Блокадный ребёнок

№ 2014 / 1, 10.01.2014, автор: Владимир БОНДАРЕНКО

одился Иосиф Бродский 24 мая 1940 года в клинике профессора Тура, что на Выборгской стороне, в интеллигентной еврейской семье. К началу Великой Отечественной войны ему было чуть больше года. И отец его Александр Израилевич Бродский, и мать Мария Моисеевна Вольперт, тоже были родом из образованных еврейских семей. Предки отца родом из Полтавщины, предки матери – из Латвии. Александр Израилевич Бродский родился в семье владельца типографии, так что к книжному запаху привык с малых лет. Позже родители содержали часовую мастерскую. Мать поэта, Мария Моисеевна Вольперт, родилась в Двинске (ныне Даугавпилс, Латвия) в семье торгового агента по продаже знаменитых швейных машин Зингер, обучилась на бухгалтера, сестра её, Дора Моисеевна, стала актрисой БДТ и Театра имени В.Ф.Комиссаржевской.

«Мы звали её Маруся, Маня, Манечка (уменьшительные имена, употреблявшиеся её сёстрами и моим отцом) и Мася или Киса – мои изобретения… «Не смейте называть меня так! – восклицала она сердито. – И вообще перестаньте пользоваться вашими кошачьими словами. Иначе останетесь с кошачьими мозгами!». Несмотря на девичью фамилию (сохранённую ею в браке), пятый пункт играл в её случае меньшую роль, чем водится, из-за внешности. Она была определённо очень привлекательна североевропейским, я бы сказал, прибалтийским обликом», – писал о маме Иосиф Бродский в своём знаменитом эссе «Полторы комнаты», целиком посвящённому его детству в Ленинграде, в доме Мурузи, и его родителям.

Так что со своим стопроцентным природным еврейством ему не надо было никогда кем-то притворяться. Тем более, и картавил он очень уж характерно, и внешность была ярко выраженная. Как позже не раз вспоминал в своих интервью Иосиф Бродский: «Впрочем, все и так сразу определяют, еврей ты или нет. Русские прекрасно умеют это различать. Когда меня спрашивали про мою национальность, я, разумеется, отвечал, что я еврей. Но такое случалось крайне редко. Меня и спрашивать не надо, я «р» не выговариваю…» И далее: «Я абсолютный, стопроцентный еврей, то есть, на мой взгляд, быть евреем больше, чем я, уже нельзя. Здесь все – и мать, и отец, и т. д., и т. п.»

 

В школе быть евреем означало постоянную готовность защищаться. Когда меня называли «жидом», я лез с кулаками. Я вообще довольно болезненно реагировал на подобные «шутки», воспринимал их как личное оскорбление. Меня задевало, что я – еврей. Теперь не нахожу в этом ничего оскорбительного, но такое отношение пришло позже… Когда я работал на заводе, даже когда сидел в тюрьме, я удивительно мало сталкивался с антисемитизмом. Сильнее всего антисемитизм проявлялся у литераторов, интеллектуалов. Вот где к национальности действительно относятся болезненно, ведь от пятого пункта зависит карьера …»Он с детства носил в себе эту «отметину», и поэтому даже привык никак не реагировать на пятый пункт. «Понимание того, что я еврей, пришло ко мне довольно рано. Мою семью ничто не связывало с иудаизмом, абсолютно ничто. Но у системы был способ заставить человека осознать свою этническую принадлежность. В Советском Союзе есть удостоверяющий документ – паспорт, в котором указываются ваши имя, фамилия, место рождения и национальность…

В 1947 году Иосиф пошёл в школу № 203 на Кирочной улице, 8. В 1950 году Иосиф перешёл в школу № 196 на Моховой улице, в 1953 году Иосиф поступил в 7-й класс в школу № 181 в Соляном переулке, был оставлен, как двоечник, на второй год. Подал заявление в морское училище подводников, но не был принят. Перешёл в школу № 289 на Нарвском проспекте, где продолжил учёбу в 7-м классе. На семи классах его образование и закончилось. Впрочем, какое-то время он походил восьмой класс в 191 школу, но недоучившись, где-то в апреле ушёл на завод «Арсенал» работать учеником фрезеровщика. И там проработал восемь месяцев, затем ушёл работать в морг. Неплохая и более чем оригинальная биография для еврейского интеллигентного мальчика. Представляю, как, с каким ужасом на все эти скитания по школам и моргам смотрели его родители. Когда отец Иосифа свалился с инфарктом, летом 1957 года Бродский по его настоянию срочно «свалил из морга».

