ПРОВИНЦИАЛЬНЫЙ СИНДРОМ

№ 2002 / 34, 23.08.2002, автор: Вячеслав ОГРЫЗКО

 

Одно время меня занимал такой вопрос: почему у нас в провинции практически отсутствуют серьёзная критика и литературоведение? (Псковитянин Валентин Курбатов, В.Бараков из Вологды или скончавшийся в 1990 году сибиряк Николай Яновский – скорее исключения, подтверждающие общее правило.) Ведь не настолько же плохо было в советскую эпоху поставлено филологическое образование в периферийных институтах, чтобы там не выдвинулось ни одного солидного исследователя литературы. Так в чём же дело?

 

В какой-то момент я думал, что виной всему – многолетнее несовпадение интересов вузовской науки и региональных литературных изданий. Вузовские кафедры литературы долгое время были нацелены на изучение в основном русской и зарубежной классики. Аспирантам обычно навязывали для диссертаций темы, связанные с какими-то отдельными аспектами творчества хрестоматийных авторов. Но редакции местных журналов и газет классика почти не интересовала. Они принимали к печати статьи и рецензии, как правило, только о своих региональных литераторах. Но в конце концов находились преподаватели, которые, страдая от невозможности пробиться на газетные площади, махали на классику рукой и переключались на изучение местных авторов.

 

Хорошо это было или плохо? А это смотря как судить. Я вот недавно заново перелистал книги дальневосточных литературоведов С.Крившенко, Ю.Шпрыгова и В.Васильева и обнаружил такую закономерность: все они, когда стали писать не о классике, а о литературном процессе в одном, отдельно взятом регионе, забыли поменять рабочий интрументарий. Получилась забавная ситуация.

 

В качестве примера приведу хотя бы монографию Ю.Шпрыгова «Антонина Кымытваль: личность и творчество» (Магадан, 1982). Маститый литературовед полагает, будто у его героини, как у Лермонтова и у Маяковского, существует своя идейно-эстетическая концепция, основу которой «составляют три главных объекта изображения: природа, человек, искусство» (с. 97). Но такая, с позволения сказать, концепция присуща чуть ли не каждому стихоплёту. Ладно, идём дальше. А дальше литературовед пытается убедить в том, что Кымытваль имеет ещё и концепцию положительного героя, наиболее ярко выраженную в стихотворении «Ещё вчера…». Но что за чушь? «Ещё вчера…» – это слабое, ученическое стихотворение. Искать в нём концепцию автора? Увольте. Но и это ещё не всё. На десерт Шпрыгов утверждает, что сборник «Слушая музыку» завершил «длительный период идейно-эстетической эволюции творчества Антонины Кымытваль» (с. 115), что «произошло усиление историзма и диалектичности художественного мышления поэтессы». Эти пассажи многолетнего заведующего кафедрой Магаданского пединститута (теперь университета) добили меня окончательно.

 

Не спорю: у Кымытваль есть интересные стихи и любопытные поэтические находки. Мне самому очень нравится её поэма «Слушая музыку», во многом навеянная «Болеро» Равеля. И тут можно долго рассуждать о влиянии на чукотскую поэтессу европейской культуры, размышлять об особенностях ассоциативного мышления, выстраивать разные образные ряды. И всё это будет весьма уместно. Но утверждать, что у Кымытваль есть идейно-эстетическая и прочие концепции, – чересчур смело. По крайней мере, её поэтические сборники никаких оснований для этого не дают.

 

Я думаю, это не совсем корректно по одним и тем же схемам разбирать великие книги, уже пережившие века, и строки только набирающих силу авторов.

 

Нет, я не за скидки к начинающим писателям. В этом плане я всегда выступаю за то, чтобы всех авторов оценивать по гамбургскому счёту. Но это не значит, что во всех случаях надо пользоваться одинаковым инструментарием. Иначе можем получить такой же результат, как и у Шпрыгова: незаслуженно приравняем Кымытваль к Лермонтову или к Маяковскому, хотя эти поэты по своему уровню – совершенно разные.

 

Но теперь конфликта между интересами местных вузов и журналов вроде бы нет. Наоборот, начальники всех рангов приветствуют появление в университетских программах регионального компонента. Но на деле это приводит к ещё большему провинциализму, причём в самых худших проявлениях.

