СТРАСТИ! ДЕРЗАНИЯ! ДРУЖБА! О поэзии и дружбе Юрия Кузнецова и Юрия Панкратова

№ 2016 / 27, 29.07.2016

Этих поэтов-современников связывала многолетняя личная дружба. Каждый внес в культуру стиха то, чем был богат: Кузнецов – аналитическое мышление и мощь поэтических образов-символов, Панкратов – красочность и звучность материального мира.

Служение поэзии оба ощущали как предназначение и были самодостаточными на своём поэтическом поприще, поэтому между ними не было соперничества и разногласий, а было взаимопонимание и восхищение.

Панкратов был шире по интересам, Кузнецов – глубже и запредельнее, вплоть до гениальности. Оба поэта обладали объёмным, космическим мироощущением, знаковым для живущих на широте двадцатого – двадцать первого веков.

Панкратов обнимал воображением просторы Державы и Космоса (Кузнецов писал о нём: «Цветок и Вселенная – таков диапазон его поэтического видения»). Кузнецов осваивал пространство ещё и вглубь – его бездны и адовы низины, его многоуровневое и многоликое энергетическое устроение. Стихи и Кузнецова, и Панкратова общечеловечны. Духовное и вечное в них всегда выше суетного и злободневного, и потому они всегда современны.

 

06 07 Pankratov001

Юрий ПАНКРАТОВ

 

Через всю творческую жизнь Панкратова проходит мучительная идея: современная эпоха практически узаконила убийство. Об этом написанная в девятнадцать лет «Страна Керосиния» и спустя полвека поэма «Накануне эры Водолея». Речь не об официальных установлениях, а о неписаных нравственных законах бытия, которые выше всех остальных, как заветы Бога.

В поэме «Накануне эры Водолея» убийство даже одного человека – «соседа по планете» – поэт приравнивает к мировой катастрофе. Убили Человека. Поэта и Пророка, который, живя в меркантильном бездуховном мире, мечтал сдружить сознанье с тем, что написал Создатель на скрижалях мирозданья, и построить «храм грядущей чистой веры». И тогда всколыхнулись дремлющие веками вулканы, и гул, рождающий смятенье, потряс Небо.

06 07 Kuznetsov

Юрий КУЗНЕЦОВ

 

У Кузнецова – русская бабка связала молодому солдату-немцу (бывшему у неё на постое) теплые носки, – «ну совсем как немецкая мать». Исконно человечное всегда сильнее политически временного. В «Маркитантах» Кузнецов озвучил вечно актуальную истину: торгашеские души и умы, независимо от их национальной и политической принадлежности, не имеют отечества и лишены патриотизма; они несут в мир разрушение и погибель.

В стихотворении «Афганская змея» – во время смертельной схватки змея спасла жизнь русскому солдату (туго обвив его тело и не позволив двигаться) за то, что он поил её молоком. Доброта взывает к доброте и взращивается добротой, она шире ограничений, налагаемых социальными узами.

Как все настоящие поэты, – т.е. прирождённые, а не созданные социумом и средствами массовой информации, – они уже по природе своей были оппозиционны обывательскому миропорядку, при котором деньги и эгоистичное пребывание на Земле ценятся больше, чем деятельная любовь и красота.

И, разумеется, как все оппозиционеры, они сосуществовали в сложных отношениях с природой и обществом. При этом у Панкратова личное поэтическое взаимодействие с природой и миром людей было во благо единения и добра («В стране, от старости седой…», «Выйду ли в зоркое поле…») и он был готов «по любви дела решать – свои, отчизны и вселенной».

Для Кузнецова это взаимодействие было трагическим. Его позиция определялась той психологической гранью, которая отдаляла его от живой веры и надежды.

Я не знаю ни бога, ни счастья… (1959)

Я ничего не слышу и ничего не вижу впереди… (1958)

Я дальше не вижу пути… (1971)

На распутье я не вижу бога… (1977)

И в материальном мире, и в собственной душе он видел бездны…Кажется, лишь однажды – в стихотворении «Голубь» (1988) – в Кузнецове проросли оптимистические нотки и появилась тень надежды на будущее:
 

Так, значит, есть и вера, и свобода,

Раз молится святая простота

О возвращенье блудного народа

В объятия распятого Христа.

