РУССКИЙ МИФ О ВЕЛИКОЙ ВОЙНЕ

№ 2015 / 16, 29.04.2015

В творчестве одного из крупнейших русских поэтов второй половины XX века Юрия Кузнецова стихи о Великой Отечественной войне, о погибшем в Крыму при штурме Сапун-горы отце занимают особое, ключевое место. Многие из них уже стали хрестоматийными («Возвращение», «Гимнастёрка», «Четыреста»), некоторые до сих пор вызывают споры своей остротой и бескомпромиссностью («Что на могиле мне твоей сказать?..», «Я пил из черепа отца…», «Ложные святыни»), а мощь и глубина иных произведений по-прежнему остаются недооценёнными (поэма «Дом», «Сталинградская хроника», «Стальной Егорий»). Так или иначе, без стихов Кузнецова уже невозможно представить русскую военную поэзию XX века.

 

Со страны начинаюсь,
С войны начинаюсь,
Отец мой окончен войною…
(Юрий Кузнецов, «Слёзы России», 1965)

 

Юрий Кузнецов действительно во многом начался с войны. И дело не только в том, что он родился в роковом сорок первом. Война, гибель отца, терзания матери-вдовы навсегда отпечатались в детском сознании и постепенно сделали его поэзию такой, какой мы её знаем. Постоянное возвращение к этой теме обрело для поэта силу вечного мифологического возвращения:
«Мир мой неуютный, с космическими какими-то вихрями... – признавался Кузнецов в интервью Вячеславу Огрызко в 1987 году, отвечая на нелепые упрёки в «безнравственности» по поводу некоторых своих стихов. – Столб взрыва идёт на меня, на мою детскую память. А всё это я освоил душой. Наверное, нравственность должна быть дай бог какой, если я не надорвался, не стал пессимистом.»
Столб взрыва, о котором идёт речь явно отсылает нас к знаменитому кузнецовскому стихотворению «Возвращение» (1972), которое в своё время участники «круглого стола» в «Литгазете», посвящённого поэзии молодых, единодушно признали новым словом нового поколения о войне.

Шёл отец, шёл отец невредим
Через минное поле.
Превратился в клубящийся дым,
Ни могилы, ни боли.

Всякий раз, когда мать его ждёт,
Через поле и пашню
Столб клубящейся пыли бредёт
Одинокий и страшный.

В другом стихотворении-возвращении «Семейная вечеря» (1977) поэт создаёт мифологическое пространство, соединяющее всю его семью – живых и мёртвых, в том числе отца – за одним столом. Это стихотворение имеет явную биографическую основу:

Как только созреет широкая нива
И красное солнце смолкает лениво
За тёмным холмом,
Седая старуха, великая матерь,
Одна среди мира в натопленной хате
Сидит за столом.

– Пора вечерять, мои милые дети! –
Она поминает о сыне-поэте,
О дочке-вдове,
О светлом супруге, безвестно убитом,
О позднем младенце, бесследно зарытом
В кремень-мураве.

Рассвет наплывает по правую руку,
Закат наплывает по левую руку –
И слушают ночь.
И вот, потрясая могильные камни,
Приходят живые: поэт с облаками
И горькая дочь.

Неполная смерть поднимает из праха
Истлевшие кости… Солдатская бляха
Блестит на одном.
Пришельцы глядят на пустые стаканы,
Садятся за стол и сквозят, как туманы,
Меж ночью и днём.

 

О тайне своего рождения Юрий Кузнецов поведал в автобиографическом эссе «Под знаком Водолея»:
«В моей жизни много загадочного. Начать с того, что моё появление на свет предсказала астраханская гадалка летом 1917 года, когда моей матери было пять лет…»
А вот как это преломилось в той же «Семейной вечере»:

Давно я старуха. Мой голос – мерцанье.
Но я б не хотела одно прорицанье
В могилу унесть.
На чресла гадали мне в детские годы,
Что выйдет оттуда предтеча свободы.
Он должен быть здесь!