 

Мне, например, очень грустно было читать кандидатскую диссертацию молодого литературоведа из Магадана Марины Юриной. Это не исследование, а прямо-таки апологетика творчества Альберта Мифтахутдинова. Судя по тону диссертации, Мифтахутдинова обязан знать каждый школьник. Но ведь это же ужасно. Да, в 1967 году этот автор выпустил сборник довольно-таки забавных рассказов «Головы моих друзей», в котором выдал много авансов, но ни один из которых потом не оправдал. Мне кажется, что его, как писателя, убила ставка на дешёвую экзотику. В какой-то момент Мифтахутдинов придумал себе виртуальную Чукотку, сплошь и рядом состоящую из олешек и собачек, которыми управляют добродушные пастухи и каюры. Но тогда надо было бы переключиться на сочинение сказок или фантастических романов. Трагедия Мифтахутдинова в том, что он пытался оставить своих героев в стране романтических грёз, оградив их от жестоких реалий современного мира. В стремлении законсервировать экзотический облик Чукотки он шёл на всё: подражал Хемингуэю, стилизовал язык, придумывал экстремальные ситуации. Но ничего не помогало. Уже третья его книга «Очень маленький земной шар» 1972 года издания свидетельствовала: человек исписался. В последующих сборниках он только повторялся. И если что и можно поставить ему в заслугу, то лишь продолжение вслед за Валентином Португаловым, Галиной Остапенко, Юрием Васильевым и Ольгой Гуссаковской формирования в Магадане литературной среды, которая могла бы явить России новый уникальный талант. Восхвалять же сегодня прозу Мифтахутдинова – значит, поощрять дурной вкус и не иметь никакого представления о тенденциях современного литературного процесса. Я убеждён: диссертации надо защищать всё-таки не по случайным сорнякам, а по вершинам.

 

Кстати, в связи с Мифтахутдиновым я не раз слышал такую байку: пишущий человек, чтобы до конца раскрыть свои способности, должен вовремя уехать с Колымы в Москву. В пример обычно приводят Олега Куваева. Он в 1964 году в Магадане издал скромный сборник рассказов «Зажгите костры в океане». Но особого впечатления на критику та книга не произвела. И говорят, если бы Куваев после первого сборника не перебрался в столицу, талант бы его пропал и никто в литературном мире о нём бы не вспомнил.

 

Но лично мне эти разговоры не нравятся. Не в одной Москве дело. Ну что, уехали же в 1960-е годы в столицу подававшие большие надежды Владимир Бор. Новиков, Вадим Кузнецов и Юрий Васильев. И чего они в Москве добились? Кто услышал в столице Петра Нефёдова или Виталия Шенталинского? Разве случайно Шенталинский, всё жизнь писавший скучные стихи, в конце 1980-х годов ринулся искать в подвалах Лубянки архивы писательских дел, надеясь хотя бы на этом сделать себе имя? Но я более чем уверен, что если б, к примеру, Васильев остался в Магадане, он рано или поздно загремел бы на всю Россию (все задатки для этого были, вспомним его ранний, написанный в весьма жёсткой манере роман «Карьера Русанова» и более позднюю романтическую повесть «Ветер в твои паруса»). Столица же оказалась ему не по зубам. В Москве он быстро потерялся и разменял свой былой талант на какие-то мелочи.

 

Куваев же был человеком иного склада характера. Потом не надо забывать, что до литературы он успел проявить себя в геологии и даже одно время собирался защищать кандидатскую диссертацию. Другое дело, что в какой-то момент занятия и геологией, и литературой стали друг другу мешать, и Куваев понял: надо, чтобы не остаться на дилетантском уровне, определяться. Выбор был сделан в пользу литературы. Но в той литературной среде, которая к середине 1960-х годов сформировалась в Магадане, Куваеву, как я думаю, оказалось не совсем уютно. Во-первых, отсутствовал явный лидер. Не на кого было равняться. Все тогдашние приятели, включая Васильева и Мифтахутдинова, писали на средненьком уровне. А ориентироваться на заниженные критерии Куваев не привык. Во-вторых, Куваева, видимо, не устраивало то мелкотемье, в котором плавали местные писатели. Я думаю, Куваев в какой-то момент сознательно решил хотя бы на время оторваться от привычного окружения. И, покидая Север, он уезжал не Москву покорять. Он хотел доказать – и прежде всего самому себе, что и на новом месте, в одиночку, без поддержки прежних приятелей, способен сочинить нечто особое. И интуиция его не подвела.

 

Я догадываюсь, как после выхода романа «Территория» Куваеву завидовали бывшие приятели. Уж как они старались подкосить писателя на его новом взлёте, как спаивали, ставили подножки… Но Бог им судья.

 

К слову сказать, о Куваеве потом кто только не писал. Но, как ни странно, самые скучные статьи вышли из-под пера магаданцев. Ещё раз вспомню того же Юрия Шпрыгова. Он в своей книге «Молодость Дальнего Севера» (М., 1984) Куваеву посвятил целую главу. Но что это за глава? Литературовед процитировал, по-моему, почти всех критиков, когда-либо разбиравших творчество Куваева. Он не забыл, что сказал о Куваеве Ю.Бондарев и В.Дробышев, И.Дедков и Ф.Кузнецов, А.Метченко и Н.Подзорова, магаданские журналисты и геологи. Одного я не нашёл у Шпрыгова – его собственных мыслей.

