Иного рода точность

№ 2010 / 13, 23.02.2015

Напомним, что в № 8 «Литературной России» (26 февраля 2010) была открыта дискуссия на тему «Есть ли у нас теория литературы». Своего рода «затравкой» послужило краткое эссе видного пушкиниста Сергея Небольсина, основная мысль которого состояла, грубо говоря, в…

Напомним, что в № 8 «Литературной России» (26 февраля 2010) была открыта дискуссия на тему «Есть ли у нас теория литературы». Своего рода «затравкой» послужило краткое эссе видного пушкиниста Сергея Небольсина, основная мысль которого состояла, грубо говоря,


в приоритете знаний литературы о себе самой перед зачастую беспомощными или даже вредными книжными («академическими») теориями.



Не так давно в Институте мировой литературы Пётр Палиевский, исходя, в общем, из тех же самых или очень близких посылок, прочитал для молодых учёных и аспирантов доклад «Пределы теории», где были высказаны очень важные и глубокие мысли на интересующую нас тему. Мысли эти, в основном, так или иначе уже высказывались Палиевским ранее (например, в его книге «Литература и теория», где, обратим внимание, уже в самом заглавии литература многозначительно поставлена на первое место), однако не столь, может быть, прямо и не в таком обрамлении. Кроме того, в любом случае, они достаточно справедливы и весомы, чтобы вспомнить о них в рамках нашей дискуссии.


Речь в докладе шла о том, что методология научных теорий (которые, как исторически сложилось, следуют прежде всего принципам естественных наук) к настоящему моменту дошла до критической степени несоответствия своему предмету, когда этим предметом является художественная литература (или вообще искусство).






Рис. В. Сергеева
Рис. В. Сергеева

Как ни странно, «художество, – по словам Льва Толстого (то есть, по словам самого «художника»), на которые опирается Палиевский, – требует гораздо большей точности, чем наука». Но, как рассуждает далее учёный, здесь имеется в виду, конечно, совершенно иного рода точность. Для естественных наук (и вообще для собственно научного объяснения предмета) точность есть соответствие единицы рассмотрения некой уже открытой ранее закономерности, при которой наука, имея теоретическое представление о том, как построен предмет, может его повторить заново, построить опять сообразно этой теории. В искусстве же (и в художественной литературе) точность есть соответствие мысли и слова исключительно данному, одному, неповторимому моменту, по которому развивается жизнь, само искусство, образ. Такая точность («художественная»), с одной стороны, совершенно совпадает с конкретным моментом, а, с другой стороны, через этот момент, через это уникальное, единичное совпадение выражает глубокое проявление объективной истины и меры. И эту художественную точность научная точность поймать никак не может, потому что в жизни и в искусстве движение смысла происходит по другим законам, нежели те закономерности, которыми оперирует наука. Не по законам необходимости, но по законам свободы (большую роль здесь, говоря словами Пушкина, играет случай – «мощное мгновенное орудие провидения»). Таким образом, когда некие концепции, которые основаны на той или иной уже существующей, сложившейся теории, начинают применяться к литературе, то в лучшем случае происходит их самоподтверждение. Они сами себя утверждают, но при этом совершенно не объясняют саму литературу, и суть поэзии, суть того, что хотел сказать автор художественного произведения, совершенно исчезает, утекает сквозь пальцы, сквозь решето теории. Потому что правда и мысль выражается не совпадением абстрактного закона с единицей, а каждый раз индивидуальным, неповторимым движением жизни, имеющей своё собственное движение и свою собственную глубину. А методология литературоведения, которая, опираясь в первую очередь на всякие «топосы», «номосы», «трансплантации», «тексты» (само понятие «текст» зачастую размывает представление о художественном произведении) и «интертексты», казалось бы, даёт объяснения литературы, на самом же деле даёт объяснения только для «слабых мозгов», не желающих понять саму литературу, а только использующих «готовую машинку» для якобы вскрытия предмета. Такого рода теории, по образному выражению Палиевского, как нетопыри, летают над поэзией, ища свежей крови и превращая эту свежую кровь в систему терминологии.


В докладе прозвучала также мысль о том, что в русской литературе (и это типично для русского национального самосознания вообще) существовала целая традиция, очень мощная, противостояния такому теоретическому отношению к жизни. Восставала бы русская литература и сейчас против мертвящего сугубо теоретического подхода, если бы… настоящая большая русская литература сейчас существовала. «А то ведь, – посетовал Палиевский, – у нас существует лишь литература, воспитанная и подчиняющаяся именно не объективной истине, а теориям. Литература, выполняющая тот или иной заказ – социальный, политический и т.д.». Можно продолжить – эстетический, идеологический, интеллектуальный, экономический – какой угодно, главное, что пусть и невольный, но заказ, идущий извне, а не изнутри, не из самой жизни, не пронизанный светом «объективной истины».