Кто из моих сверстников помнит то время, пятидесятые-шестидесятые годы, тот понимает, все родители мечтали, чтобы их дети получили сначала среднее образование, затем обязательно поступили в институты и так далее. Это варварское отношение к учёбе своего сына, естественно, родителей Иосифа более чем бесило. Кочегар в бане, матрос на маяке, и так далее – самые грязные и трудные работы. Такое поведение очень сильно прежде всего раздражало отца, морского офицера, капитана третьего ранга. Как вспоминает Иосиф: «Родители столько ругали меня, что я получил настоящую закалку против такого рода воздействий. Все неприятности, которые причинило мне государство, не шли с этим ни в какое сравнение». Кто не знает его детской и юношеской биографии, и смотрит на него, как лишь на высокомерного нобелевца, к тому же еврея, тот ничего не поймёт в его лучшей поэзии. Не поймёт и вроде бы странной дружбы Иосифа Бродского с таким же с детства приблатнённым Глебом Горбовским.

В то время, когда его будущие друзья Евгений Рейн, Анатолий Найман, Дмитрий Бобышев уже учились в Технологическом институте, Иосиф Бродский проходил своё новое обучение уже в северных экспедициях. Какое уж тут тунеядство, я сам был пару раз в юности разнорабочим в экспедициях, и представляю, какая самая тяжёлая работа доставалась Бродскому. Не геологам же землю копать, ящики таскать, теодолиты носить, есть для этого разнорабочие, или алкаши, или выпущенные зэки, или такие, как Бродский, независимые юноши.

Мне интересно, что в северной экспедиции своей, летом 1957 года Иосиф Бродский оказался на станции Малошуйка Архангельской области, именно там когда-то моя семнадцатилетняя мама, учительница в школе, встретила моего отца, освобождённого зэка, который там же на севере и остался работать, даже руководил строительством участка железной дороги, позже спасшей всю страну, от Мурманска до Вологды. Не будь этой рокадной дороги, как бы союзники доставляли в годы войны грузы из Мурманска на фронт, ведь Карелия была перекрыта финнами. Вот там же, по следам зэков, в 1957 году Иосиф Бродский работал в геологической партии, проходя в день до тридцати километров, да ещё по заболоченной местности, да ещё с грузом в руках и на плечах. Нет, никак такой труженик в тунеядцы не годится. Судью бы Савельеву отправить с теодолитом в руках через болота на тридцать километров. Потому и была для Иосифа позже вся эта северная ссылка местом отдыха и активного творчества, может быть, это было предначертано Богом? Северный край и родил нам этого гигантского поэта.

Но я не случайно подчёркивал – оба родителя его были не просто из еврейских семей, а из интеллигентных еврейских семей. В сороковые годы ХХ века – это уже очень много значило. Были же во множестве перекочевавшие в столичные города еврейские малообразованные выходцы из глухих местечек Белоруссии и Польши. Там и культура была другая. Для примера напомню высказывание Сергея Есенина, что и Клюев, и он сам – выходцы из верхнего книжного слоя крестьянства, хоть для советских анкет они и указывали своё простое крестьянское происхождение. Всё-таки, прежде чем появиться яркому таланту, необходимо пройти несколько ступеней культурного развития. Сразу из грязи да в князи ни у кого не получалось. И потому, к слову, абсолютно надумана версия иных лермонтоведов о том, что отец русского гения – крепостной кучер или чеченский разбойник. Увы, из еврейских ли местечек, из русских ли деревень, но в культуру шли уже подготовленные люди.

Отец Иосифа Бродского Александр Израилевич, закончил два высших образования, сначала Географический факультет в 1924 году, затем Институт красной журналистики, был большим любителем истории. Иные мемуаристы, исследователи творчества Бродского изображают Александра Израилевича (позже он стал называться Иванович), неким службистом, простым советским офицеришкой. Это далеко не так. Одна восточная коллекция Александра Бродского, привезённая из Китая в 1948 году, разбивает все эти домыслы о примитивном офицере-сталинисте. Озабоченные бытом офицеры везли домой не изысканный китайский фарфор и бронзу, а нечто посущественнее. Зачем службисту эта тяжеленная и огромная древняя китайская бронзовая джонка, хранящаяся ныне в музейной комнате Бродского в Петербурге? Так что, сыну было с кого брать пример. Мать, Мария Моисеевна, свободно общалась на французском, идише и немецком. Бродский вспоминает, как «мать, в жёлто-розовом крепдешиновом платье, на высоких каблуках, всплёскивает руками и восклицает: Ach! Ohwunderbar! – по-немецки, на языке её латвийского детства». Было у кого перехватить культуру.