 

Из магаданских литературоведов по-своему прочитать Куваева смог, по-моему, лишь Владислав Иванов. Во всяком случае его диссертация о куваевских романах «Территория» и «Правила бегства», защищённая в 2000 году, – это действительно новое слово о Куваеве.

 

Мне кажется, беда многих провинциальных литературоведов сегодня в том, что они замкнулись в чисто региональном материале. Они то ли боятся сопоставить творчество «местных классиков» с творчеством ведущих писателей России, то ли, кроме предмета своего обожания (или диссертации), больше ничего не читали. А ведь нынешняя литературная жизнь в том же Магадане даёт богатую пищу для размышлений и сопоставлений. Есть общие проблемы, присущие всей стране (это и проблема отсутствия положительных героев, отказ от романтизации, жадный поиск новых форм самовыражения, да и многое другое). И разве не интересно сравнить отношение к эмансипации в иронической прозе Александра Бирюкова, скажем, с повестями Улицкой или Петрушевской? Но есть в Магадане, конечно, и свои особенности. Две из них лежат на поверхности. Это, с одной стороны, трагическое гулаговское прошлое колымского края. А с другой – невиданная разруха, в которую попала Колыма в эпоху реформ. Но есть и иные особенности. Ещё недавно почти все пишущие люди на Колыме были приезжими. Коренные северяне встречались редко. Поэтому не удивительно, что в первых своих книгах они не спешили сразу воспевать Север. Большое место в ранних их вещах занимала тема малой родины. К примеру, Виктор Кузнецов (самый, кстати, талантливый из поколения «восьмидесятников», жаль, что он потом перебрался во Владимир, где, по-моему, быстро угас) часто вспоминал барабинские степи, Геннадий Ненашев тосковал по Алтаю, а Владимир Данилушкин печалился по Новосибирску. Всё-таки малая родина – понятие неистребимое. Это один из немногих случаев, когда притягательная сила Севера даёт сбои. Или вот ещё одна тема для размышлений: долгое время в советской литературе нещадно эксплуатировалась тема героического освоения природных богатств Сибири и Севера, но вот уже выросло не одно поколение детей первопроходцев, которые стремятся жить иначе, чем отцы, и исповедуют иные ценности. Азаметила ли эти процессы литература? Оказывается, да, и в этом плане лично мне было очень интересно сопоставить «молодёжную» прозу Богдана Ткачёва из Нижневартовска и магаданца Сергея Полякова.

 

Если продолжать разговор о Магадане, пока за рамки чисто региональных подходов к текущей литературе смогли выйти Игорь Дорогой и Владислав Иванов (впрочем, последний уже москвич). Хотя тут тоже есть свои вопросы. Меня, например, насторожила возникшая на страницах газеты «Колымский тракт» года полтора назад заочная перепалка между двумя этими критиками. Иванов перед отъездом в Москву излил восторги по поводу рассказов Станислава Олефира. На мой взгляд, восторги эти были и неуместные, и неумеренные. Я не считаю Олефира вторым Бианки. Тема темой, а всё-таки писатель должен владеть словом. Олефир языка не чувствует. Его рассказы – это какая-то самодеятельность нелучшего пошиба. Как я понимаю, Дорогой придерживается примерно таких же оценок. Но вместо спокойного анализа художественных просчётов Олефира Игорь Дорогой в своих публикациях предпочёл пересказ сплетен о своём оппоненте. Обзавидовался что ли переезду Иванова в Москву?

 

Да, в последнее время пытается на более высокий уровень выйти Михаил Райзман. Он занимается в основном «задержанной» литературой, Солженицыным, Шаламовым, Гинзбург и другими узниками ГУЛАГа. Но мне кажется, ему в какой-то мере всё-таки мешает краеведческая дотошность. Понимаете, по большому счёту мне, например, не важно, кого учила Евгения Гинзбург в Магадане после своего освобождения из лагеря: были ли все её ученики охранниками и комендантами из системы НКВД или к ней на занятия приходили и простые рабочие. Ключевое значение лично для меня имеет не раз цитируемый Райзманом отзыв Твардовского: мол, когда крестьян уничтожали, Гинзбург этого не замечала, трагедия для неё началась тогда, когда власть взялась за партийную номенклатуру. Видимо, с этих позиций и надо оценивать книгу «Крутой маршрут». Гинзбург слишком долго воспринимала всё глазами привилегированного сословия, в том числе свою лагерную трагедию и послелагерную эпопею (во всяком случае магаданский отрезок этой эпопеи). И понятно, что в рассказах о других сословиях она не то что не точна, но и во многом несправедлива. И посвящать имеющимся в воспоминаниях Гинзбург отдельным нестыковкам целую книгу, как это сделал Райзман, по-моему, нелепо. Достаточно было продемонстрировать «ошибки в памяти» Гинзбург на двух-трёх примерах. Существенней другое. Судя по признаниям Гинзбург, она, вечный атеист и убеждённая коммунистка, вдруг в последние годы жизни обратилась к вере. Вряд ли это было её спонтанным решением. Что-то, видимо, всё-таки надломилось в душе мемуаристки. Возможно, она под конец жизни почувствовала свою вину за революцию, которая к 1937 году переросла в контрреволюцию. Может, что-то другое произошло. Но Райзман эти моменты исследовать не стал.