 

Пессимизм Кузнецова в итоге оказался движущей силой, содержащей в себе позитивную энергию, которая в конце его жизни преобразилась в творческий выстраданный подвиг – написание поэм о Христе.

Панкратов оставался жизнелюбом и оптимистом до конца жизни, несмотря ни на что. Уже будучи тяжело больным, он писал:

 

Я славлю жизнь молодую нашу.

Приязни к родине не тая,

подъемлю сердца живую чашу

на вечном празднике Бытия!

 

Я думаю, трагическое мироощущение зародилось у Кузнецова в ранней молодости, и толчком к развитию этого процесса послужило пребывание на Кубе. Тогда случился Карибский кризис. На протяжении тринадцати дней, начиная с 15 октября 1962 года, мир стоял на грани начала Третьей мировой войны. Кузнецов служил в армии радистом. Ему был 21 год. Позже он рассказывал Панкратову, что он пережил тогда, находясь в самом эпицентре конфликта, когда каждую минуту могла начаться война.

Исконная русскость Кузнецова и Панкратова давала им мужество понимания, что есть взращенный на просторах России русский человек.

В стихах и того, и другого присутствуют герои и святые. Но их тревожило и нечто таинственное, отложившееся родовым пластом в памяти, принятое душой, но недовоплощенное в слове.

У Панкратова это «сонная вера», «нецепкость воли и ума». У Кузнецова – «неподвижность», «великий покой» (герой сидит, стоит, спит наяву; совершив невозможное, – выдернув дерево вместе с горою, – опять уснет). Господствующий на Руси «великий покой» иногда нарушается мощной стихийной силой, живущей где-то в недрах русского мира («Это она мчится по ржи. Это она…» – в стихотворении «Тайна славян»).

Панкратов мечтал об утопической идеальной стране, как многие мыслители и поэты прошлого («Утопия» в переводе с греческого – «несуществующее место» и, значит, туда можно долететь только воображением). Об этом его «Великаны».

Кузнецов тоже рвался душой к «светлой стране», хотя «далеко она лежит, сокрытая от взора» (1988). Знаменательно его стихотворение «Красный сад», открывшее тайное тайных его души. Прочитав это стихотворение-поэму, я воскликнула Кузнецову в телефонную трубку: «Юра, это гениально! Это гениально!»

Сколько же было нежности и прелести в душе Кузнецова, страдающего от ощущения бездн в собственном сердце! Наш измученный и грешный мир, он увидел в сплошной красоте и цветах, как рай.

Однажды в магаданской гостинице произошел спор о поэзии между Кузнецовым и местными литераторами, и маститый местный поэт крикнул в лицо Кузнецову: «Юра, перестань, а то, смотри, набьём морду!» (Об этом случае рассказал в книге «Похождения слова» (М., Кругъ, 2014) Роберт Винонен, присутствовавший при этом.)

То есть сначала Кузнецову сказали резкие, неприятные слова, а когда он защитился, тоже резкостью, конечно, – ему пригрозили набить «морду», причём было сказано «набьём», т.е. все на одного. Ларошфуко не случайно говорил: зависть порождает ненависть. Потому Кузнецов и писал: «Я – один, остальные – обман и подделка». По-видимому, он чувствовал себя как лев в клетке, которому тычут в морду острыми палками.

В нашей семье Кузнецов находил сердечную приязнь и понимание. В стихотворении Панкратова «Другу», посвящённом Кузнецову, в черновике были такие строчки (они ушли в окончательном варианте):

 

Знай: я и Галя ждём тебя, любя,

ты близок нам с женой твоей дикаркой.

Хранимый музой, береги себя

и зла себе строкою не накаркай.

 

Позже слова «я и Галя» он заменил на «наш дом – твой дом»… – тоже в черновике.

Кузнецов дорожил дружбой с Панкратовым. Они были близки духовно, их влияние друг на друга было для меня очевидным и, опосредованно, я находила следы этого влияния в их поэтической работе.

Панкратов отдавал пальму первенства Кузнецову, а тот, в свою очередь, ценил его уникальный поэтический дар.