В большинстве и наших, и зарубежных биографий Иосифа Бродского с этого начинают: родился в еврейской семье, на этом и останавливаются. Тогда не понять ни имперскость поэзии Бродского, ни его величие замысла. Я же продолжу…

Иосиф Александрович Бродский родился 24 мая 1940 года прежде всего в семье советского морского офицера. Поверьте мне, в те, сороковые годы, для воспитания и мышления ребёнка эта вторая сторона медали значила куда больше, чем первая, национальная. Думаю, что детство Иосифа Бродского прошло под большим влиянием, даже заочным, морского офицерства его отца. Недаром, он и сам, уже после окончания семилетки, хотел поступить в училище подводников. Отец воевал на финской войне, затем на Великой Отечественной, позже был отправлен в Китай. Где и прослужил фотокорреспондентом до 1948 года. Вернулся с китайскими трофеями, и сейчас мы можем увидеть в музее Бродского бронзовую китайскую джонку, да и чемодан, с которым Иосиф уехал в эмиграцию, был китайский, трофейный. Так и остался сейчас, как часть памятника Иосифу Бродскому.

До конца жизни, Александр Бродский, как и большинство других отставных морских офицеров, ходил и в морской фуражке, носил и китель. Друг детства Оси Бродского, живший в соседнем доме Мирсаид Сапаров, вспоминает: «Наши отцы работали в одной системе. Отец Оси, Александр Иванович, был фотографом. Много снимал блокадный Ленинград, – вспоминает Мирсаид Сапаров. – Кстати, до сих пор не понимаю, почему никому в голову ещё не пришло сделать выставку его фотографий, поскольку большинство известных блокадных снимков – его работа. После войны он сначала работал завфотолабораторией в Центральном военно-морском музее. А потом фотокорреспондентом в газете «Советская Балтика». А мой отец, Ариф Сапаров, после войны, в 1947 году, написал знаменитую документальную повесть «Дорога жизни», которую проиллюстрировал фотографиями Александра Бродского…»

Они оба родились в 1940 году, в мае, с разницей в 20 дней, жили рядом, пошли учиться в одну 203 школу имени Грибоедова, вместе раскачивались на цепях ограды Спасо-Преображенского собора, играли в Летнем саду, лечились в одних детских поликлиниках, и даже ездили в одни и те же пионерские лагеря Порткоммора. И потому Мирсаид Сапаров прекрасно помнит общее детство: «Александр Иванович служил на флоте и очень любил флот. Он даже на гражданке ходил в кителе и фуражке. Другим я его даже представить себе не могу. Когда я приходил к Осе в гости, его мама, Мария Моисеевна, могла быть в платье, в халате, а Александра Ивановича помню только в кителе. И эта любовь к флоту от отца перешла к сыну. Помните, Бродский писал в очерке «Полторы комнаты»: «По глубокому моему убеждению, за вычетом литературы двух последних столетий и, возможно, архитектуры своей бывшей столицы, единственное, чем может гордиться Россия, это историей собственного флота. Не из-за эффектных его побед, коих было не так уж много, но ввиду благородства духа, оживлявшего сие предприятие». Он мечтал стать капитаном дальнего плавания. А я его разубеждал. Я через своего отца имел довольно прозаическое представление о буднях моряков и говорил Осе, что работа капитана тяжела и однообразна, что она скучна и что надо выбирать творческие профессии. Какие это? – спрашивал Ося. Можно, например, стать писателем, отвечал я ему…»

Может быть, насчёт писательства Мирсаид и приукрасил нынче, изображая себя чуть ли не пророком, но детали общего детства помнит отчётливо. «Мы вместе пошли в 203-ю школу, рядом с кинотеатром «Спартак». И он пошёл в первый класс в длинных брюках. Это была заслуга его матери. Мария Моисеевна была бухгалтером, но подрабатывала шитьём. Я часто видел её за швейной машинкой, когда приходил к Бродским. И она сшила ему пару длинных чёрных брюк, в которых он и ходил. А мне отец привёз тогда из Германии короткие «тирольские» штаны, которые зимой надо было носить с чулками. Как я ненавидел эти штаны, эти чулки, и как я завидовал Осе!.. (Такие детали не придумаешь. Видишь наяву. – В.Б.)