Из позднейшего стихотворения, написанного на смерть матери («Отпущение», 1997), уже совершенно ясно, что «предтечей свободы», рождение которого было предсказано гадалкой, видел себя сам поэт Юрий Кузнецов:

Я знал прекрасных матерей,
Но мать моя была прекрасней.
Я знал несчастных матерей,
Но мать моя была несчастней.

Ещё в семнадцатом году,
В её младенческие лета,
Ей нагадали на звезду,
Ей предрекли родить поэта.

Но продолжим цитировать автобиографию:
«…над моим рождением нависли грозовые тучи. Отец, кадровый офицер-пограничник, внезапно был отозван с заставы, лишён звания и прав и брошен на произвол судьбы. Ещё хорошо, что не пошёл по этапу в лагерь. Долго он искал пресловутую «тройку», чтобы дознаться правды. Наконец добился своего: ему показали донос, в котором всё было чудовищной ложью. Отецу удалось оправдаться, и ему вернули звание и права. Но каково было моей матери! От страха за неизвестное будущее она решилась на отчаянный шаг: пресечь беременность. Но, слава богу, было уже поздно. И я родился, вопреки всему, 11 февраля 1941 года, на Кубани.»

 

sem foto

Поликарп Ефимович Кузнецов (отец); семейное фото – Авиета (сестра), маленький Юра, Владилен (брат) и мать Ю. Кузнецова; 

памятная плита над братской могилой в Крыму, где захоронен в том числе подполковник Кузнецов П.Е.

 

Это замечание «вопреки всему» – очень важное для понимание поэзии Кузнецова. В нём можно найти истоки многих «неудобных» строк и образов, которые вызывали неприятие и сопротивление у иных читателей и критиков, но в нём же и исток оригинальности творческого мира, художественных открытий поэта. Рефрен из стихотворения «Отец космонавта» (1972) – «Он пошёл поперёк, ничего я не знаю о нём…» – во многом был манифестом для Юрия Кузнецова. Между прочим, из черновых рукописей поэта видно, что первоначально строки эти относились не к космонавту, а к лирическому герою (со многими автобиографическими чертами) масштабной эпико-мифологической поэмы «Владимир Жериборов», замысел которой в итоге распался на отдельные произведения – поэмы «Дом» (1971-1973) и «Золотая гора» (1974), балладу «Четыреста» (1974) и целый ряд стихотворений, связанных с переживанием гибели отца и с поисками его в ином, мифо-мире. Эта «поперечность», «неудобность» творческого характера Кузнецова в сконцентрированном виде представлена в его не издававшемся при жизни стихотворении 1971 года «Демон» (название явно отсылает нас к любимому поэту Кузнецова – Лермонтову):

Я мятеж. Я огонь, у которого имени нет.
Я – взойду вместо солнца. Я роза с шипами ракет.

Я мечта без причала. Я пуля без цели. Я сумерки сердца.
Я печальный подсолнух, познавший затмение солнца.

Путь отца перерезал мне горло. Я скорбь.
Я печальный горбун, и могила отца есть мой горб.

Я чужбина – канадское древо берёза.
Я сидящий на камне Сизиф – размышленье и грёза.

Моё зренье – ваш путь, моя скорбь – ваша слава… Скорблю.
Моя тень – ваши знанья, мой сон – ваша истина… Сплю.

Справедливость и зло на меня застолбили права…
Я зелёный шалаш на твоём небоскрёбе, Москва.

Я рубец на щеке красоты. Я обугленный рот,
Говорю: ненавижу! Я пугало вдов и сирот.

Я огонь во все выси, я лик во всю память живых.
Я простор замурованных, почва повешенных, небо слепых.

Куча ваших отбросов увенчана сердцем моим.
Я поэма семьи – время женщин, пространство мужчин.