 

Кое-какие нестыковки Райзман нашёл также в рассказах Шаламова и автобиографической прозе Жигулина. Наверное, он прав: кое-что эти писатели о Магадане рассказали не так и в чём-то допустили фактические ошибки. Но меняет ли это в целом картину? И потом: сказав «а», надо говорить и «б».

 

Что я имею в виду?

 

Шаламов не был Богом. Он, например, идеализировал первого директора Дальстроя чекиста Эдуарда Берзина. Ему казалось, что сменившие Берзина руководители – нелюди, безвинно загубившие десятки тысяч людей. Берзин же в сравнении с ними – просто невинный агнец. Видимо, у Шаламова произошла аберрация зрения. Просто когда он первый раз сидел в конце 1920-х годов на Вишере под надзором всё того же Берзина, маховик репрессий ещё не успел раскрутиться на всю катушку. А когда Шаламов попал на Колыму, то застал другие легенды: мол, при Берзине заключённым скидки давали, а после – только пулю в висок. Хотя Берзин и на Вишере, и на Колыме – это доказано – неоднократно выполнял карательные функции.

 

Позже в «Колымских рассказах» Шаламов поведал истории самых разных людей, сломленных ГУЛАГом. А что сделало Магаданское издательство в 1990 году? Редактор Владимир Першин посчитал, что кое-где Шаламов истину исказил, и в одних рассказах «вырубил» целые куски из предоставленных ему наследницей писателя текстов, а в других – изменил фамилии героев.

 

Как к этому относиться?

 

Ещё сложней ситуация с Жигулиным. Я всегда чтил этого поэта за изумительные стихи. Многие из них я до сих пор знаю наизусть. По некоторым стихам, разумеется, догадывался, что ГУЛАГ не обошёл стороной и Жигулина. А в конце 1980-х поэт подтвердил все эти догадки своей книгой «Чёрные камни». Признаюсь: я поначалу отнёсся к этой автобиографической повести с восхищением. Мне так хотелось поверить прекрасному поэту на слово. А всё оказалось куда трагичней. Ну не был Жигулин в жизни таким героем, каким изобразил он себя в «Чёрных камнях». В конце 1940-х годов ни он, ни его друзья не были убеждёнными ленинцами, выступившими против культа Сталина. Просто «золотая молодёжь» Воронежа долго не знала, чем себя развлечь, и придумала весёлую, как ей казалось, игру, а когда запахло жареным, почти все сыновья начальников тут же и предали друг друга.

 

Жигулин в последние годы жизни не стал скрывать имени одного из доносчиков. По его версии, их молодёжную организацию погубил Лутков, позже прославившийся как поэт местного, воронежского значения. Я не собираюсь сейчас защищать Луткова. Судя по документам, он действительно, как бы это помягче сказать, подвёл своих товарищей. Но ведь и Жигулин – не только жертва. Он тоже на допросах не молчал. Так зачем же было лепить из себя непогрешимого героя? И для меня эта тема более важна, нежели допущенные Жигулиным в автобиографической повести ошибки краеведческого плана.

 

Кстати, почему иные критики и журналисты так боятся называть вещи своими именами? В уже упоминавшейся газете «Колымский тракт» я не так давно встретил воспоминания Виталия Задорина о ныне позабытом поэте Валентине Португалове. С каким пафосом Задорин написал о доносчиках, из-за которых Португалова в 1937 году сослали на Колыму. А вот фамилии стукачей Задорин на всякий случай не назвал. И кому нужна такая показная смелость? А ведь пора уже написать о том, какую роль в судьбе Португалова, да и многих других талантливых поэтов того поколения, сыграли Екатерина Шевелёва и Евгений Долматовский. Но ладно, будем этот абзац считать просто лирическим отступлением.

 

Одно время я думал: как же так, разве возможно такое соседство – хорошие стихи и мелкие подлости бывших друзей? Видимо, возможно. Но надо ли об этом писать в критических обзорах и литературоведческих статьях? Для меня ответ однозначен: да, надо писать.

 

А что думают по этому поводу наши читатели и в первую очередь вузовские преподаватели литературы?

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.