Звучали примеры, как в своё время «партийный» (марксистская теория) заказ выполнял (очень профессионально) Фадеев, который даже переделал уже законченную «Молодую гвардию», чтобы усилить «роль партии». Напротив, антисоветский (либеральная теория) заказ выполнял Солженицын, который, по мнению Палиевского, получил Нобелевскую премию за совершенно нехудожественное произведение. Заказы своего времени выполняют Пелевин, Сорокин, произведения которых содержат россыпь блёсток-идей, мнений, «теорий», которые весьма интересны, но эти интересы со временем сменятся другими, забудутся, а объективной истины, которая бы держала читателя, в них нет и в помине. Голое мастерство, отделённое от художественного произведения как целого, создаёт массу искусных подделок, которые можно жевать как жвачку, но проглотить при этом нечего. Ни истины, ни даже подлинного её искания – нет.


Таким образом, в докладе Петра Палиевского прозвучала важная мысль, которая по-иному поворачивает и вопрос нашей дискуссии. По верному замечанию присутствовавшего на докладе А.Чагина, из сказанного могло бы вырасти хорошее исследование о современном состоянии литературы, при котором имеет место перевёрнутая картинка – литература оказывается служанкой теории, а не наоборот.


В этом случае, вслед за Палиевским, можно справедливо поставить вопрос: а ЕСТЬ У НАС сейчас подлинная ЛИТЕРАТУРА, способная противопоставить себя любым теориям, заставить себя уважать и подходить к себе с почтительной осторожностью и глубоким уважением – как к сокровищнице объективной истины, неуловимой для прямого научного постижения?


Тогда и смысл рубцовского восклицания «молчи!» из стихотворения «Журавли», о котором говорил Небольсин, приобретает несколько иной оттенок. Напомним:







Вот летят, вот летят…


Отворите скорее ворота!


Выходите скорей, чтоб взглянуть


на высоких своих!


Вот замолкли – и вновь сиротеет


душа и природа


Оттого, что – молчи! –


так никто уж не выразит их…



Речь здесь, конечно, идёт не только об учёном-теоретике, не только о «человеке с научными выкладками о живом». Но и о не дотягивающей до «живого» литературе. А вообще это «молчи!» относится ко всему не вполне живому, пытающемуся понять это живое, ко всему, что не способно беседовать на одном языке с действительной жизнью во всей её гениальной простоте и со всем её непостижимым разнообразием и непредсказуемостью, быть с самой Природой на равных, соревнуясь (сотворчествуя), условно говоря, с теми же Журавлями. Есть ли такая литература сейчас, такая поэзия? Ведь и сам Рубцов в том числе себе же самому предостерегающе-целомудренно сказал: «молчи!». Вообще же – по этому вопросу существует целая линия в мировой поэзии, уходящая глубиной едва ли не к древнейшим истокам поэзии вообще. Наиболее известное проявление этих идей в русской литературе – знаменитое «Silentium» Тютчева:







Молчи, скрывайся и таи


И чувства и мечты свои…



<…>


Мысль изречённая есть ложь.


Взрывая, возмутишь ключи, –


Питайся ими – и молчи.


и т.д.



В современной поэзии, пожалуй, никто не писал об этом так глубоко и всесторонне, как Юрий Кузнецов, который посвятил теме молчания целое поэтическое исследование – длинное стихотворение «Молчание Пифагора».







<…>


Великая любовь не говорит,


А малая хохочет и болтает.


Великая печаль не голосит,


А малая и ропщет и рыдает.



Любовь слила два сердца –


взор во взор,


Они молчат на берегу пустынном.


Ни слова, о, ни слова, Пифагор,


О красоте, чья двойственность


в едином!



У вечного покоя не шумят,


А для других стоят в молчанье


строгом.


Не просто так покойники молчат,


А чтоб душа заговорила с Богом.



и т.д. А в конце:







Замри, мой стих!..


Безмолвствует народ


В глухой долине смуты


и страданья.


И где-то там, из мировых пустот,


Очами духа светит щит молчанья.



Кроме того, у того же Юрия Кузнецова промелькнула в одном из стихотворений («Поэт молчанья») вообще идея поэзии как «умолчания» (что соотносимо, скажем, со «священно-откровенной тайной» Гёте), а поэтического дара – как «дара божественного умолчанья».


Палиевский в своём докладе сравнил губительное излишнее препарирование (оно же в каком-то смысле и проговаривание) в литературоведческих исследованиях с подглядыванием за растущими грибами, после которого, по примете грибников, последние уже перестают расти. Конечно, при исследовании подлинно художественных произведений очень важно соблюдать некое целомудрие.


А, возвращаясь к вопросу, есть ли у нас вообще такие теоретики, которые относятся к художественной литературе, к поэзии соорганично их природе, сам Палиевский всё-таки обнадёжил – были и есть. Не случайно он в первую очередь вспомнил Александра Викторовича Михайлова, возглавлявшего Отдел теории ИМЛИ с 1988 года до своей кончины (до 1995 года). Михайлов, по словам Палиевского, несмотря на то, что сам был воспитан в немецкой терминологии, среди немецких школ (а для немецкого сознания как раз характерна абстрактная теоретичность), тем не менее, на основе реального изучения литературы, которую Михайлов прекрасно знал, в форме этих школ, в форме этих терминов он стал добираться до объективной природы самой литературы.

Евгений БОГАЧКОВ

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.