Я земная печаль, туча в сумерки, буря наутро.
Сжав Горгону в кулак, я возник ниоткуда.

Я сошёл, как звезда, по небесному своду,
Вы просили покоя – даю вам свободу!

Заключительная строка очевидно перекликается с упомянутой выше миссией поэта – быть предтечей свободы. Так что нечего было и ждать от Кузнецова умеренно-благообразных виршей о войне. Его стихи и образы непременно должны были будоражить, не давать покоя. И это хорошо видно на примере знаменитых строк, обращённых к «Отцу» (1969):

Что на могиле мне твоей сказать?
Что не имел ты права умирать?

– Отец! – кричу, – Ты не принёс нам счастья!
Мать в ужасе мне закрывает рот.

Вероятно, это едва ли не единственные в русской поэзии стихи, предъявляющие счёт от лица вдов и сирот к погибшим на Великой Отечественной войне отцам. Такое мог написать только Юрий Кузнецов. Но обратим внимание и на то, что поэт не является тут исключительно деструктивным по отношению к традиции новатором. Достаточно вспомнить обращение к отцу того же Лермонтова:

Ты дал мне жизнь, но счастья не дал;
ты сам на свете был гоним,
ты в людях только зло изведал…

Получается, Кузнецов лишь взял на себя смелость и дерзость применить известное классической русской поэзии переживание к трагической ситуации, в которой оказался русский народ в XX веке, к теме священной и болезненной для большинства людей в нашей стране. Но «счёт» отцу он предъявляет, разумеется, не от цинизма, а от желания и необходимости говорить правду о своих переживаниях и переживаниях целого народа, и правду эту он говорит на коленях перед героями-воинами и с огромным душевным потрясением.

Ключевое место в автобиографии «Под знаком Водолея…» – то, где поэт рассказывает, как переживание гибели отца сформировало его поэтический мир:
«Он погиб в 1944 году в Крыму. В моём детстве образовалась брешь. Это была сосущая загадочная пустота  отцовского отсутствия, которую я мог заполнить только словом. Я много написал стихов о безотцовщине и постепенно перешёл от личного к общему. Я въяве ощутил ужас войны и трагедию народа. Ведь кругом почти все были сироты и вдовы. Я коснусь запретного. Мой отец погиб не случайно. Это жестокая правда моей поэтической судьбы. Если бы он вернулся с войны живым, трагедия народа была бы для меня умозрительной, я был бы ненужным поэтом; пошёл бы по боковой линии народной жизни, как обеспеченный генеральский сынок. Я бы неминуемо впал в духовное одичание метафоризма. Я недолго увлекался метафорой и круто повернул к многозначному символу. С помощью символов я стал строить свою поэтическую вселенную…».

Поэтическая вселенная, построенная Юрием Кузнецовым, позволила ему написать о войне так, как до него не писал никто. Глубина и эпичность отношения поэта к Слову и к теме Великой Отечественной войны задали такую планку, что ей никак не удовлетворяла поэзия фронтовиков, существовавшая на момент вхождения Кузнецова в литературу. Чего же не хватало поэту в стихах о войне, помимо того, что он был чуть ли не изначально настроен «идти поперёк»?

«Мне лично кажется, – заявил Кузнецов на первом же съезде писателей, на котором ему дали слово (1975 год), – что вот уже лет двадцать в поэзии царит быт. Поэты вообще напоминают людей, находящихся на льду бездонного озера. Однако мало кто из сегодняшней поэтической молодёжи подозревает о глубине озера, о его мощных подводных течениях, скрытых тонким ледяным покровом. А ведь назначение поэта в том и состоит, чтобы за поверхностным слоем быта узреть само бытие.»