Мы шатались по городу. Я уже переехал на Мичуринскую улицу, а всё равно встречались. Могли просто встать посреди двора и разговаривать. Иногда ходили в Дом офицеров, в школьный зал публичной библиотеки. Там тоже разговаривали, иногда спорили. Часто ходили в кино. Тогда в «Спартаке» показывали трофейные фильмы. Одни названия чего стоят – «В сетях шпионажа», «Девушка моей мечты»… Я не ходил на фильмы «про любовь». Смотрел только про войну. А Ося смотрел и про любовь. Ему, например, понравился фильм «Дорога на эшафот» <http://www.imdb.com/title/tt0032587/> (о Марии Стюарт). Его взволновала там тема любви и преданности. Потом он даже написал цикл «Двадцать сонетов к Марии Стюарт», посвящённый этой картине. Кстати, я составил список фильмов, которые мы смотрели с Бродским в разные годы: с 47-го по 70-й… Среди этих картин столько бесспорных шедевров…»

 

Очевидно, от отца и перенял юный Иосиф Бродский нелюбовь к крутому авангарду, что в живописи, что в поэзии, так и остался до конца дней своих классицистом. От отца перешла и любовь к морю, к русскому морскому Андреевскому флагу. «Когда я был ребёнком, я много чего хотел. Во-первых, я хотел стать военным моряком или, скорее, лётчиком. Но это отпало сразу, потому что по национальности я еврей. Евреям не разрешали летать на самолёте. Потом я решил пойти в училище для моряков-подводников. Мой отец во время войны служил на флоте, и я был влюблён в морскую форму…»Значит, было что посмотреть хорошего в самое советское время?! Запомнился он Мирсаиду не только чёрными брюками, но и своей очаровательной рыжиной, которой ни у кого не было. Помнит он и начало увлечения стихами, где-то с седьмого класса, и даже его первые откровенно советские строчки: «Шагать до седьмого пота. Такая у нас работа». В 1955 году семья Бродских переехала в знаменитый дом Мурузи, где и образовались «полторы комнаты». Ося делился с Мирсой впечатлениями от книг, от встреч с поэтами. Рассказывал то о гениальном Глебе Горбовском, то о Жене Рейне. «Помню, мы сидим в эркере и рассматриваем репродукцию Модильяни, которую подарила Осе Оля Бродович. Рядом ходит Александр Иванович и ворчит – мол, сидят два идиота… И передавал слова, якобы сказанные ему Малевичем (а Александр Иванович был близко знаком с этим и другими художниками): «Я дурачу идиотов, поскольку это им жизненно необходимо»…»

В училище для моряков-подводников Иосиф Бродский и на самом деле пробовал поступить, в одних эмигрантских интервью Бродский говорит, что не был принят из-за здоровья, в других, ссылается на своё еврейство. Всё могло быть, и так, и так. Но мне приходилось, как журналисту, плавать в северных морях на подводной лодке, и я заметил, среди офицеров-подводников был большой процент евреев. Для такой службы необходимы хорошо подготовленные люди, высокие специалисты, и потому, насколько я понимаю, на пятый пункт особо внимания морские офицеры не обращали. Среди пехотных офицеров еврея трудней было найти. А здоровье и на самом деле, для подводника, было у Иосифа слабовато.

Жаль, что не поступил, поэтом всё равно бы стал, от судьбы не уйти, но поэзия была бы более боевая и романтическая, как у Лермонтова или Гумилёва. Впрочем, влияние войны несомненно сохранилось в его поэзии.

 

Кошмар столетья – ядерный грибок,

но мы привыкли к топоту сапог,

привыкли к ограниченной еде,

годами лишь на хлебе и воде,

иного ничего не бравши в рот,

мы умудрялись продолжать свой род,

твердили генералов имена,

и модно хаки в наши времена;

всегда и терпеливы и скромны,

мы жили от войны и до войны,

от маленькой войны и до большой,

мы все в крови – в своей или чужой.

 

Сам Иосиф Бродский о своём детстве не любил вспоминать, как бы не о чем вспоминать, нормальное советское детство сына морского офицера. «Русские не придают детству большого значения. Я, по крайней мере, не придаю. Обычное детство. Я не думаю, что детские впечатления играют важную роль в дальнейшем развитии».

Я бы оспорил такие категоричные утверждения своего героя. Отметим только привычное для Бродского утверждение своей русскости. Наверняка осталось в памяти и военное детство, и отцовские трофеи, да и сами живые родители. В доказательство своей неправоты Иосиф Бродский и написал «Полторы комнаты».

«Нас было трое в этих наших полутора комнатах: отец, мать и я. Семья, обычная советская семья того времени. Время было послевоенное, и очень немногие могли позволить себе иметь больше чем одного ребёнка. У некоторых не было возможности даже иметь отца – невредимого и присутствующего: большой террор и война поработали повсеместно, в моём городе – особенно. Поэтому следовало полагать, что нам повезло, если учесть к тому же, что мы – евреи. Втроём мы пережили войну (говорю «втроём», так как и я тоже родился до неё, в 1940 году); однако родители уцелели ещё и в тридцатые.

Думаю, они считали, что им повезло, хотя никогда ничего такого не говорилось. Вообще они не слишком прислушивались к себе, только когда состарились и болезни начали осаждать их. Но и тогда они не говорили о себе и о смерти в той манере, что вселяет ужас в слушателя или побуждает его к состраданию. Они просто ворчали, безадресно жаловались на боли или принимались обсуждать то или иное лекарство. Ближе всего мать подходила к этой теме, когда, указывая на очень хрупкий китайский сервиз, говорила: «Он перейдёт к тебе, когда ты женишься или…» – и обрывала фразу…»

Ясно, что эту блестящую эссеистическую прозу Иосиф Бродский написал не ради воспоминаний о лично своём детстве, а ради памяти своих уже ушедших в мир иной родителей. Так что благодаря Марии Моисеевне и Александру Ивановичу мы можем достаточно отчётливо представлять годы детства самого поэта. Тоска по ним обостряла и его память. «Он пережил свою жену на тринадцать месяцев. Из семидесяти восьми лет её жизни и восьмидесяти его я провёл с ними только тридцать два года. Мне почти ничего не известно о том, как они встретились, о том, что предшествовало их свадьбе; я даже не знаю, в каком году они поженились. И я не знаю, как они жили без меня свои последние одиннадцать или двенадцать лет. Поскольку мне никогда не проникнуть в это, лучше предположить, что распорядок хранил обыденность, что они, возможно, даже остались в выигрыше в смысле денег и свободы от страха, что меня опять арестуют. Если бы не то, что я не мог поддержать их в старости, что меня не оказалось рядом, когда они умирали.

Говорю это не столько из чувства вины, сколь из эгоистического отчасти стремления ребёнка следовать за родителями в течение всей их жизни; ибо всякий ребёнок так или иначе повторяет родителей в развитии. Я мог бы сказать, что в конечном счёте желаешь узнать от них о своём будущем, о собственном старении; желаешь взять у родителей и последний урок: как умереть. Даже если никаких уроков брать не хочется, знаешь, что учишься у них, хотя бы и невольно. «Неужели я тоже буду так выглядеть, когда состарюсь?.. Это сердечное – или другое – недомогание наследственно?»

Я не знаю и уже не узнаю, что они чувствовали на протяжении последних лет своей жизни. Сколько раз их охватывал страх, сколько раз были они на грани смерти, что ощущали, когда наступало облегчение, как вновь обретали надежду, что мы втроём опять окажемся вместе. «Сынок, – повторяла мать по телефону, – единственное, чего я хочу от жизни, – снова увидеть тебя. – И сразу: – Что ты делал пять минут назад, перед тем как позвонил?» – «Ничего, мыл посуду». – «А, очень хорошо, очень правильно: мыть посуду – это иногда полезно для здоровья»…»

О бесчисленных попытках Бродского вызвать родителей к себе в гости в США я ещё поговорю позже, но его полторы комнаты уже навсегда останутся в истории русской и американской литературы. Там он начинал печатать свои стихи на трофейной, вывезенной из Китая пишущей машинке, там в своём отгороженном закутке он встречался со своими друзьями, там как-то довелось побывать и мне, туда он приводил и свою возлюбленную Марину. «Когда отец не работал в тёмном закутке, я входил и выходил, пользуясь ею «Чтобы не беспокоить вас», – говорил я родителям, но в действительности с целью избежать их наблюдения и необходимости знакомить с ними моих гостей и наоборот. Для затемнения подоплёки этих визитов я держал электропроигрыватель и родители постепенно прониклись ненавистью к И.С. Баху.

Ещё позднее, когда и количество книг, и потребность в уединении драматически возросли, я дополнительно разгородил свою половину посредством перестановки тех двух шкафов таким образом, чтобы они отделяли мою кровать и письменный стол от тёмного закутка. Между ними я втиснул третий, который бездействовал в коридоре. Отодрал у него заднюю стенку, оставив дверцу нетронутой. В результате чего гостю приходилось попадать в мой Lebensraum, минуя две двери и одну занавеску. Первой дверью была та, что вела в коридор; затем вы оказывались в отцовском закутке и отодвигали занавеску; оставалось открыть дверцу бывшего платяного шкафа. На шкафы я сложил все имевшиеся у нас чемоданы. Их было много; и всё же они не доходили до потолка. Суммарный результат походил на баррикаду; за ней, однако, Гаврош чувствовал себя в безопасности, и некая Марина могла обнажить не только бюст…»

Вот в такой половинке, в таком огороженном закутке и сформировалась поэтическая личность Иосифа Бродского. Там он стал поэтом, там он стал и мужчиной. Может быть, при его независимом характере, при постоянном общении с родителями у него и не возникло позже острой потребности в памяти о них, не возникла и проза «Полторы комнаты», но почти тринадцатилетний запрет на общение заставил позабыть о конфликтах с отцом, и помнить в его офицерстве лишь всё самое светлое.

«Вспоминаю их не от тоски, но оттого, что именно тут моя мать провела четверть жизни. Семейные люди редко едят не дома; в России – почти никогда. Я не помню ни её, ни отца за столиком в ресторане или даже в кафетерии. Она была лучшим поваром, которого я когда-либо знал, за исключением, пожалуй, Честера Каллмана, однако у того в распоряжении было больше ингредиентов. Очень часто вспоминаю её на кухне в переднике – лицо раскраснелось и очки слегка запотели – отгоняющей меня от плиты, когда я пытаюсь схватить что-нибудь прямо с огня. Верхняя губа блестит от пота; коротко стриженные, крашенные хной седые волосы беспорядочно вьются. «Отойди! – она сердится. – Что за нетерпение!» Больше я этого не услышу никогда…»

И как это привычно по-советски, конфликт отцов сталинского времени и детей оттепели: «Опять ты читаешь своего Дос Пассоса? – она скажет, накрывая на стол. – А кто будет читать Тургенева?» – «Что ты хочешь от него, – отзовётся отец, складывая газету, – одно слово – бездельник»…»

Так и меня отрывал отец от Хемингуэя, ругался из-за увиденного Оскара Уайльда, так было в миллионах советских семей.

В раннем детстве Иосиф своего отца практически не видел. Как в сороковом году ушёл Александр Иванович на войну в Финляндию, так с перерывами и воевал до 1948 года, и уже вернулся домой из Китая, куда был командирован с группой военных советников. За годы войны Александр Иванович, как морской офицер, был и на Баренцевом море, и в Севастополе, и на Ленинградском фронте. Думаю, давно пора уже организовать выставку блокадных фотографий военного корреспондента Александра Бродского.

Естественно, выросший на полной свободе, независимый уличный сорванец, с трудом находил общий язык с отцом, привыкшим к военной командной обстановке.

Он и в обычных школах не находил общий язык почти ни с кем. В каком-то смысле, чисто по-лермонтовски, с малых лет вёл независимую и одинокую жизнь. Если уж на то пошло, он абсолютно не был похож на интеллигентного еврейского мальчика со скрипкой. Менял школы, одну, вторую, третью, так и недоучился. В 1955 году ушёл из восьмого класса средней школы № 196 на Моховой, так больше нигде и не учился. Эх, жаль всё-таки, что не приняли после седьмого класса в училище подводников. Также потом, после семи классов, менял постоянно место работы, выбирая отнюдь не лёгкие и блатные профессии. То северные экспедиции, то на заводе фрезеровщиком, то в морге анатомировал трупы. Позже, на суде по обвинению в тунеядстве были названы 13 опробованных им профессий: фрезеровщик, техник-геофизик, санитар, кочегар, фотограф, переводчик и т.п. …

Позже, когда в США его устраивали на работу профессором русской литературы, он назвал себя «доктором гулаговских наук», и ничего, поверили. Впрочем, насколько я знаю, в США и многих бывших власовцев с неоконченным школьным образованием брали профессорами на кафедры русской литературы. Во всех университетах США и стран НАТО в те годы обязательно должны были быть русские кафедры, где же напасёшься стольких русских профессоров? Читали Пушкина, но готовили на всякий случай армию будущих военных переводчиков. Кончился СССР, исчезла военная угроза, позакрывались за ненадобностью и все русские кафедры. Думаю, сегодня с семиклассным образованием, независимо от национальности и талантов, на профессорскую кафедру никого из России не допустят. Пусть подметают улицы.

О таком уличном строптивом сорванце как-то в солидных книгах почти не пишут. Второгодник с неоконченной школой, трупорез из морга, разнорабочий в геологических экспедициях, с такой характеристикой в бомжи идут, а не в нобелевские лауреаты. Почему его и тянуло всегда к таким отчаянным сорванцам, как Глеб Горбовский, почему и привык с детства к полублатной лексике, вырос скорее на улице, чем в школе. Сравните его стихотворный язык, смесь классицистских слов и терминов из античности и откровенно блатной лексики, с языком благовоспитанного Александра Кушнера.

 

Ночь. Камера. Волчок

*** прямо мне в зрачок.

Прихлёбывает чай дежурный.

И сам себе кажусь я урной,

Куда судьба сгребает мусор,

Куда плюётся каждый мусор.

 

И тут же «Зане…», тут же «Левиафаны машут хвостом…», и прочая античность «…в саду Гесперид».

Где-то в 1956 году, вместе с первыми экспедициями пошли и первые стихи. «Стишата» – с ласковой шуткой их называл Иосиф Бродский. Но это уже тема одной из следующих глав, о рождении поэта. Пока вернёмся к прозе о детстве и родителях, к протестной даже по языку «Полторы комнаты». Я не понимаю, даже по меркам советского времени, почему родителям Бродского так до самой смерти и не разрешили повидать сына.

«То, что они хотели видеть меня перед смертью, не имело ничего общего с желанием или попыткой уклониться от взрыва. Они не были готовы эмигрировать, закончить свои дни в Америке. Ощущали себя слишком старыми для таких перемен, и в лучшем случае Америка была для них названием места, где они могли бы встретиться с сыном. Для них она казалась реальной только в смысле их сомнений, удастся ли им переезд, если им разрешат выехать. И тем не менее в какие только игры не играли двое немощных стариков со всей этой сволочью, ответственной за выдачу разрешения!..»

Иосиф Бродский написал стихи памяти матери:

 

Мысль о тебе удаляется,

как разжалованная прислуга,

нет! как платформа с вывеской

«Вырица» или «Тарту».

Но надвигаются лица, не знающие друг друга,

местности, нанесённые точно вчера на карту,

и заполняют вакуум. Видимо, никому из

нас не сделаться памятником.

Видимо, в наших венах

недостаточно извести.

«В нашей семье, – волнуясь,

ты бы вставила, – не было ни военных,

ни великих мыслителей».

Правильно: невским струям

отраженье ещё одной вещи невыносимо.

Где там матери и её кастрюлям

уцелеть в перспективе,

удлиняемой жизнью сына!

То-то же снег, этот мрамор для бедных,

за неименьем тела

тает, ссылаясь на неспособность клеток –

то есть, извилин! – вспомнить, как ты хотела,

пудря щёку, выглядеть напоследок.

Остаётся, затылок от взгляда прикрыв руками,

бормотать на ходу «умерла, умерла», покуда

города рвут сырую сетчатку из грубой ткани,

дребезжа, как сдаваемая посуда.

 

Это одна из самых горьких страниц его жизни, невозможность общения с родителями. Не выпускали ни во время болезней Иосифа, его инфарктов и операций на сердце, подтверждённых официальными справками, ни по мере угасания родителей в Петербурге. Что только не придумывали родители, то отец один оформлял визу на выезд в гости к сыну, оставляя свою жену, как заложницу, дома. То такую же одинокую попытку делала мать. Писали в министерства и ведомства, находили самые веские доводы, и всё напрасно. Вернее, их готовы были отправить навсегда по израильской визе. Парадокс в том, что уезжать навсегда сами родители не хотели, и когда им предлагали выехать по израильской визе из СССР, отказывались. Это и понятно, старому советскому морскому офицеру нечего было делать в США, даже при всех разладах с властью. Он бы там быстро угас, совсем другой, чуждый ему образ жизни. А просто навестить сына по чьему-то подлому замыслу никак не дозволялось. Это при том, что поэт Иосиф Бродский никакой антисоветской политикой в эмиграции не занимался. Надо же, разрешили выехать к мужу жене Андрея Синявского Марии Васильевне Розановой. Разрешили выехать к Солженицыну его жене Наталье Дмитриевне. Самым главным советским диссидентам, откровенным врагам советской власти разрешалось более, чем абсолютно аполитичному поэту. Да и мало ли кому ещё из чуть ли не родственников террористов разрешали выезжать за рубеж. А вот к поэту Иосифу Бродскому категорически и многократно какие-то питерские конкретные высокие чиновники выезд в гости родителям был запрещён.

Узнать бы имя этих конкретных иезуитов, издевающихся над святыми родительскими и сыновними чувствами. В знак протеста Иосиф Бродский даже эссе о своих родителях стал писать по-английски, мстя родному и близкому русскому языку, на который он сам же и молился: «Я пишу о них по-английски, ибо хочу даровать им резерв свободы; резерв, растущий вместе с числом тех, кто пожелает прочесть это. Я хочу, чтобы Мария Вольперт и Александр Бродский обрели реальность в «иноземном кодексе совести», хочу, чтобы глаголы движения английского языка повторили их жесты. Это не воскресит их, но, по крайней мере, английская грамматика в состоянии послужить лучшим запасным выходом из печных труб государственного крематория, нежели русская. Писать о них по-русски значило бы только содействовать их неволе, их уничижению, кончающимся физическим развоплощением. Понимаю, что не следует отождествлять государство с языком, но двое стариков, скитаясь по многочисленным государственным канцеляриям и министерствам в надежде добиться разрешения выбраться за границу, чтобы перед смертью повидать своего единственного сына, неизменно именно по-русски слышали в ответ двенадцать лет кряду, что государство считает такую поездку «нецелесообразной». Повторение этой формулы по меньшей мере обнаруживает некоторую фамильярность обращения государства с русским языком. А кроме того, даже напиши я это по-русски, слова эти не увидели бы света дня под русским небом. Кто б тогда прочёл их? Горстка эмигрантов, чьи родители либо умерли, либо умрут при сходных обстоятельствах? История, слишком хорошо им знакомая. Они знают, что чувствуешь, когда не разрешено повидать мать или отца при смерти; молчание, воцаряющееся вслед за требованием срочной визы для выезда на похороны близкого. А затем становится слишком поздно, и, повесив телефонную трубку, он или она бредёт из дому в иностранный полдень, ощущая нечто, для чего ни в одном языке нет слов и что никаким стоном не передать тоже… Что мог бы я сказать им? Каким образом исцелить? Ни одна страна не овладела искусством калечить души своих подданных с неотвратимостью России, и никому с пером в руке их не вылечить: нет, это по плечу лишь Всевышнему, именно у него на это достаточно времени. Пусть английский язык приютит моих мертвецов».

Иосиф, хоть и проводил в основном , детство с мамой, но характером и манерами был похож на отца. И по-настоящему гордился им. Когда Александр Иванович вернулся из Китая, он стал заведовать фотолабораторией в знаменитом Военно-Морском музее Петербурга. И само здание музея на Стрелке Васильевского острова известно всему миру, и фонды его были привлекательны для всех подростков. Надо ли говорить, что Иосиф любил после школы, или вместо школы проводить время среди портретов царских адмиралов в золочённых рамах. Среди корабельных орудий и моделей всех знаменитых кораблей. Как вспоминал Иосиф: «Ребёнок – это прежде всего эстет: он реагирует на внешность, на видимость, на очертания и формы. Едва ли что-либо мне нравилось в жизни больше, чем те гладко выбритые адмиралы…»

Да и отец, выходящий ему навстречу после дежурства, с парабеллумом в кобуре, в морской фуражке с лакированным козырьком, в офицерском кителе, вызывал у мальчика нескрываемое чувство гордости. Это ведь тоже было – величие замысла, уже имперского. Вот это дерзкое сочетание уличной свободы и полной независимости от школы и учителей, жизнь в воображаемом мире, скитание по глухим северным тропам, и одновременно – неизбывная военно-морская имперскость, стремление к ритуальности и величию, к петербургскому классицизму и породило поэзию Иосифа Бродского. Он был и навсегда останется, может быть, самым петербургским поэтом России.

 

Владимир БОНДАРЕНКО

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *