Я ПРИШЁЛ В МИР ДОБРЫЙ

№ 2006 / 17, 23.02.2015


Виктор Астафьев – одна из ключевых фигур в русской литературе двадцатого века.
Он родился по одним данным 30 апреля, по другим – 1 мая 1924 года в деревне Овсянка близ Красноярска. Что такое нужда и горе, ему пришлось узнать ещё в малолетстве. Сначала новая власть лишила мельницы его прадеда и деда по отцу, а затем, после раскулачивания, бывших хозяев выслала в Игарку. Спустя годы бабушка Мария Егоровна, или бабушка из Сисима, как её звал Астафьев, поведала своему внуку о том чудовищном рейсе.
– Выселяли целыми семьями, – говорил мне Астафьев в одну из наших встреч осенью 1993 года. – У бабушки на руках были дети от трёх матерей. Она четвёртой женой была у деда. Один только ребёнок был её – грудной. Деда посадили. Когда его сыну Василию шестнадцать лет исполнилось, власти и его упрятали. Причём без суда, без следствия, без ничего. Просто не хотели, чтобы на пароходе, который увозил спецпереселенцев, оказались мужчины: вдруг они бунтовать начнут. Господи, кому бунтовать: ехали бабы, детишки и старики. Моего прадеда отправляли в ссылку в Игарку на сто втором году жизни. В первую же зиму он там умер. Вот бабушка рассказывала, как погрузили их на «Спартак», к которому затем подцепили баржонку, тоже набитую людьми. Возле Есаулово на пароход ещё вербованных добавили. А выгружали ссыльных не в самой Игарке, а километрах в двух или трёх от города – на Чёрной речке, чтоб никакой болезни не завезли. Высаживали прямо во время дождя на тальник. Бабушка сразу на берегу заснула. Когда глаза открыла, то уже по грудь находилась в тине и малые ребятишки, семь человек, которые с ней были, руками поддерживали её под спину, чтоб она, не дай Бог, не утонула. Комендант, когда увидел баб, детей, стариков, за голову схватился. Он же рабочих ждал, надо было лесозаводы строить. А ему кого прислали?
После раскулачивания родни отец Астафьева вместе с семьёй остался без жилья. Ему не разрешили занять в отчем доме даже кузню с печкой, в сельсовете сказали, что туда после ремонта переедет колхозная контора. А вскоре его самого обвинили во вредительстве и отправили по этапу строить Беломорканал. Уже в лагере ему сообщили о гибели жены – Лидии Ильиничны. Она возвращалась с земляникой. В маленькую долблёную лодку набилось тогда восемь отчаянных баб, и один мужик был на корме. Вдруг лодка неожиданно опрокинулась. Воды Енисея затянули мать Астафьева под сплавную бону. Самому Виктору тогда исполнилось восемь лет. А через год грянул голод. Мальчик стал опухать. Чтобы выжить, бабушка Катерина Петровна продала оставшиеся от Витиной матери золотые серёжки. Благодаря этим побрякушкам Астафьев уцелел в страшном 1933 году.Вернувшись в Овсянку, отец в 1934 году повторно женился и спустя год в поисках заработка перевёз новую семью в Игарку, где, как потом вспоминал писатель, «здесь мы хватили лиха». Осенью 1936 года двенадцатилетний пацан оказался предоставленным самому себе. В марте 1937 года он попал в детдом, а спустя год на четыре месяца угодил в больницу с поломанной правой ногой. Когда отец с мачехой узнали про эту беду, они разыскали Астафьева и увезли к себе. «Отец работал десятником на дровозаготовительном участке возле станции Красино, – писал Астафьев в автобиографии для книги «Лауреаты России» (М., 1980). – У отца с мачехой уже было нажито двое детей. Отец пьянствовал, мачеха шумела, голодные дети орали. Зачем понадобилось отцу с мачехой забирать меня из детдома, где я был сыт, одет и обут, – для меня до сего дня остаётся загадкой. Я попробовал зарабатывать себе на хлеб – спускать дрова из штабелей».
Позже, в 1967 году, Астафьев напишет про отца: «Он тяжело болеет. Износился в скитаниях, тюрьмах и на морях-окиянах. Сейчас у него всё больное. И надо бы сердиться на него за себя, за братьев и сестёр, раскиданных им по свету, а не могу. Жалко его. Не разори великая власть нашу семью, не утони мать, он бы жил себе как все люди, и, наверное, семья была бы как семья и он человек как человек, а так что же! Не одного его жизнь запутали, изломали и под конец отвалили 45 рублей пенсии. Живи не тужи и благодари за то, что ещё не удавили совсем. В лес даже ходить не может, а он вечный таёжник, и это для него мука большая, хотя он и скрывает» (цитирую по книге «Твердь и посох», Иркутск, 2000).
К зиме 1939 года Астафьев вернулся в детдом, где в третий раз пошёл в пятый класс. В ту зиму литературу детдомовцам преподавал поэт Игнат Рождественский. А у самого Астафьева местная газета «Большевик Заполярья» напечатала первое стихотворение, точнее – четыре строчки из него.
