так что посидите у нас. Вы же понимать должны, как мы все сегодня волнуемся. Для нас, государственного книгохранилища, важна не только физическая редкость этого издания. Это мы никому не известных Ивановых да Сидоровых, напечатавших по одной книжке у себя в деревне, не закупали бы с таким почётом, как вашего Авейде. Социальная значимость этого издания выше многих инкунабул и эльзевиров и сравнима лишь с первоизданиями Пушкина. В девятнадцатом веке, как и в семнадцатом, как и сейчас, Варшава и Краков помнили и помнят, что Польша является одним из исторических центров славянского, православного и иудейского миров.
В город меня не выпустили ни погулять, ни пообедать: заперли в отделе редких книг на замок и разрешили листать рукописные книги и читать не опубликованные поэмы Гумилёва до тех пор, пока не явился бухгалтер из банка и не принёс для меня деньги. Я так устал от впечатлений того дня и очумел от суммы, что не стал дожидаться ни поздравлений со званием «Почётный читатель», ни пожеланий удач. Запомнил только на всю оставшуюся жизнь сидящую на кровати Елену Сергеевну, прижимающую к высохшей груди книги и обращающуюся ко мне:
– Убедительно прошу вас, дорогой мой, мне ещё Берга надо достать! Помогите!
Из библиотеки я почти бегом рванул на Литейный, мимо «Академкниги», в арку, в скверик книжного рынка. Там царствовал Коля Баптист, наш, горьковский. Он сидел на скамеечке в «кепке-мухоморке» с каучуковым козырьком, добротном драповом пальто, ботах «прощай-молодость» и делал вид, что кормит голубей.
– Коля, мне бы «Романы» Булгакова!
– Пятьдесят рублей. – Он протянул мне коробку из-под ботинок «Скороход», перевязанную голубенькой ленточкой. – Передай, Олежек, Натану, что он сволочь: Машку – корову мою любимую – я похоронил без него. Как мычала, звала его. Да и без коровы он сволочь.

5.

В Ленинграде я загулял на несколько дней, и, когда оказался на улице Черняховского в Москве, меня снова ждало разочарование. Нина Николаевна встретила меня радушно.
– Я ждала. Знала, что приедете поблагодарить. Проходите в кабинет Константина Михайловича и садитесь – сейчас будем пить чай. И вы мне всё расскажете про мою питерскую библиоманку, я ведь её не видела шесть лет.
Я прошёл в кабинет, уселся в знакомое кресло, и мне показалось, что оно пахнет кожей, хотя старые вещи, как правило, теряют свои естественные свойства. Я понял, что хозяина снова нет.
Мы долго и нудно пили чай с лимоном и халвой, курили: я свою «Стюардессу», Нина Николаевна – «Казбек». Она передавала мне восторги и благодарности Симонова за книгу Троцкого, которая нужна была ему для подарка с розыгрышем какой-то старой большевистской колоде, бывшему особисту и бывшему члену ЦК.
– Константин Михайлович очень настаивал, чтобы вы снова приехали и пообщались с ним. Он прямо из Польши со съёмок был доставлен в больницу, «кремлёвку», с давлением. А вчера сбежал оттуда самовольно, заскочил домой на два часа и улетел в Волгоград на какую-то встречу ветеранов. А заезжал он сюда из-за вас. У него к вам будет просьба. Запомните: есть люди, просьбы которых приятно выполнять. И знаете, почему? Потому что эти люди всегда стараются выполнить чужие просьбы. Константин Михайлович из таких людей. Во-первых, он велел мне спросить ваш адрес и телефон, а второе – это маленькая бандероль.
Нина Николаевна достала со стола и протянула мне небольшой заклеенный свёрток с надписью: «ул. Дунаева д. 17-а кв. 4» и большой красный том «Романов» Булгакова.
– Булгаков вам в подарок от Константина Михайловича, и он просил передать в Горьком эту посылочку: здесь книга Константина Михайловича на испанском языке об испанских антифашистах, которых в разные годы в разных странах спасали от разных спецслужб журналисты-международники, которые, в свою очередь, часто были разведчиками. Там есть рассказ и о судьбе адресата с улицы Дунаева, а зовут его, запомните, Иосиф Григорьевич. Нет, не удивляйтесь, его настоящее имя Хосе Родригес. Его в тридцатые годы вывез из Испании Хемингуэй, и долгие годы помогал ему скрываться во Франции. А потом, после войны, по просьбе Хемингуэя судьбой этого испанца занимался Симонов. Этот человек уже почти тридцать лет живёт в Горьком как эвакуированный, под прикрытием наших замечательных орлов, – Нина Николаевна произнесла последние слова шёпотом.
На улицу Дунаева я попал на следующий же день, благо родился и всю жизнь прожил в десяти минутах ходьбы от указанного дома. В этих улочках, переулках и проездах мне был знаком каждый дом, каждый двор, каждая помойка, тогда их короба были деревянные и белённые известью. Нужный дом оказался в глубине двора, был он очень небольшой и одноэтажный. За покосившейся калиткой палисадника стоял и смотрел на меня, приближающегося, Сефард. Тот самый, из моего детства, но постаревший на двадцать лет. Нет, скорее ещё более повзрослевший, а не постаревший, хотя ему и было за семьдесят: по-прежнему крупный, высокий, красивый, почти лысый, с круглыми глазами, оттопыренными ушами и загорелый до африканской, точнее испанской, смуглости.
– Здравствуйте, а Иосиф Григорьевич – это вы?
– Да, это я. А как поживает твоя бабушка? Я её уже лет пять не вижу, раньше все в молочном «низке» встречались.
– Да ничего! Живёт! Ей ведь скоро уже девяносто будет. А я вот вам подарок из Москвы от Константина Михайловича Симонова привёз. – И я передал сверток с книгой Сефарду – я не мог его в уме называть как-то по-другому.
Мы с минуту стояли молча, после чего я неожиданно для себя спросил:
– А можно вам, Иосиф Григорьевич, задать вопрос?
– Конечно, можно.
– А вы знали, что вот тут, через два дома, на улице Невзоровых жил Матьяш Ракоши?
В ответ он только улыбнулся. Больше я Сефарда не видел.


Олег Алексеевич Рябов – автор шести книг поэзии и прозы, член Союза писателей России. Живёт в Нижнем Новгороде.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.