В их разговорах я почти не участвовала, боясь нарушить деликатное взаимодействие их душ, и потому не знаю, в каком звене их дружба была наиболее крепкой. Но то, что это была взаимосвязь двух благородных сердец, – несомненно.

На день рождения Кузнецова (кажется, на пятидесятилетие) Юра подарил ему купленный в Туле самовар –
копию самовара, стоявшего у Льва Толстого в Ясной Поляне, а я – хорошую водку и икру. Увидев самовар, Кузнецов спросил Юру: «А у тебя есть?» Юра ответил: «Я не достоин». А утром следующего дня Кузнецов позвонил мне и поблагодарил, сказав: «Это то, что надо».

Однажды Кузнецову понадобились стихи Рубена Дарио. Я подарила ему книгу, но он долго отказывался, понимая, что у нас она единственная. И я просто заставила его взять, сказав: «Да есть у нас, есть, есть».

Кузнецов был деликатен до щепетильности.

В личности Кузнецова было что-то Лермонтовское: отношение к женщине, демоническая гордость и сила характера.

И однажды я сказала ему об этом. Он не ответил ни слова, но в его молчании я почувствовала удивление, что я это поняла.

После этого случая он стал иногда советоваться со мной – о воспитании дочери, например. Помню, что я посоветовала ему не давить на дочь напрямую, подождать, пока она начнет взрослеть. Видимо, Кузнецов ревниво относился к тому, что в дочери материнские гены сильнее, чем его собственные, кузнецовские.

Однажды речь зашла о памятнике. Кузнецов тревожился, что после его смерти о нём не вспомнят «нигде и никогда». И хотел, чтобы на памятнике он был запечатлён ещё молодым. Речь шла, разумеется, не об установке памятника при жизни, а о подготовке самой идеи.

Видимо, он общался тогда с Чусовитиным. И немного позже Чусовитин снял с его лица маску, ещё при жизни. Маска снята на редкость неудачно. На маске лицо лопоухого античного варвара. Видимо, прикрепляя маску к лицу, Чусовитин заложил за уши слишком объёмную массу прикрепляющего материала (не знаю, что это был за материал), и уши оттопырились до неправдоподобия. Чусовитин ведь общался с Кузнецовым, как же он не заметил, что у Кузнецова уши как раз очень тесно прилегают к черепу. Да и все фотографии об этом свидетельствуют. Любой скульптор знает, как меняют облик лица такие «детали», как уши, или брови, или губы. На посмертной маске Пушкина ушей нет вообще. То, что Чусовитин не принял это во внимание и нарушил при этом технологию наложения маски,
говорит о том, что он сработал непрофессионально.

И я с ужасом думаю: а вдруг Чусовитин сейчас обдумывает, с чьей-нибудь подсказки, памятник? Это будет беда.

Малоодаренные скульпторы не должны делать памятники великим поэтам. Это преступление против профессии, не говоря уже о недопустимости искажения личности портретируемого.

Однажды Кузнецов спросил меня, насколько реально то, чтобы человек, которому отрубили голову, мог произвести какие-то действия как живой. Он писал тогда о Марии Антуанетте – как она швырнула свою отрубленную гильотиной голову в толпу.

Кузнецов написал, что из всей истории он «вынес» только этот «королевский жест». Простим поэту эпатаж; само слово «история» защищает его мысль (не мысль даже, а горение души): в мире непременно должны существовать такие деяния, как протест из гордости, чувство собственного достоинства и оппозиция безумию зла.

«Королевский жест» Антуанетты – это глобальный образ, очень важный для понимания личности Кузнецова.

А на его вопрос я в то время не могла ответить ничего вразумительного. Но с тех пор прошло несколько десятилетий. Биофизики (биоэнергетики) сегодняшнего дня дали бы Кузнецову положительный ответ.
В литературе описаны реальные факты, когда в сфере энергетики «жизнь» продолжается и после смерти.

В нашей с Панкратовым библиотеке есть книги, подтверждающие существование подобных явлений. Я лично читала о двух случаях, когда люди без головы могли какое-то время двигаться.

Существуют также записки палача, работавшего на гильотине во времена французской революции. Пишу «работавшего», потому что должность палача была наследственной. Сын палача мог быть только палачом, заниматься любой другой «работой» ему было запрещено.

На нашей грешной Земле есть, как видим, ещё и трагедия Зла, – мысль по существу инфернальная.