И далее, уже непосредственно о военной поэзии:

«Поэты военного поколения донесли до нас быт войны. Война как бытие, однако, до сих пор освоена мало. У нас ещё нет новой «Войны и мира» или нового «Тихого Дона» о прошедшей войне. Но верное направление по прорыву из быта в бытие уже было указано автором «Я убит подо Ржевом», а из более молодых – автором «Его зарыли в шар земной»…»

На тот момент самому Кузнецову уже было что предъявить в качестве «бытийного» взгляда на войну. Ещё 8 мая 1972 года он записал в дневнике:

«Трудно написать что-либо подобное по размаху «Войне и миру», трудно, но необходимо – сейчас. Не знаю, как это сделать, но хочу. Эпоха толкает, хватит ли таланта? Война и человечность. Выбрать типичную русскую семью, характеры – и в дело. Возможно, во мне кричит невежество. Но и молодость. Дай бог! Условные «Любовь и Смерть» – в высшем смысле…»

У нас есть все основания полагать, что замысел свой, хотя бы частично, Кузнецов реализовал в большой поэме «Дом». В этом до сих пор сильно недооценённом произведении есть и война, и мир, и русские характеры, и настоящая русская философия, историософия, и человечность, и подвиг, а, главное – истинная поэзия.

Вот только один фрагмент — о любви и смерти — сцена прощания старшего брата Ивана с Марией при отправке его на фронт:

 

Жена заплакала. Прощай!
До смертного конца
Не опускай, не опускай
Прекрасного лица.
Не говори! Любовь горда!
Не унижай былого.
Пускай умру, но и тогда
Ни слова! О, ни слова.
Придёт из вечной пустоты
Огромное молчанье,
И я пойму, что это ты…
Сдержала обещанье.

 

Как уже отмечалось, хронологически Юрий Кузнецов принадлежит к поколению «детей войны». Однако, когда речь заходила о поэзии, оценки его были резки и бескомпромиссны по отношению к любому поколению. Цитируем интервью 1987 года:

«С социальной точки зрения, моё поколение, родившееся перед самой Великой Отечественной войной, – совершенно задавленное. Нас передержали, почти лишили инициативы. Совсем другое военное поколение. Так получилось, что оно постепенно и совершенно незаметно даже для самого себя приписало себе вечную славу своих сверстников, погибших на войне. Но по свидетельству фронтовиков на войне погибли в основном лучшие… Сейчас нередко можно увидеть старого человека, утверждающего, что он фронтовик и, мол, спас Россию. Но, повторяю, прежде всего спасли Россию те, кто погиб…
Может, поэтому в современной поэзии меня оставляют равнодушными почти все стихи о войне… В стихах… современных авторов, пишущих о войне, на мой взгляд, всё застыло. В них только прошлое. Этот летаргический военный сон вызывает чувство жалости. В стихах нет ощущения перспективы. Многие поэты ничего не видят впереди, они как бы лишены будущего…».

 

Разумеется, сам Кузнецов стремился к тому, чтобы в его стихах были и прошлое, и будущее, и вообще бытие народа в целом времени и пространстве. Однако непонимание бытийного и мифологичного характера кузнецовской поэзии нередко приводило к недоразумениям. Одним из ярких примеров тому была негативная реакция многих критиков и читателей на стихотворение «Я пил из черепа отца…», за которое поэта не единожды обвиняли в кощунстве и даже прилепили ему ярлык: «тот, который пьёт из черепа отца».

Однако давно уже замечено, что недоразумения эти возникали исключительно потому, что критики, цепляясь за первую, «бьющую по голове», строчку, не удосуживались воспринять стихотворение в целом и понять символичность жеста.

 

Я пил из черепа отца
За правду на земле,
За сказку русского лица
И верный путь во мгле.

 

Вставали солнце и луна
И чокались со мной.
И повторял я имена,
Забытые землёй.