Игарку Астафьев покинул в сорок первом году. Плыл на том же пароходе, на котором шесть лет назад причалил к заполярному городу. Только тогда пароход назывался «Ян Рудзутак», а теперь, успев побывать ещё «Ежовым», носил имя «Мария Ульянова». Спать пришлось в коридоре, каюты все были заняты важными чинами. Когда плыли, по радио сообщили, что наши сдали Таганрог, Новгород и Ростов. В географии Астафьев разбирался неплохо и понял: дела обстоят неважно. Раз сдаются такие великие русские города, война уже нешуточна. До этого в Игарке, отправляя призывников, думали, что через две недели враг шашками будет разбит и все вернутся.
Осенью 1941 года Астафьев, добравшись до Красноярска, поступил в железнодорожный ФЗО, по окончании которого четыре месяца работал составителем поездов на станции Базиха. Осенью 1942 года он ушёл в армию, а уже весной 1943 года попал на передовую. Первое ранение Астафьев получил в лицо осенью 1943 года на Днепровском плацдарме. Тогда он сильно повредил глаз. 17 сентября 1944 года в Польше его ранили во второй раз, но уже в руку. Потом был госпиталь, откуда солдата направили в нестроевую часть. Там и состоялось его знакомство с будущей женой – Марией Семёновной Корякиной.
После демобилизации в октябре 1945 года Астафьев приехал на родину жены – в город Чусовой. Как позже писал Астафьев, «несколько лет я был рабочим на разных предприятиях, даже в горячий цех вагонного депо залез – чтобы побольше зарабатывать, так как жилось нам очень трудно и скудно. Одновременно учился в школе рабочей молодёжи, переутомился, изнурился и заболел» («Писатели России: Автобиографии современников», М., 1998).
В марте 1947 года у Астафьева родилась дочь, которая в начале сентября умерла от тяжёлой диспепсии. Вторая дочь, Ирина, появилась на свет в 1948 году. Ещё через два года родился сын Андрей.
К литературе Астафьев потянулся в общем-то случайно. Однажды он заглянул в редакцию газеты «Чусовской рабочий» и попал прямо на заседание литкружка, где какой-то кружковец читал совершенно лубочный рассказ про войну. Как потом писатель вспоминал: «Взбесило меня это сочинение Разозлился и ночью, на дежурстве стал писать свой первый рассказ о друге-связисте Моте Савинцове из алтайской деревни Шумихи. Умирал Мотя с прирождённым спокойствием крестьянина, умеющего негромко жить и без истерик отойти в мир иной» (В.Астафьев. Всему свой час. М., 1985). Весной 1951 года этот рассказ под названием «Гражданский человек» появился в местной газете.
С апреля 1951 года Астафьев в течение четырёх лет работал в редакции «Чусовского рабочего». На это время пришлось очередное ЧП. Однажды Астафьев стал свидетелем хулиганской драки на танцплощадке. Пытаясь разнять дерущихся, он получил в лёгкое ножевое ранение.
Первую книгу «До будущей весны» Астафьев выпустил в Молотове (Перми) в 1953 году. Спустя пять лет он издал первый роман «Тают снега», по которому его в 1959 году приняли в Москве на двухгодичные Высшие литкурсы. Учась на ВЛК, писатель опубликовал сразу три очень сильных повести: «Перевал», «Стародуб» и «Звездопад». Особенно людей зацепил «Звездопад», всех тронула воссозданная пером вчерашнего фронтовика трагедия погибшей любви.
В 1962 году Астафьев, выпустив в Москве книгу «Звездопад», переехал с семьёй в Пермь. В это время он вовсю работал над повестью «Кража». В письме критику Александру Макарову, датированном 29 октября 1962 года, он сообщал: «Сейчас я пишу повесть о детдомовцах. Годы сложные – 37-й в основном. Хочется написать правду, а правда тех времён страшная. Особенно страшна она была для детей, которые совершенно не понимали, что происходит, и, лишившись родителей, кричали: «Спасибо любимому…». В общем, не хочется писать о сиротах так, как было писано в книжках с заголовками: «В родной семье», «Одной семьёй» и т.д., а так, как хочется, не очень-то получается».
В Перми у Астафьева случилась тяжёлая пневмония. Друзья боялись, как бы его не хватил инфаркт. Пытаясь утешить писателя, критик А.Макаров в конце января 1964 года писал ему: «Пить, курить не станете (разве лишь тайком), а будете только работать».
Первоначально «Кражу» собирался напечатать журнал «Знамя». Потом за повесть ухватились в «Новом мире». Но в какой-то момент стало ясно, что новомирцы если и опубликуют «Кражу», то очень нескоро. Редакция не хотела астафьевской вещью давать своим идейным противникам из журнала «Октябрь» лишний повод для упрёков в дегероизации прошлого. В итоге писатель передал свою повесть в журнал «Сибирские огни». Публикация состоялась в 1966 году. (К чести «Нового мира», он не забыл про своего пермского автора и в июле 1967 года напечатал его идиллическую новеллу «Ясным ли днём».)
Ещё трудней сложилась книжная судьба «Кражи». Эту вещь очень хотело выпустить издательство «Молодая гвардия». Но редакторы очень боялись цензуры и то и дело требовали от автора переделать разные эпизоды. «С 64-го года пьют они из меня кровь», – возмущался Астафьев в письме Макарову в апреле 1967 года.
В Перми Астафьев прожил семь лет. В этом городе ему долго не давали покоя воспоминания не только о драматическом довоенном детстве. В Перми у него окончательно созрела идея и другой повести – «Где-то гремит война». В ноябре 1965 года он сообщал Макарову: «Очень мучает меня маленькая повесть о войне. Есть уже название, всё есть – нет лишь решимости взяться за неё. Всякий раз, как писать о войне, я, ровно перед взаправдашней атакой, робею, набираюсь духу, всё выверяю, выверяю, как бы чего не забыть, где бы не соврать, не слукавить, и это ведь всё при том же тик-так», которое стучит каждому из нас».
У Макарова рукопись повести «Где-то гремит война» вызвала несколько замечаний. Он писал Астафьеву: «Как ножом по сердцу, что Шамов не погиб. А потом начинаешь думать: ведь ещё только 41-й год. И Левонтьев Санька в Клину под Москвой. А Шамов уже додумался до похоронной, до того, чтобы бросить жену с детьми. Такое обычно делали лишь в конце войны, когда она к концу подходила, или при начальстве зажирались. При отступлении вряд ли загадывали прожить. Подумайте. Не слишком ли быстро он разложился? Может быть, сказать, ловкач, мол, одним из первых додумался. Может быть, действительно была ложная похоронная, а он воспользовался? Не знаю, но прояснить как-то надо. Иногда тому, что бывает в жизни, поверить трудно в повести.
Об Алёшке Вы говорите много и часто. Но странно, что мать Августа ни разу не вспоминает о нём в разговоре, о Вашем-то друге детства, о своём сыне. Неужели она не вызвала его, когда такое горе, не побывал он у неё? Надо объяснить и ещё мелочи: «Не возьмёшь Чапая!» – не надо «вбитые в детстве лозунги». Это и так понятно. Назойливое это подчёркивание не нужно.
По-моему, надо оставить в сцене в шорницкой после горбунов и калек «и всякие эти вот, как их?» – то есть скопцы. Может, и не лёг-то он к стене из брезгливости, хотя и не надо этого, конечно, подчёркивать. Кстати, там это не совсем понятно, думаешь, что лёг, а он печку подтапливает.
Очень вял абзац с Фёклой Юшковой, какие-то информационные слова
В целом же очень здорово, очень, и заглавие – тютелька в тютельку, вот именно «Где-то». Умница Вы! Если будет возможность, выверите в вёрстке некоторые фразы на слух, попадаются кое-где беззвучные какие-то» (датировано это письмо 29 сентября 1966 года).
К пермскому периоду жизни Астафьева надо отнести и одну из лучших его повестей «Пастух и пастушка». Вообще-то первые страницы этой вещи были написаны ещё в 1954 году. Но пик работы относится к 1967 году. 23 ноября 1967 года Астафьев сообщал Макарову, как он в деревне, проводив брата, «пользуясь тишиной, одиночеством и блаженством покоя, сел писать «Пастуха и пастушку», попробовал написать вступление и в течение трёх дней начерно написал повесть. Не спал, конечно, не ел почти, так, что-то жевал на ходу, а больше чаёк пил (готовить-то некому!) и всё писал, писал. Сегодня я поставил точку на черновом варианте, и захотелось мне с кем-то поговорить, а с кем же я могу говорить, как не с тобою, моим добрым другом и искренним почитателем! Сложное у меня сейчас чувство – боюсь перечитывать, что написал. Много сомнений в душе, что-то не так вышло, как задумывалось, что-то тянет на слезу и сентиментальность повесть-то, а настрой её беспощадно-суровый. Это должен быть вопль, плач о погубленной любви целого поколения, и писать об этом посредственно, даже хорошо нельзя, только очень хорошо, только отлично, иначе не стоит и браться. Я столько лет готовился к этому, боялся повести и сейчас боюсь, перечитавши её, – разочарования боюсь. Недоделки, пропуски, корявости, неточности меня не пугают – у меня будет время пощупать каждую строчку, переписать, если потребуется и десять, и двадцать раз, но получилось ли главное? Звук, настрой, вроде бы остался – это начало. Но что-то мало «изнутра», много слов. Тут беда ещё в том, что он и она всю ночь вдвоём в грехе, на грани отчаяния, истерики и потопившего их чувства. А опыт общения с женщинами у меня слишком мизерный, мало я интимно общался с ними в силу своей застенчивости, миру не заметной. И вот отсутствие такого опыта почувствовалось, когда я писал, не из чего было выбирать и отбирать, а придумывать в этих делах ничего нельзя и невозможно. Ну что ж, почитаю старых грешников – Бунина, Цвейга, Толстого – поучусь ещё у них, авось помогут старику, как помогали уж сотням, если не тысячам таких, как я. Повесть (я дал ей подзаголовок: «Современная пастораль») вышла, как я и предполагал, чуть побольше четырёх листов – при доделке вытянет на пять, у меня все вещи потом дописываются, ибо черновики я пишу быстро, строю каркас, а потом уж дорубаю, доделываю и дописываю».
Однако прошло ещё четыре года, прежде чем Астафьев сумел пробить «Пастуха и пастушку» в печать. Первая публикация состоялась в 1971 году у Сергея Викулова в журнале «Наш современник».
Позже уральский критик Наум Лейдерман, анализируя астафьевскую прозу пермского периода (и прежде всего рассказ «Ясным ли днём» и повесть «Пастух и пастушка») пришёл к выводу, что именно в Перми у Астафьева сложилась художественная система – «со своим кругом героев, живущих в огромном народном «рое», с острой сердечной чуткостью к радостям и гореванью людскому, с какой-то эмоционально распахнутостью тона повествователя, готового к веселью и не стыдящегося слёз. Эту художественную систему можно условно назвать «натуралистическим сентиментализмом».
В 1969 году Астафьев решил Пермь сменить на Вологду. На русском Севере он написал лучшие главы своей главной книги – «Последний поклон», роман «Царь-рыба» и некоторые другие произведения.
Лично я считаю «Последний поклон» вершиной в творчестве Астафьева. Замысел этой вещи родился у писателя в пику повестям «звёздных мальчиков», которые в начале 1960-х годов возомнили себя покорителями Сибири. «Все, как сговорившись, писали и говорили о Сибири так, – вспоминал уже в 1985 году Астафьев, – будто до них тут никого не было, никто не жил. А если жил, то никакого внимания не заслуживал. И у меня возникло не просто чувство протеста, у меня возникло желание рассказать о «моей» Сибири, первоначально продиктованное одним лишь стремлением доказать, что и я, и мои земляки отнюдь не иваны, не помнящие родства, более того, мы тут родством-то связаны, может покрепче, чем где-либо».
Как считал уральский критик Наум Лейдерман: «В «Последнем поклоне» Астафьев выработал особую форму сказа – полифонического по своему составу, образуемого сплетением разных голосов (Витьки-маленького, умудрённого жизнью автора-повествователя, отдельных героев-рассказчиков, коллективной деревенской молвы), и карнавального по эстетическому пафосу, с амплитудой от безудержного смеха до трагических рыданий».
Но если «Последний поклон» критика в целом восприняла доброжелательно, то вот роман «Царь-рыба» вызвал у сильных мира сего изжогу. Партийные власти и цензоры были возмущены реакцией писателя на строительство целого ряда ГЭС на Енисее. Многие критики расценили «Царь-рыбу» как чисто экологический роман. Но это не совсем так. Валентин Курбатов точно подметил: «Кажется, выходил Виктор Петрович в одну сторону и начинал писать одну книгу, пытаясь загородить родную природу, а книга сама с ним, как Татьяна у Пушкина, «удрала штуку» и вывела в более существенную сторону, для которой браконьерство и хищничество есть только частный случай. Вот уж действительно, кого не обвинишь. Аким хоть не защитник – сам самоловами баловался, и Гога не хищник – он лишнего не берёт. Но внутренне именно этот диалог и был опережающе главным, провидческим. Тут природный человек как-то прощально выходил против внеприродного, сын родимой земли против осиротившего себя пасынка. Старомодно выражаясь, дух выходил на битву с мёртвым рассудком, наследованные нравственные принципы торопились отдалить пришествие безродной новизны и самовластия расчётливых хищников. Человека, оказалось, надо защищать прежде всего от него самого. И это о нём, об «осыпающемся» человеке посреди такого же осыпающегося времени думал художник в последней «экклезиастовой» главе, понимая, что всему своё время под солнцем, но уже предчувствуя горькую опасность неизбежных и вместе с тем устрашающих перемен: «Так что же я ищу?.. Нет мне ответа». И вот теперь и мы думаем, когда это было с родной природой и людьми и что теперь нам в этом свете и в этой печали? Отчего и мы живём и мучаемся и отчего и нам нет ответа?» («Литературная Россия», 2003, 12 декабря).
В 1980 году Астафьев перебрался в Красноярск. Почему он не удержался в Вологде? Ведь там писатель всеми был обласкан. Первый секретарь местного обкома партии уступил ему даже свою огромную квартиру в центре города. Что касается быта, Астафьев в Вологде, похоже, ни в чём не знал отказа. Он, кажется, стал забывать, что такое нужда. В общем, народ недоумевал. Неужели писателя действительно так сильно потянула к себе малая родина? Но сплетники считали, что в реальности Астафьев устал от вологодских писателей. Будто ему надоело вечное соперничество с Василием Беловым. В Красноярске, да, власть не обещала романисту больших хором (больше того, она не очень и жаждала возвращения заблудшего сына в родные края, понимая, что художник будет для ней как гвоздь в мягком месте), но зато для тамошних писательских кругов он может стать единственным непререкаемым авторитетом.