Один из палачей оставил записки, где рассказал, как часто ему приходилось менять корзину, в которую бросались отсечённые гильотиной головы. Корзина была изъедена зубами отрезанных голов.

Заданный мне Кузнецовым вопрос свидетельствует о том, что он имел и метафизическую грань мышления, не был «плоским» материалистом.

Панкратов, задаваясь вопросами, на которые человечество не находит ответов, также летал воображением в иных, нематериальных мирах и, будучи «своей страсти и мысли заложником», был, по складу души, несомненным метафизиком.

Панкратов бесконечно любил жизнь и все живое: птиц, растения, животных, лес, море. Знал повадки птиц, расцветку растений. Призывал: «Согрей у сердца малого птенца, озябшего на яблоневой ветке!»

Писал:

 

…Но пусть на голос мой простосердечный

глаза подымет умная трава

беспечная… Да зеленеть ей вечно!

Как молитва.

 

В стихах Кузнецова живой природы практически нет.

Вычленяя из нашего природного мира, – непонятого умом (Тютчев), неведомого (Пришвин), странного и страстного (Панкратов), необъяснимого с точки зрения привычной логики (Чарльз Форт), тем не менее объёмного, движущегося, разноликого, – отдельные составляющие «части»: катящееся ниоткуда колесо, внезапно появившийся из-под земли рыбий плавник, плавающие в воздухе человеческие ноздри, – Кузнецов выстраивает интеллектуально-чувственные
образы-символы материального природного мира.

У Панкратова много стихов о женской красоте и любви. Он ставит женщину на трон и делает царицей своей души.

Афродита у него прекрасная земная женщина, выходящая из моря, красотой которой он любуется.

У Кузнецова нет прямого любования женской красотой. Афродиту-русалку выловили сетью из моря, ее задержали пограничники, и теперь она «показания, сволочь, дает».

Любовь в стихах Кузнецова подобна «морской воде или туманам». И он не раз говорил: пощады не будет женщине, приблизившейся к нему. Но у него есть пронзительные строчки о страсти.

Оба, и Кузнецов, и Панкратов, в душе были романтиками. В стихах Панкратова романтическое начало звучит ярче и зримее, в стихах Кузнецова – глубже и скрытнее. Панкратов пишет о героях, о бесстрашных мужчинах, о юных воинах-поэтах. У него есть призывы к действию, которых нет у Кузнецова. Радости больше. Мужества! Страсти. Дерзания. Дружества!

Или:

 

Брат мой ревностный, хватит сутулиться.

Не таись, соплеменник, не трусь!

Встанет солнце над отчею улицей,

встанет в рост многоликая Русь.

 

Панкратов был художественно одарённым человеком. Он хорошо рисовал, а в конце жизни сделал автопортрет, к сожалению, оставшийся незавершённым, в котором есть ощущение близкой кончины.

Ради осмотра художественных музеев мы ездили с ним вместе в Италию и Францию, а поодиночке – он в Швецию и Испанию, я в Нидерланды. В Москве мы не пропускали ни одной достойной выставки на протяжении многих десятков лет. Как бы себя ни чувствовали. Даже с температурой почти 38о, как однажды было со мной. Даже с травмированной ногой (после падения с крыши дачного дома), как случилось с Юрой. В Музее Изобразительных Искусств на Волхонке шедевры живописи, привозимые со всей Европы, демонстрировались обычно не дольше трёх недель, и надо было успеть, несмотря на нездоровье или недостаток времени.

Панкратов хорошо знал архитектуру. Возможно, изначально это было связано с его строительным образованием. Он мог с ходу сказать о любом здании Москвы – в каком веке и стиле оно построено. И очень ценил
архитектуру старых русских городов.

Большую часть нашей домашней библиотеки, которую Панкратов собирал всю жизнь со скрупулёзностью ученого, составляют именно книги по искусству и энциклопедии. Красота была его божеством, он видел её везде.
После посещения Италии он сказал мне тихо и задушевно: «Теперь можно и умереть». И я молча согласилась с ним.