 

Если негативно настроенный читатель буквально и по-бытовому принимает слова о черепе, проклиная поэта за чуть ли не гробокопательство и некрофилию, то пусть он примет и то, что лирический герой стихотворения способен чокнуться бокалом с космическими телами-планетами — солнцем и луной… Очевидно абсурдный и плоский взгляд не позволяет иным читателям увидеть и понять, что ключевые в стихотворении слова — правда и память. Важно заметить, что стихотворение было написано 9 мая 1977 года. В этот день ровно 33 года назад хоронили погибшего накануне отца поэта Поликарпа Ефимовича Кузнецова, в этот день народное торжество «со слезами на глазах» соединялось для Юрия Поликарповича с годовщиной личной, семейной трагедии. Так что о каком-то кощунстве здесь говорить просто нелепо. Нужно понять переживания поэта, который по сути никогда не видел вживую лицо своего отца и встретиться с ним может лишь во сне или в мифическом пространстве, где вопрос времени снят. И нужно оценить стремление поэта говорить неприкрытую правду о своих сокровенных чувствах и мыслях.

Некоторых читателей возмущает стихотворение «Ложные святыни» (1988), где поэт не побоялся поставить под сомнение неприкосновенные вроде бы для советского народа символические ценности — Вечный огонь и Неизвестного солдата. Но ведь здесь, как и с ранними, вызывавшими споры, стихотворениями об отце, поэт хочет прежде всего правды и бескомпромиссно к ней стремится. Тут уж не до вежливости, потому что ложные, по мнению Кузнецова, святыни (вечный якобы огонь из газовой горелки, и неизвестный якобы солдат, хотя у каждого солдата есть имя) заслоняют собою святыни подлинные, «стирают черты из памяти народной». Горькая правдивость поэта порождена здесь его напряжёнными переживаниями и живой памятью о по-настоящему дорогих для него именах и понятиях.
Иным фронтовикам и их потомкам трудно принять и такие стихотворения, как «Русская бабка» (1988) или «Простота милосердия» (1984), где немцы-враги показаны не только людьми, но даже нашими братьями по человечеству. Но разве и в этом нет нравственной, бытийной правды, даже если такие случаи в военном быту были невозможны и для ветеранов-фронтовиков они труднопредставимы?

Нагнетание подобных примеров может создать впечатление, будто Кузнецов в своей военной поэзии – какой-то сплошной диссидент, исследующий только отклонения и острые либо тёмные углы. Напротив, ещё раз повторим, он использует всю широту русской и мировой поэтической традиции, выбирая то, что «не даст покоя» современному читателю, сможет взбудоражить его и пробудить память об именах, «забытых землёй». И его военная лирика – это всё-таки в основе своей поэзия беспримерного подвига русского солдата, однозначного неприятия какого-либо предательства, но и высокого (небытового) гуманизма и истинно христианского милосердия. Этот взгляд по сути своей не партийно-пропагандистский, но исцеляюще-народный, а потому уходящий посредством русского мифа к глубинам народной памяти. Это стержневой взгляд на войну, столбовая дорога русской поэзии. И стержень её уходит гораздо глубже и советского периода, и XX века вообще. Он соединяет русских воинов, сражавшихся на Куликовом поле с теми, что бились в Сталинграде (это особенно видно по поэме «Стальной Егорий» с прологом, отсылающим нас ко временам борьбы с «монголами»). Слово-копьё поэта (стихотворение «Поединок», 1983) зрит сквозь столетия и тысячелетия и видит Великую Отечественную войну как часть русской истории и вечной борьбы добра и зла.

В этом плане Юрий Кузнецов мог бы оценить помимо упомянутых им стихов Сергея Орлова и Александра Твардовского, и, к примеру, стихотворение Арсения Тарковского «Близость войны» (1940). Интересно, попадалось ли оно Кузнецову на глаза?

 

Счастливец, кто переживёт
Друзей и подвиг свой военный,
Залечит раны и пойдёт
В последний бой со всей вселенной.

 

Кузнецов, безусловно, считал, что в метафизическом плане продолжает войну, которую вели его предки:

 

Кто я? Что я? Зегзица огня.
Только знаю, что, кроме меня,
Эту битву никто не закончит.
Знаю: долго во имя любви
Мне идти по колено в крови
Там, где тьма мировая клокочет.

(Вступление к «Сталинградской хронике», 1995)

 

kniga

Когда стихи и поэмы Юрия Кузнецова о войне соединяются в одной книге (что мы осуществили в изданном к 70-летию сборнике «С войны начинаюсь…»), в них начинают просвечивать новые смысловые и эмоциональные слои. При этом всё «сомнительное» встаёт на своё место. Сталинградская хроника (1985, 1995) получает пролог в виде мифа о Стальном Егории (1979), а поэма «Дом» (1971-1973) получает продолжение в виде баллады «Четыреста» (1974). В черновых рукописях отчётливо видно, что «Дом», о чём мы уже упомянули, первоначально замысливался автором как первая часть большого эпического произведения, главным героем которого должен был стать Владимир  Жериборов – маленький сынишка погибшего на войне Ивана и его супруги Марии.

Поэма презирает смерть
И утверждает свет.
Громада времени, вперёд!
Владимир, твой черёд.

Так завершается «Дом». Судя по черновым наброскам, автор имел дерзкий замысел отправить Владимира в ад на поиски отца и затем вернуть его на белый свет; причём ад должен был погнаться за ним вслед.

«Лоб в лоб столкну античный миф и русский анекдот. – пишет в набросках Кузнецов. – Вы забыли, что у поэзии есть мощь, а ну напомню вам!».

В таком виде замысел остался лишь в черновиках. Однако он явно нашёл переосмысленное воплощение в балладе «Четыреста», где поэт уже от первого лица вызывает отца из могилы и тянет за собой с того света тени четырёхсот погибших солдат…

Античный миф и русскую народную сказку или былину поэт Юрий Кузнецов всё-таки столкнул, хоть и не «в лоб». И если мы присмотримся, то поразимся, какие ещё неизведанные залежи поэтической мощи содержатся в его стихах и поэмах о Великой войне,  собранных вместе в одной книге. Конечно, теперь-то мы понимаем: Кузнецов просто не мог смириться с тем, что, может быть, самое великое и трагическое событие в истории русского народа – Великая Отечественная война – не находит художественного воплощения соответствующего уровня в отечественной литературе – произведения уровня «Илиады» и «Махабхараты» или «Войны и мира» и «Тихого Дона». И своей поэзией Юрий Кузнецов попытался поднять тему на достойный уровень, вывести представление о войне на космическую орбиту всемирного мифа.

kuznetsov 1989

В заключение заметим, что тема погибшего на войне отца, с которой Юрий Кузнецов по сути и ворвался в большую литературу, не отпускала поэта до самого конца жизни. Жизнь же Кузнецова оборвалась в 2003 году в разгаре работы над поэмой «Рай», в которой Кузнецов, отталкиваясь от опыта Данте, должен был лично встретиться с величайшими праведниками всемирной истории. Но если для гения итальянского Возрождения ключевой была встреча с обожествляемой им возлюбленной Беатриче, то наш Юрий Кузнецов с особым трепетом ожидал встречи с героем Великой Отечественной войны – со своим собственным отцом. От этого замысла нам остались лишь первоначальные наброски, но и они заставят содрогнуться любого, кто знаком с поэтической и жизненной судьбой Юрия Кузнецова:

 

Встреча с отцом. В раю. Где-то в далёком Крыму,
Кости отцовские заныли …
Отец, перед тем, как меня обнять:
– Знал я младенца, а вижу теперь старика,
Старше и дольше меня на века и века…
– Где моя мать? – Ты спроси лучше память свою,
Там твоя мать… Странно слышать вопросы в Раю…

 

Евгений БОГАЧКОВ

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.