В окружении Астафьева все очень надеялись, что возвращение на Енисей как-то смягчит характер писателя. А получилось всё равно наоборот.
Именно в Красноярске писатель набросал черновой вариант повести «Печальный детектив». По традиции одним из первых рукопись прочитал критик Валентин Курбатов. Его этот вариант ну просто разочаровал. Как писал он в августе 1982 года Александру Борщаговскому, «свет белый не мил и словарь в ужасе бежит, оставляя руины подзаборной брани».
В какой-то момент Курбатов практически убедил Астафьева переписать повесть наново. По словам того же Курбатова, «Виктор Петрович предполагал, что найдёт светозарный женский характер и вся тьма уравновесится. Но тут пришла пора горячей перестроечной литературы, на Овсянку налетел редактор «Октября» Ананьев, умевший слышать потребности времени, и выхватил рукопись как есть. Ну я и написал Виктору Петровичу, что жизнь мудрее его книги, что когда прижмёт и захочется человеку расчесться с жизнью и он уж голову сунет в петлю, непременно или ребёнок засмеётся за стеной, или котёнок заденет за штанину, или просто упадёт в окно солнечный луч. Господь напомнит о себе, «переспросит», точно ли подошёл край, и человек ещё может остановиться. А тут ни котёнка, ни луча, ни детского смеха. Виктор Петрович сердито замолчал» (В.Курбатов. Подорожник. Иркутск, 2004).
Публикация «Печального детектива» в «Октябре» вызвала эффект, равный, наверное, взрыву атомной бомбы. Безоговорочно повесть приняли Михаил Дудин, напечатавший восторженный отклик в газете «Советская культура», и Алесь Адамович, выступивший с панегириком в «Литгазете». Если верить воспоминаниям Курбатова, резко отрицательно к этой вещи отнёсся Юрий Нагибин. Особенно негодовал писатель из Костромы Вячеслав Шапошников. Он у Курбатова прямо спросил: где его любимец выкопал такой парад уродов? Даже сдержанный Борщаговский недоумевал. Он считал: «Но как много в книге ужаса, страха, зла и как ничтожно мало сострадания».
Итоги подвёл критик Анатолий Ланщиков, который, как бывший офицер, по-военному чётко заявил, что вся современная литература делится до и после «Печального детектива». Только Ланщиков, вероятно, имел в виду степень правдивости книг отечественных авторов (согласимся: до Астафьева сколько литераторов, то ли власть боясь, то ли не веря в собственные возможности, много чего не договаривали). А в реальности получилось так, что до «Печального детектива» у нас один род реализма развивался, а после в русской литературе пышным цветом расцвела сплошная чернуха (вспомним хотя бы сочинения Каледина и Петрушевской).
Но, возможно, я в чём-то ошибаюсь. Ведь кого-то же «Печальный детектив» вдохновил и на светлые мысли. Композитор Кирилл Волков, к примеру, написал оперу «Житиё лейтенанта Сошнина», форму которой, как я думал, ему навеяло ещё и прочтение жития протопопа Аввакума. Впрочем, у Волкова по этому поводу было другое мнение. В 1988 году он мне говорил: «Здесь просто сам материал астафьевского романа сопрягался с формой христианской западноевропейской культовой музыки. Ещё при чтении я почувствовал в «Печальном детективе» страсти по русскому человеку. Роман Астафьева – это, по сути, страдания человека, который, преодолевая зло, возвышается, становится Художником. Тут он действительно соотносится с образом Аввакума. Но сначала был именно Астафьев. Впрочем, при первом чтении роман вызвал во мне много всяких сомнений. Для себя я очень сложно воспринял такой поворот в творчестве Астафьева. Мне показалось, что «Печальный детектив» написан очень жёстко и публицистично. Сейчас понимаю, что оценивал «Печальный детектив» в сравнении с другими книгами Астафьева. В своё время мне необыкновенно понравился роман «Царь-рыба». Поэтому в новой книге писателя я ожидал какого-то развития тем и образов, намеченных в предыдущем произведении. Хотелось ещё раз прикоснуться к чему-то высокому и красивому. И вдруг – какая-то антикрасота, какая-то изнанка жизни. Мне поначалу не понравилось, что вот появилось у Астафьева какое-то бытописание, увлечение криминальной хроникой. Отталкивали описания патологических случаев. Не знаю, как у других, но мой организм требовал какой-то защиты. Но вот первые впечатления отстоялись, и неожиданно всё заново начало оживать внутри меня. Вдруг пробудился интерес к Сошнину. Кажущийся перекос в сторону натурализма отошёл куда-то на задний план, а перед глазами предстал образ Сошнина. В какой-то момент я представил его Георгием Победоносцем. Я увидел, как Сошнин борется и побеждает зло, как он возвышается духом. И сам Сошнин смотрелся уже как икона. Так появилась форма Страстей».
По времени публикация «Печального детектива» совпала с процессом резкого размежевания в среде наших писателей. Помните: где-то к 1986 году почти вся творческая интеллигенция распалась на два лагеря: либералов и консерваторов, между которыми возникли не просто какие-то идеологические разногласия, а откровенная вражда.
Мне кажется, Астафьев в какой-то мере стал жертвой этой вражды. Нашлись критики, в основном из стана либералов, обвинившие писателя в ксенофобии и прочих смертных грехах. Причём в ход пошли запрещённые приёмы. Тон ненужной истерии задал Натан Эйдельман, который сначала спровоцировал Астафьева на экстремистские высказывания, а потом взял да пустил их личную переписку по рукам. Астафьев тоже в этой ситуации был хорош: нашёл тему для дискуссии. Тут ещё к хору негодующих российских либералов присоединились грузинские литераторы. Их возмутил астафьевский рассказ «Ловля пескарей в Грузии», напечатанный летом 1986 года в журнале «Наш современник». Дело дошло до того, что грузинская делегация в знак протеста против этого рассказа с шумом покинула в Кремле пленарное заседание съезда советских писателей.
Астафьев поначалу реагировал на всё очень импульсивно. Но потом он вроде бы одумался, посчитав, что его главное оружие – литература. В 1988 году он наконец пробил в печать свою изумительную повесть «Зрячий посох», посвящённую памяти его старшего товарища критика Александра Макарова. А московское издательство «Современник» отправило в набор составленную им антологию поэтов русской провинции «Час России». Начало этому сборнику положили старые писательские блокноты, куда Астафьев переписывал поразившие его стихи.
Однако в какой-то момент политические страсти всё-таки вновь захлестнули писателя. К концу 1980-х годов он очень изменился, и отнюдь не в лучшую сторону. Безусловно, на него сильно повлияла внезапная смерть дочери, после которой осталось двое детей – девяти и четырёх лет. После этой трагедии писатель стал менее терпим и более раздражён.
Чего только Астафьев не наговорил на рубеже 1980 – 1990-х годов?! Он утверждал, будто зря наши войска в войну держались за Ленинград, мол, надо было сдать город немцам и тогда б мы спасли больше миллиона своих соотечественников. Досталось от него сразу чохом и всем маршалам и генералам: якобы много понапрасну солдатской крови пролили. А как прикажете воспринимать его подпись под «расстрельным» письмом «Раздавите гадину», в котором содержался призыв к власти жёстко подавить сопротивление оппозиции в октябре 1993 года?!
Патриоты были в шоке от той позиции, которую занял Астафьев в первые годы ельцинского правления. Зато либералы решили, будто писатель переметнулся в их ряды. Недруги считали: Астафьев решил выслужиться перед Западом в надежде получить от Европы Нобелевскую премию. Моё мнение: просто Астафьева достали и левые, и правые. Он, по-моему, разуверился во всех силах, ожесточился и в итоге наделал массу глупостей. Я убеждён: не надо было ему очертя голову лезть в политику. Не его это дело. В политике он всегда был слабаком. Обыграть его на этом поле профессионалам не стоило труда.
После развала Советского Союза Астафьев вплотную взялся за роман о войне. Свою позицию он обозначил уже в названии: «Прокляты и убиты». По его первоначальной задумке должно было получиться три книги. Первую «Чёртова яма» писатель закончил в 1992 году. Её опубликовал в «Новом мире» Залыгин. Мнения критиков сразу разделились. Либералы спешили излить восторги. Почвенники, и особенно В.Бушин, находили только ругательные слова. Может, самую взвешенную оценку этой книге дал Игорь Дедков. 17 января 1993 года он пометил в своём дневнике: «Читаю В.Астафьева – роман «Прокляты и убиты» («Новый мир»). Астафьев излишне уверовал, что роман ему по силам. В этом – первое несчастье. Второе – он привнёс в изображение далёких дней и тогдашних людей то, что хуже сегодняшнего знания, – сегодняшнюю озлобленность и несправедливость; сегодняшний публицистический обжиг старой, давно затвердевшей глины; его прежние срывы в злобу и мстительность превратились в норму повествования; оснастив же текст подлым матом, он усугубил изображаемое и всячески нагнетаемое, концентрированное непотребство; не умея вести сразу нескольких героев, как бывает в романах, и удерживать их на сюжетной привязи, он сочинил скорее тенденциозный «физиологический очерк», чем что-либо художественное».
Почему так случилось, смогли понять единицы. Валентин Курбатов после долгих раздумий на эту тему в марте 1994 года писал Александру Борщаговскому: Астафьев свой главный роман о войне «начал писать не вовремя, когда не только читателя для него нет, но когда и сам никак не нащупает ясной системы координат (она ведь не от одного писателя зависит, а и от времени на дворе). Роман с самого рождения выпадает в мифологическую даль, тогда как он менее всего хотел бы именно мифологии, а правды и силы, живой реальности, сегодняшности. А выходит, будто пишет роман о прошлом, исторический роман. Время выдернуло у него главную книгу, к которой готовился всю жизнь, и надо уже не только с материалом бороться, а ещё и с пустотой вокруг, и с утратой самого себя».