Панкратов, будучи физически сильным человеком (он мог один нести толстенный брус, какой с трудом тащили двое рабочих намного моложе его), очень любил физическую работу и многое умел делать своими руками. В дачном доме он сделал внутренние перегородки, паркетные полы, книжные полки, облицовку каминов, а в городской квартире – полки для домашней библиотеки и шкафы, чтобы экономнее вписать их в интерьер.

Всё в жизни он делал с увлечением и удовольствием, а иногда даже с риском. И дачные соседи говорили: «У Панкратова золотые руки».

Кузнецов говорил о панкратовском «виртуозном мастерстве» владения словом, о несравненной звукописи его стихов, их цветности и осязаемости: «Слово он чувствует на вкус, на звук, он как бы осязает слово».

В «Сказе о верном поэте» Панкратов так передаёт шуршание чешуи движущегося по земле ящера:

 

В щели ущелья в ночи ущербной

ящер ощерился пастью пещерной.

Мерно пополз грузный колосс.

Тронул мороз рощу волос.

Гад, чужеродным духом дыша,

Взвыл, чешуею землю кроша.

 

В натуре Панкратова была любознательность ко всякого рода раритетам и необычностям. Его интересовали Нефритовые Диски, содержащие свод древних знаний, восточные Поющие Чаши, с заключённой в них магической мелодией, и он сам умел извлекать из них звучание, водя пестиком по краю чаши и с наслаждением слушая только ему понятные звуки; его привлекали философские идеи Лао-Цзы и нравственные постулаты Будды. Он мечтал побывать на Тибете, понимая, конечно, что это невозможно.

Зато в молодости он прошел пешком вместе с литинститутским другом Иваном Харабаровым от Москвы до Астрахани, а позже по литературным делам объездил почти всю Россию.

И ему была близка идея бессмертия, провозглашенная философом Николаем Федоровым, основоположником идеи русского космизма.

Он мечтал о бессмертии для всего человечества – мысль эта пульсирует во многих его стихах.

 

…Правде в зрачки обучая смотреть,

мудрости книжной громада,

мужествуй людям Земли одолеть

робость безликого стада,

чтоб на упрямом к бессмертью пути,

солнца поняв мановенья,

всем человечеством вброд перейти

вечную реку забвенья.

 

Кузнецов, как творец глобальных обобщений и образов-символов, во многом остался непонятым или трактуемым однозначно. Чего стоит одна только строчка: «Я пил из черепа отца…», за которую кто только его не пинал. А ведь это глобальный образ генетической памяти. В древности был обычай (где-то на островах Юго-Восточной Азии) съедать мозг умершего мудреца, чтобы унаследовать его интеллект. Кузнецов «пил» из черепа, как из святой чаши, то, что унаследовал от отцовского рода. Череп – как святая чаша. Питие из святой чаши – как причастие.

О преемственности и наследственности написаны тома, но в литературе есть единственный достойный этой темы образ – гениальный образ-символ, созданный Кузнецовым.

Образ настолько значим и полноценен, что содержит в себе энергию потенциального воплощения в реальность. Если бы в октябре 1962 года, во время Карибского кризиса, действительно начались военные действия, Кузнецов, унаследовавший характер отца-пограничника, выпил бы ту же родовую смертную чашу, какую принял его отец, погибший на фронте Великой Отечественной войны.

Кузнецов хотел покончить с собой в тридцать лет, но, к счастью, не сделал этого. Панкратов говорил, что сама мысль о самоубийстве претит ему и кажется нелепой. Однако, не оправившись после инсульта и заболев страшной аллергической болезнью, он, всю жизнь не позволявший себе ни минуты бездеятельности и утратив способность читать и писать, покушался на самоубийство. Я надеюсь, Бог простит ему мысли о самоубийстве, вызванные отчаянием страдания от бесполезности дальнейшей жизни.

Теперь, когда прошло почти три года после смерти Панкратова и много больше после кончины Кузнецова, я понимаю, насколько прав был тот, кто сказал: большое видится на расстоянии. Оба они были светлыми и благородными людьми и большими поэтами. Я убрала из воспоминаний всё сиюминутное и наносное.

И я думаю: не будь рядом с Панкратовым гениальной магической личности Кузнецова, поэтическая судьба Панкратова в последние десятилетия его жизни сложилась бы несколько по-другому.

 

Галина ПАНКРАТОВА

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *