Музыкой навеяло

№ 2011 / 42, 23.02.2015

Мо­жет быть, де­ло в му­зы­ке, ко­то­рая зву­чит во­круг нас не­пре­стан­но, но каж­дый слы­шит её на свой ма­нер?
Так, Ве­ра Пав­ло­ва (де­вя­тая книж­ка «Ок­тя­б­ря» за 2011 год, под­бор­ка «За спи­ной у му­зы­ки»)

Может быть, дело в музыке, которая звучит вокруг нас непрестанно, но каждый слышит её на свой манер?


Так, Вера Павлова (девятая книжка «Октября» за 2011 год, подборка «За спиной у музыки») улавливает звук в малейшем движении, колебании и вибрации воздуха.


Наверное, поэтому её эссе «Музыка в Нью-Йорке» по-настоящему завораживает, и вместе с небольшими дневниковыми записями, объединёнными под одним названием «Сурдоперевод», на сей раз переигрывает даже стихи.


Ведь Нью-Йорк в понимании Павловой – город музыкой пропитан от и до.





И если сделаться умелым наблюдателем, то услышать её не составит труда. К тому же доносится она отовсюду, начиная с публичных парков, улиц (со случайными ряжеными) и заканчивая изысканнейшими мюзик-холлами. «Какой концерт был самым хорошим? Тот, на котором Гидон Кремер прял из кокона скрипки тончайшую серебряную нить, опутывал зал паутиной, и после невозможно было встать, даже – пошевелиться? Или тот, на котором Эмерсон-квартет играл фортепианный квинтет Брамса, и мне досталось так много музыки, что я чувствовала себя воровкой – вдруг вся музыка досталась мне, вдруг остальные слушатели ушли ни с чем и скоро меня изобличат? Или вагнеровская «Смерть Изольды» (Нью-Йоркский филармонический оркестр, за пультом – Ливайн), заставившая залиться краской стыда, словно музыка выдала мою самую глубокую, самую сладкую тайну? Аvе тебе, равнобедренный треугольник Линкольн-центра! Слава тебе, негасимый фонтан на площади, от которого, как от сказочного камня, открываются три дороги: прямо пойдёшь – в оперу попадёшь, налево пойдёшь – на балет, направо – в филармонию».


Думается, примерно о той же музыке Павлова пишет в своём «Сурдопереводе», только теперь рассуждая более предметно – о поэзии, которая по своей сути есть молочная сестра музыкальному искусству. Впрочем, и поэтический звук может быть разным: «Коровий колокольчик – сигнализация наоборот: звенит – всё в порядке, умолк – тревога. Мои стихи – коровий колокольчик. Не сигнализация». Или: «Чем длиннее стихи, тем слабее иллюзия, что они продиктованы свыше: небеса немногословны. К тому же, чем больше скажешь, тем больше соврёшь».


Совсем другую тональность задаёт в своей в подборке Алексей Александров «Диоген» и др» («Волга», № 9–10). В отличие от Веры Павловой, стремящейся к простоте, ёмкости и немногословности, Александров пытается писать более мудрёно, что в итоге играет с ним нехорошую шутку. Намеренно или нет, но автор старается быть сложным, фактически как Бродский с его длинными, распадающимися на части и тем самым создающими особую тональность фразами. Впрочем, Александрову по сравнению с упомянутыми собратьями по перу быть внятным удаётся через раз. Особый сумбур добавляет как раз дробление поэтической фразы и, как это ни парадоксально, излишняя образность, забивающая смысл: «Невидимый снег невредимый,/ Прошедший полгода назад…–/ Достанешь ерша из корзины/ И тут же впадаешь в азарт/ Картографа с циркулем ржавым/ У бочки гниющей воды,/ Фотографа с лейкой шершавой/ Густой, как смола, темноты».


Впрочем, иногда стихи Александрова становятся предельно прозрачными: «Легко, как бабочки на воле,/ Когда в запасе день жары,/ Воздушные летят шары/ В напоминание о школе/ Не той, где учат забывать,/ Другой, где ничему не учат,/ Где мы – вперегонки за тучей,/ Но за буйки не заплывать…» Благодаря чему, видимо, и создаётся тот чистый музыкальный звук, который слышится в настоящей поэзии.


Примерно то же происходит и с прозаиком Мариной Палей, выступившей в том же номере «Волги» с циклом песен «Замужество Марии Браун». Поначалу её поэтические тексты кажутся нескладными. Особенно первая песнь: «Небесное семя/ хлещет ливнем тесным,/ словно клонирует нового Ноя…/ Небо засевает Землю небесным –/ но из земли/ прёт и прёт земное…»


Однако уже со второго стихотворения экспрессия и даже грубость лексики придают слогу Палей особую яркость. «Ты меньше горошины, просто номер –/ весной не скопытился, к лету не помер./ Осень-зиму тоже переживёшь,/ отупевший и серый, как вошь».


Зато совсем другая «музыка» слышится в статье Самуила Лурье «Нечто о тиражах. О ролевых играх. О роковых глупостях» («Звезда», № 10). Автор пишет об одном из первых литераторов (а точнее, человеке, поставившем литературное дело на широкую ногу) Владимире Андреевиче Владиславлеве (1806–1856), современнике Александра Сергеевича Пушкина. В отличие от поэта, сочинителе и издателе весьма оборотистом и проворном. «Конечно, вы не усомнитесь, что «Современник» был раз в тысячу лучше «Альманаха на 1838 г.» (переименованного затем в «Утреннюю зарю»). В нём «Капитанская дочка» и «Нос» впервые напечатаны – так даже не бывает. Почему же Владиславлев воспарил, а Пушкин только глубже провалился? Скажете – судьба?»


Впрочем, как поясняет Лурье (кстати, не только с занятными рассуждениями, но и с любопытнейшими цифрами и документальными свидетельствами): на всё были свои хитрости. «Но Владиславлев-то свой пухлый сверток втюхал! Разместил в десяти тысячах семей! Спрашиваю в последний раз: как ему удалось? Какими средствами? Отвечаю: обыкновенными. Подручными. Под рукой у него были креативные промоутеры; надёжная дистрибьюторская сеть; и пылкая бесплатная реклама. Потому что он был – кто? Правильно: адъютант Дубельта, легендарного начштаба корпуса жандармов. Его свинцовый карандаш. (Без метафор: у адъютанта только на левом плече – эполет, а с правого свисает золочёный витой шнур с этим самым карандашом – записывать исторические изречения полководца и очередные ходы; die erste Kolonne marschiert, помните?)».


Текст Лурье, разумеется, значительно шире и серьёзнее, чем просто рассуждение о малоизвестном литераторе-дельце, под прицел автора попадает фактически вся Пушкинская эпоха, и, естественно, множество любопытных моментов, связанных с книгоизданием и литературой. На страницах мелькают знакомые фамилии: Полевой, Чаадаев, Греч и другие. Но главное, закрадывается впечатление, что кризис тех времён (ввергший Александра Сергеевича в страшные долги) уж очень напоминает проблемы наших дней, когда издатели то и дело брюзжат о том, что книжный бизнес становится с каждым днём всё убыточнее и убыточнее. Впрочем, Лурье обещает своим читателям продолжение своего исследования.


Любопытно и историческое эссе (и, если говорить о музыкальности, весьма напоминающее – живенькую польку) Льва Бердникова «Главный самоед империи» («Нева», № 10), повествующее о Яне Лакосте (1665–1740), потомке марранов, для самого себя неожиданно сделавшемся не только придворным его императорского величества русского царя батюшки Петра I, но занявшем при этом дворе весьма странную должность. А именно – королевского шута. И сколько исторических анекдотов (правдивых и неправдивых) породило его шутовство. Например: «Шут отвечает: «У нас с вами для этого разные причины: у меня недостаток в деньгах, а у вас – в уме». Лакоста в церкви ставит две свечи: одну перед образом Архангела Михаила, а другую перед демоном, которого Архангел попирает своими ногами. К нему тут же обращается священник: «Сударь! Что вы сделали? Вы же поставили свечу дьяволу!» – «Ведь мы же не знаем, куда попадём, – невозмутимо отвечает Лакоста, – так что не мешает иметь друзей везде: и в раю, и в аду». Лакоста прожил много лет со сварливой женой. Когда исполнилось двадцать пять лет со дня их женитьбы, друзья просили его отпраздновать серебряную свадьбу. «Подождите, братцы, – предлагает шут, – ещё пять лет, и мы отпразднуем Тридцатилетнюю войну!» Жена Лакосты ко всему прочему была мала ростом. «Почему, будучи разумным человеком, ты взял в жёны такую карлицу?» – спрашивают его. – «Когда я собирался жениться, то заблаговременно решил выбрать себе из всех зол самое меньшее», – парирует шут».


Этот Лакоста, а в России его именовали Петром Дорофеевичем, в один прекрасный день и сделался правителем самоедов, примерно как Абрамович «начальником Чукотки».


Впрочем, от чтения отвлекает один момент, автор статьи зачем-то педалирует еврейский вопрос (Лакоста был иудеем, что, очевидно, очень волнует Бердникова), однако если не обращать внимания на этот странный момент, статья выглядит доказательной и интересной. Петровские развлечения – невероятно дико и отчего-то совсем невесело.


А «Россия представала здесь страной многоликой и экзотичной. И самоеды с Лакостой во главе, как и другие российские народы, в этом своём подлинном, но пересаженном в столичный антураж виде <…> маскарадно-фантастично».


Впрочем, не менее любопытны и музыкальны, раз уж мы продолжаем наши рассуждения о музыках всех мастей, и воспоминания (точнее, фрагменты из книги мемуаров) Антонины Пирожковой («Октябрь», № 9), женщины, прожившей долгую и интересную жизнь, сначала в России, а потом во Флориде.


Как бы ни противилась Пирожкова, а ведь однажды на вопрос об эмиграции и о том, чем же она будет там заниматься, она ответила: «У меня есть дело. Я буду писать мемуары». Её переспросили: «О Бабеле?» Она возмутилась: «Нет, с Бабелем у меня всё закончено. Я прожила свою интересную жизнь». Так вот, как бы Антонина Николаевна не отрицала известного факта, но знакомство с Бабелем (а потом и жизнь с ним) является одной из интереснейших тем её книги.


И верно замечает составитель подборки и автор предисловия Андрей Милаев-Бабель: «Всё же Бабель не оставлял её. То и дело возникает он на страницах новой книги воспоминаний. Из памяти Антонины Николаевны выплывают один за другим незаписанные ещё эпизоды встреч с Бабелем, совместной жизни с ним. Она вспоминает друзей мужа – среди них не только писатели и артисты, но и военачальники, директора крупных заводов, наездники… Большинство этих людей, имена которых давно позабыты, разделили трагическую судьбу Бабеля. Постепенно исполняется и мечта «бабелеведов» – история ухаживания Бабеля, «история любви» вырисовывается на страницах книги… Целомудренная атмосфера этого ухаживания, щедрые нравы бабелевских друзей – всё это сегодня напоминает рыцарские романы. Сама Антонина Николаевна определила эту атмосферу забавным словосочетанием – «советская старина».


Но удивительно другое, тот самый, всем хорошо знакомый Бабель (как сейчас помню из школьного курса: «первым начавший избиение интеллигента в себе») рисуется совершенно иным человеком. В частности, обескураживало его неуёмное человеколюбие: «Доброта Бабеля граничила с катастрофой. <…> Он раздавал свои часы, галстуки, рубашки и говорил: «Если я хочу иметь какие-то вещи, то только для того, чтобы их дарить». Но он мог так же поступить и с моими вещами. Из Франции он привёз мне фотоаппарат. Через несколько месяцев один знакомый кинооператор, уезжая в командировку на Север, с сожалением сказал Бабелю, что у него нет фотоаппарата. Бабель тут же отдал ему мой – фотоаппарат никогда ко мне уже не вернулся», – жаловалась Пирожкова…


В общем, как говорится, мелодий на свете много, и услышать свою – дело непростое.

Алёна БОНДАРЕВА

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.