После «Чёртовой ямы» последовала вторая книга «Проклятых и убитых»: «Плацдарм». Но она только увеличила количество критиков Астафьева. В литературных кругах полностью «Плацдарм» принял, кажется, лишь один Александр Борщаговский. Он в конце 1994 года писал Курбатову: «Думаю, что это резкий по убедительности, по результату шаг художника в выражении пространства войны, не просто в батальной живописи, а вообще в изображении войны, самой весомой, реальной, всамделишной, полно выражающей характер народа, страны, земли, нашей почвы и в прямом, буквальном смысле этого слова, и в самом широком, образном, метафорическом. Кроме нескольких неловких шагов в самом конце (возможно, они результат сокращений), это трудная, давящая книга идеально выстроена. Так сильно и захватывающе выстраиваются пьесы, драмы – с таким единством всех усилий и без видимого авторского участия. Нет нужды хитроумничать, что-то специально выстраивать, толковать и подтверждать – только люди, их характеры, их судьбы, долготерпение, сила, нравственность среди моря безнравственности определяют внутреннее движение книги. И сколько красоты, сколько душевного подвига среди жизни опаскуженной и грязной, такой, что кажется, и ногу некуда поставить!
С новым романом Астафьева литература поднялась на новую ступень – я это чувствую больше, чем умею объяснить. Ведь действующим лицом книги стала сама земля Уверен, никогда ещё земля, на которой воюют, не становилась в такой мере, с такой очевидностью и притягивающей силой действующим лицом книги».
Многие полагали, что третьей книгой Астафьев расставит все точки. Но писатель вдруг взял тайм-аут. Возможно, он решил, что прежде чем браться за заключительную часть эпопеи «Прокляты и убиты», надо поработать с современным материалом. В итоге появилась повесть «Так хочется жить» («Знамя», 1995, № 4).
Её герой Николай Хахалин в чём-то напомнил то не по годам шустрого подростка из «Последнего поклона», то сорви-голову из «Кражи», то израненного солдата из «Звездопада», повстречавшего в госпитале свою первую любовь. У них и биографии очень похожие. Все родом сибиряки, из деревенских. Не знаю даже, как правильней сказать: юные свидетели или обличители «великого перелома», а может, просто – вечные страдальцы. Поколение детдомовцев. Когда началась война, никто из них в тылу не отсиделся. Все ушли на фронт, и каждый получил свою порцию свинца. Порой даже кажется, что у героев писателя только фамилии разные, а судьба одна. Не случайно возник резонный вопрос: а не про самого ли себя из книги в книгу писал Астафьев?
Другое дело, в ранних произведениях какие-то вещи писатель в силу понятных причин недоговаривал. И вот теперь, видимо, пришло время восстановить некоторые пропуски. К примеру, в повести «Так хочется жить» Астафьев создал потрясающей силы сцены, как конвой на баржах, точно дрова, сплавлял поближе к норильским рудникам по реке спецпереселенцев, но до места назначения после всех истязаний и мытарств дотянула лишь половина крестьянских семей, да и та изрядно поредела в первую же каторжную зиму.
Ещё один пропуск оказался связанным с войной. Астафьев попытался по-новому взглянуть на бендеровцев. В его изложении, бендеровцы – не такие уж плохие люди. И если кто виноват в том, что наша армия после освобождения Западной Украины в лице бендеровцев приобрела в своём тылу пятую колонну, то это исключительно Советская власть. Поскольку она насильно выселяла украинских крестьян на Урал, в Казахстан и Сибирь и занималась откровенным грабежом, народ под знаменем Бендеры поднял против пьяных советских офицеров восстание. Так, судя по повести, считал герой Астафьева.
Я не могу утверждать, что наша армия на освобождённых землях вела себя паинькой. Наверное, были среди советских офицеров, как и в армиях других стран, и насильники, и неисправимые алкаши, и мародёры. Но делать из этого глобальный вывод, что вот, мол, красноармейцы – звери и ублюдки, которые вели себя на Западной Украине как оккупанты, и какие бескорыстные патриоты – бендеровцы, это уж слишком. По-моему, на войне всё было намного сложнее.
Как я понимаю, Астафьеву в 1990-е годы было неведомо понятие многомерности. Раньше он обрушивался на генералов, видя в них источник всех бед. Затем, судя по двум книгам из трилогии «Прокляты и убиты», писатель накинулся на комиссаров и политруков (хотя в этих книгах есть просто изумительные сцены, написанные пером большого художника). А потом весь свой недюжинный талант Астафьев обратил против ветеранов, выступающих с фронтовыми воспоминаниями в школах.
А про наши дни Астафьев и вовсе сочинил в повести «Так хочется жить» какую-то пародию. Самое смешное в том, что писатель хотел показать, насколько ему ненавистно коммунистическое прошлое и как он приветствовал новую власть, а получилось всё наоборот. Оказалось, его герой современной жизни по большому счёту и не знал. Постсоветскую действительность он олицетворял с противными ему сникерсами, коммерческими палатками на каждом углу и круглосуточной продажей водки. Но разве красный директор Пётр Романов, простите, в повести упоминалась другая фамилия – Рванов, не против ли засилья сникерсов вёл борьбу? Вот парадокс: выступая с разных идеологических позиций, персонажи Астафьева сошлись на том, что очень плохо разбирались в текущих проблемах.
Впрочем, обращение к современному материалу подвело не только Астафьева. Здесь можно вспомнить грандиозные провалы Чингиза Айтматова, Сергея Залыгина, Евгения Евтушенко и Булата Окуджавы, которые в 1990-е годы опубликовали столько беспомощных прозаических книг.
Безусловно, Астафьеву стоило повременить с публикацией повести «Так хочется жить». Он сам признавался: «Я ведь хотел после «Плацдарма» с годик ничего не писать, да вот не себе принадлежу-то. Давление, бессонница, нервы на пределе, левая рука немеет, но налажусь, непременно налажусь» (из письма Курбатову от 7 ноября 1994 года).
Зато другие повести Астафьева «Обертон» («Новый мир», 1996, № 8) и «Весёлый солдат» («Новый мир», 1998, № 8), созданные вскоре после «Плацдарма», стали событием в литературе конца 1990-х годов.
А вот третьей книги романа «Прокляты и убиты» мы так и не дождались. И не потому, что писатель выдохся, иссяк или не справился с материалом. Возможно, он сам в какой-то момент засомневался, нужна ли третья книга. Кажется, эти настроения передались и вдумчивым читателям. Сошлюсь для примера на Александра Борщаговского. Он в сентябре 1996 года, сразу по выходе «Нового мира» с астафьевским «Обертоном» писал критику Курбатову: «Во мне нет потребности в третьей книге, нет её ожидания, нет веры в то, что она необходима и может что-либо добавить к той законченности, завершённости, какую получил уже читатель. По мне и первая книга – лишняя, она как материал к роману».
Отдельный вопрос – язык Астафьева. Знаю, некоторых эстетов очень коробит в книгах Астафьева, особенно в вещах 1990-х годов, обилие матерных слов. Валентин Распутин по этому поводу как-то заметил: «Я думаю, если бы у Астафьева в последних романах не было мата, он что, хуже бы стал как писатель? Не стал бы хуже. Для Василя Быкова это тем более неестественно. Астафьев красочно матерился за столом – было одно удовольствие его слушать. Но, простите, литература – это совсем другое. В последних его книгах нет его интонации, нет его весёлости, хотя он и пишет «Весёлый солдат». Зачем он увлёкся этим? Есть у молодёжи эпатаж, есть и у матёрых писателей, Виктор Астафьев сделал первую ошибку, заявив, что надо было сдать немцам Ленинград, дальше он уже пошёл напролом. Эпатаж это или ожесточённость, не знаю. Я думаю, он сам от этого страдал. Уверен, что он страдал и от одиночества, и от ожесточённости, но уже отступиться не мог, от образа своего нового, от новой репутации. Он стал узаконенным матерщинником в литературе» («День литературы», 2005, № 10).
Очень деликатная тема – личная жизнь писателя. Астафьев, наверное, не был ангелом. Как говорили, он имел немало романов на стороне. Так, в 1979 году писатель в деревне Овсянка познакомился с Клавдией Беляковой (дом Беляковых стоял на том участке, где раньше располагалась изба Астафьевых). Она была младше его на 31 год. К ней писатель относился как к своей музе и матери его дочери. Да, их отношения не были ровными. Они то расставались, то вновь начинали встречаться. Астафьев как-то написал своей музе: «…Тебе следует любить и жалеть девочку за двоих, ибо я не смею сближаться с нею… Катастрофа получится. Не только для меня (чёрт со мной-то!), но для многих близких людей, если я позволю себе довериться чувствам…». Позже Белякова вспоминала: «Наши отношения всегда были на грани любви и смерти. Я чувствовала, когда ему плохо. Ведь у нас была духовная связь. Лечила его, отдавала всю свою энергию, а потом сама падала без сил. Между тем всегда знала своё место. Прекрасно понимала: я для него – натурщица» («Аргументы и факты», 2005, № 35).
Перед смертью Астафьев написал эпитафию, обращённую к жене – М.С. Корякиной, детям и внукам.
Я пришёл в мир добрый,
родной и любил его безмерно.
Ухожу из мира чужого,
злобного, порочного.
Мне нечего сказать вам
на прощание.
Умер Астафьев 29 ноября 2001 года в Красноярске.
При жизни писатель был удостоен звания Героя Социалистического Труда (1989), двух Госпремий СССР (в 1978 году – за повествование в рассказах «Царь-рыба» и в 1991 году – за повесть «Зрячий посох»), двух Госпремий России (в 1975 – за повести «Перевал», «Последний поклон», «Кража» и «Пастух и пастушка», и в 1995 году – за роман «Прокляты и убиты»), а также премии «Триумф» (1994) и премии имени Аполлона Григорьева (1998). Уже посмертно ему в 2003 году присудили Госпремию России – за театральную постановку во МХАТе им. А.П. Чехова его рассказов «Пролётный гусь» и «Бабушкин праздник». В. ОГРЫЗКО

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *