Но если он скажет солги

№ 2009 / 27, 23.02.2015

Эду­ард Ба­г­риц­кий ра­но от­кре­с­тил­ся от ве­ры, сде­лав смыс­лом соб­ст­вен­ной жиз­ни борь­бу с ина­ко­мыс­ли­ем. Его очень воз­буж­дал за­пах кро­ви. Не слу­чай­но вой­на оли­це­тво­ря­ла для по­эта ро­ман­ти­ку.

У НАС БЫЛА ВЕЛИКАЯ ЛИТЕРАТУРА


Эдуард Багрицкий рано открестился от веры, сделав смыслом собственной жизни борьбу с инакомыслием. Его очень возбуждал запах крови. Не случайно война олицетворяла для поэта романтику. Он, когда уже предчувствовал свой близкий конец, с азартом писал:







Нас водила молодость


В сабельный поход.


Нас бросала молодость


На кронштадтский лёд.



Боевые лошади


Уносили нас.


На широкой площади


Убивали нас.



Но в крови горячечной


Подымались мы.


Но глаза незрячие


Открывали мы…







Эдуард БАГРИЦКИЙ
Эдуард БАГРИЦКИЙ

Багрицкий ведь искренне думал, что гражданская война привела его к настоящему прозрению. Но скорее в то буйное время произошло нечто другое – ослепление.


Настоящее имя поэта – Эдуард Годелевич Дзюбин. Он родился 22 октября (по новому стилю 3 ноября) 1895 года в Одессе в бедной еврейской семье. Отца звали Годель Мошков Дзюбин, мать – Ида Абрамовна Шапиро. «Мои родители, – вспоминал поэт в начале 1930-х годов, – были типичными представителями еврейской мелкой буржуазии». Жили они не ахти как. «Мне вспомнилась его затхлая еврейская квартира в Одессе, – писал позднее Юрий Олеша, – с большими и неуютными предметами мебели, с клеёнкой на обеденном столе и окнами, выходящими в невесёлый двор. <…> Багрицкий болел бронхиальной астмой, унаследованной им от отца, разорившегося, а может быть, не успевшего разбогатеть торгового маклера, которого я видел только один раз, выходящим из дверей с керосиновой лампой в руках».


Родители Багрицкого мечтали сделать из сына инженера, в худшем случае – доктора или юриста. Однако их желания не совпадали с устремлениями ребёнка. Как признался в начале 1930-х годов Багрицкий, «глубокое отвращение к математике я почувствовал уже в первом классе. Черчение, требовавшее вымытых рук, не удавалось мне. На моих чертежах свободно можно было изучать дактилоскопию» (цитирую по третьему тому автобиографий «Советские писатели», М., 1966).


Однако Багрицкий в этих незаконченных автобиографических заметках, хранящихся ныне в архиве Института мировой литературы имени А.М. Горького, многого недоговорил. Что там не дававшееся ему черчение. Он, похоже, до конца своих дней сохранил, как бы помягче сказать, нелюбовь к родителям, видя в своём происхождении чуть ли не главный источник всех своих последующих драм. Я до сих пор не могу понять, отдавал ли поэт себе отчёт, когда в 1930 году он в стихах «Происхождение» писал:







Еврейские павлины на обивке,


Еврейские скисающие сливки,


Костыль отца и матери чепец –


Всё бормотало мне:


«Подлец! Подлец!» <…>


Всё это встало поперёк дороги,


Больными бронхами свистя в груди:


– Отверженный!


Возьми свой скарб убогий,


Проклятье и презренье!


Уходи! –


Я покидаю старую кровать:


– Уйти?


Уйду!


Тем лучше!


Наплевать.



Первые стихи Багрицкий (тогда ещё Дзюбин) сочинил в реальном училище. «Мы проходили физику, – рассказывал поэт в 1933 году деткорам «Пионерской правды», – закон какой-то, сейчас я точно не помню какой, и я написал стихотворение на эту тему». Потом появились стихи об учителях. «Всё было очень глупое и плохое, – признался впоследствии Багрицкий, – но всё это печаталось в нашем школьном журнале». Кстати, из-за стихов об учителях начальство не раз пыталось Дзюбина-Багрицкого изгнать из реального училища. И ведь юный стихотворец не сопротивлялся. Будь его воля, он давно бы перевёлся в художественное училище. А так он вынужден был в 1913 году оставить реальное училище и перейти в училище землемеров.


Первые публикации Багрицкого появились в 1915 году в одесских альманахах «Авто в облаках» и «Серебряные трубы». В первом он поместил пять своих стихотворений, во втором – восемь. У современников эти издания вызвали одну лишь иронию. «Обязанность, принятую на себя – выдумывать позабористей слова, – авторы «Авто в облаках» выполняют скучно и неумно», – отмечал столичный «Синий журнал» (1915, 14 ноября). Со столичными журналистами были солидарны и их одесские коллеги. «Одесское «Авто в облаках», – писал 10 октября 1915 года в журнале «Южный вестник» некто Бор. Искров, – это своего рода chef d’oeuvre безвкусицы и дурного тона». Единственный, кого Искров выделил среди авторов одесского альманаха, был Багрицкий. Хотя в нём участвовали также Сергей Третьяков, Вадим Шершеневич и некоторые другие авторы, позже пробившиеся пусть и не в первые ряды русской поэзии, но уж точно не ставшие совсем уж отсталыми стихотворцами. Критик с оговоркой признал, что «г-н Багрицкий дал одну более или менее сносную вещь («Суворов»), в которой есть и чувство стиля и изящество» («Южный вестник», 1915, № 1).


Но так ли уж Суворов выглядел у Багрицкого изящно? Я позволю себе процитировать всего лишь одну строфу. Поэт писал:







В серой треуголке, юркий и маленький,


В синей шинели с продранными


локтями, –


Он надевал зимой тёплые валенки


И укутывал горло шарфами и платками.


Такой Суворов, по-моему, чересчур изыскан. Но вот Юрию Олеше процитированные строки показались «замечательными по ритму, лиричности и вкусу» (Альманах «Эдуард Багрицкий». М., 1936).


Вступая в литературу, Багрицкий заявил:







Я, изнеженный на пуховиках столетий,


Протягиваю тебе свою выхоленную руку,


И ты пожимаешь её уверенной ладонью,


Так что на белой коже остаются синие


следы.


Я, ненавидящий Современность,


Ищущий забвения в математике


и истории,


Ясно вижу своими всё же


вдохновенными глазами,


Что скоро, скоро мы сгинем, как дымы…



В этих строках строгие критики увидели несомненный дар. «Крутая талантливость, дымящаяся в этих строках, – писал уже в начале двадцать первого века Лев Аннинский, – не мешает нам разглядеть несомненную выдуманность фигуры патриция, у коего «математика и история» на самом-то деле укладываются в курс реального училища, дополненного училищем землемерным, а изнеженность – плод упоённого чтения мировой мифологии и декадентской поэзии, помогающих вытеснить из сознания действительно ненавидимую Современность. В противовес этой ненавидимой Современности (а если точнее, то – презираемой, незамечаемой, «мещанской», «обывательской», «пошлой») возникает в воображении Багрицкого мир, извлекаемый из «учебников и книжек». («Литературная учёба». 2003, № 5.)






Одесса. Дом, в котором родился Эдуард Багрицкий
Одесса. Дом, в котором родился Эдуард Багрицкий

Когда случилась февральская революция 1917 года, Багрицкий наконец дорвался до оружия. «Почти все мои друзья, – вспоминал он потом, – перестреляли друг друга от неумения обращаться с ним. Я прострелил себе только левую ладонь. Просидев пару месяцев в милиции, я ушёл добровольцем на персидский фронт».


Багрицкий попал в экспедицию генерала Баратова, точнее – в 25-й врачебно-питательный отряд Всероссийского Земского Союза помощи больным и раненым. Но текущие события его по-прежнему не интересовали. Он продолжал строить свой книжный мир, состоявший большей частью из древних легенд и красивых мифов. «Я боялся слов, созданных современностью, – признался поэт на закате жизни, – они казались мне чуждыми поэтическому лексикону – они звучали фальшиво и ненужно».


Вернувшись в феврале 1918 года в Одессу, Багрицкий включился в бурную литературную жизнь. В своих новых стихах он сделал ставку на сюжетность. В его воображении родился новый образ птицелова. Поэт писал:







И пред ним, зелёный снизу,


Голубой и синий сверху,


Мир встаёт огромной птицей,


Свищет, щёлкает, звенит.



В апреле 1919 года Багрицкого взяли инструктором в политотдел особого партизанского отряда имени ВЦИК и с агитпоездом отправили на фронт (Вознесенск – Елизаветград). Главной его обязанностью стало сочинение листовок. Что-что, а всякие агитки штамповал он без устали. Правда, какая-либо поэзия в плакатах Багрицкого начисто отсутствовала. Для примера я процитирую листовку, которую он сочинил сразу после появления частей Деникина в Донбассе. «Всякий, – писал Багрицкий, – кто может носить оружие, пусть берёт винтовку и идёт с нами на фронт. Колебаний быть не может. Кто не с нами, тот против нас:







В последний час тревоги и труда


Над истомлёнными бойцами


Красноармейская звезда


Сияет грозными лучами».



Говорить о том, что такая листовка могла весь народ привести в красную армию, – естественно, смешно.


Из политотдела Багрицкому открылась прямая дорога в ЮгРОСТ. Там поэту тоже пришлось выдумывать в основном подписи к плакатам. Однако факторией, поисками неожиданных образов, какими-то необычными деталями он тогда себя сильно не утруждал. Багрицкий ограничивался примитивными шаблонами. Нельзя же всерьёз воспринимать его строки: «Была ты жалкою рабою, / И все глумились над тобою: / Буржуи и капиталисты. / Но вот явились коммунисты. / Работница! Возьмёмся дружно. / Нам всем теперь работать нужно! // И ты должна принять участье / В строительстве Советской власти». Неудивительно, что вскоре Багрицкий из ЮгРОСТа перешёл в одесскую газету «Моряк».


Там, в Одессе, Катаев свёл Багрицкого с семьёй преподавателя музыки, чеха Густава Суока, вырастившего трёх дочерей. Старшую дочь звали Лидия. Это о ней Катаев писал: «Скромно зачёсанная, толстенькая, с розовыми ушками, похожая на большую маленькую девочку в пенсне» (В.Катаев. Бездельник Эдуард. М., 1925). Она до войны вышла замуж за военного врача, который потом погиб в войну. Другая дочь Густава Суока – Ольга была на три года моложе Лидии. Впоследствии она стала женой Юрия Олеши. Третья дочь Суорка – Серафима была гражданской женой сначала Олеши, потом – Владимира Нарбута, затем Николая Харджиева. Уже в 1956 году она вышла замуж за Виктора Шкловского.


Багрицкий в декабре 1920 года женился на Лидии Суок, которая потом родила ему сына Всеволода. Жила семья поэта очень бедно. Жена периодически перешивала свои старые платья, делая для мужа длинные верхние рубахи. Но ценил ли это Багрицкий? Скорее нет. Он, никогда не имея достатка и кормясь в основном газетной подёнщиной, считал, что все ему должны. Однажды Багрицкий, когда нечем оказалось топить печь, на глазах жены взял и от злости кинул в огонь портрет её первого мужа. Что такое сентиментальность, поэт не знал.


В Одессе Багрицкий много размышлял о России. Он хотел, чтобы былинная Русь, утратив свою самобытность, влилась в мировое человечество. «Для эпохи, когда Багрицкий сформировался как поэт, – заметил уже в 2003 году критик Лев Аннинский, – такое воззрение на мировую и национальную историю едва ли не элементарно, и если вносит поэт что-то в эту элементарность, так налёт дьявольской заразительности: Москва пляшет, а другие города, «рассевшись полукругом», хлопают ей в ладоши. Разумеется, это олеография, и, разумеется, осознанная, то есть шутовски осмеянная. Трагический план едва проглядывает – это мгновенный просвет в пустоту, над которой совершается пляс истории:







О, кукушка былинная! Ныне,


Позабыв заповедную тишь,


Над вороньей и волчьей пустыней


Ты, как ясная лебедь, летишь…»



Так писал Багрицкий в своём цикле «Россия», который после 1923 года больше никогда в течение сорока лет не печатался.


«Плотояднейшим из фламандцев» назвал тогда Багрицкого Исаак Бабель. Багрицкий, утверждал Бабель, «пахнет, как скумбрия, только что изжаренная на подсолнечном масле. Он пахнет, как уха из бычков, которую на прибрежном ароматическом песке варят малофонтанские рыбаки в двенадцатом часу июльского неудержимого дня. Багрицкий полон пурпурной влаги, как арбуз, который когда-то в юности мы разбивали с ним о тумбы (причалы) в Практической гавани у пароходов, поставленных на близкую Александровскую линию». Кстати, Нарбут тогда долго и упорно пытался уговорить Осипа Мандельштама организовать новую акмеистическую группу «в союзе с одесситами», он хотел создать «новый акмеизм без Ахматовой, но с Бабелем и Багрицким». Однако Мандельштам, который всегда относился к стихам Багрицкого прохладно, если не сказать больше, от такой чести отказался.


Очень скоро стало ясно, что Багрицкий Одессу перерос. Оставаться в этом городе дальше означало для него неминуемую деградацию. Дать поэту новый импульс могла, видимо, только Москва. Переезд состоялся по иницативе Валентина Катаева осенью 1925 года.


Однако в столице Катаев и Багрицкий друг друга стали старательно избегать. Отчего они поссорились, никто не знал. Лишь в 1935 году, когда Багрицкого уже не было в живых, Катаев заметил Г.И. Полякову, что Багрицкий, оказывается, «мог сделать безумную гадость человеку, ничего ему не сделавшему». Позже Катаев вывел Багрицкого под именем Птицелов в романе «Алмазный мой венец».


В столице семья Багрицкого нашла приют сначала у Константина Паустовского. Литературные сочувствователи из числа бывших одесситов, вспоминал Паустовский, «расхватали у Багрицкого все привезённые стихи – весь этот рокочущий черноморский рассол, все поющие строфы, пахнущие, как водоросли, растёртые на ладони». Разобрав рукописи, сочувствователи за пару недель разнесли их по всем московским редакциям.


Багрицкий рассчитывал на скорый триумф. Но он ошибся, когда попросил приятелей устроить ему встречу с бывшим командующим красной армией Львом Троцким. Багрицкий надеялся получить у Троцкого мощную поддержку. Ради этого он посвятил своему кумиру несколько строк в «Стихах о поэте и романтике». Однако Троцкий этой жертвы не принял. Стихи Багрицкого ему не понравились. Он увидел в них фальшь. А может, почувствовал в поэте склонность к предательству. Ведь в «Стихах о поэте и романтике» Багрицкий чересчур легко открестился от Николая Гумилёва, на которого до этого только что не молился. Если Гумилёв для него слишком быстро превратился в чёрного предателя, то где гарантия, что при изменившихся обстоятельствах поэт не проклянёт Троцкого?


Клясть Троцкого Багрицкий прилюдно не стал. Но когда бывшего вождя красной армии из страны выслали, поэт – это факт – сильно испугался и на всякий случай Троцкого в своих стихах заменил на Ленина.


Триумфом Багрицкого стала публикация летом 1926 года в «Комсомольской правде» его поэмы «Дума про Опанаса». Поэт создал невиданный до того образ «бьющейся под конями» Украины. Он писал:







А Махно спешит в тумане


По шляхам просторным,


В монастырском шарабане,


Под знаменем чёрным.


Стоном стонет Гуляй-Поле


От страшного пляса –


Ходит гоголем на воле


Скакун Опанаса…



«Я описал то, – признал тогда поэт, – что видел на Украине во время гражданской войны… Мне хотелось написать её стилем украинских народных песен <…>, показать в ней историю крестьянина, оторвавшегося от своего класса и попавшего к махновцам».


После первой московской зимы, проведённой в подвале одного из особняков в Обыденском переулке, Багрицкий снял для семьи комнату в небольшом бревенчатом домике в тогдашнем предместье Москвы – в Кунцеве. За это время поэт понял, что он очень поспешил со вступлением в литературную группу «Перевал». Ему куда ближе оказались конструктивисты, объединившиеся вокруг Ильи Сельвинского.


У конструктивистов Багрицкий сразу же сдружился с Владимиром Луговским. Они тогда во многом одинаково смотрели на мир и на своё будущее. Луговской в своём новом приятеле души не чаял. Он писал:







Когда мы с Багрицким ехали из Кунцева


В прославленном автобусе на вечер


Вхутемаса,


Москва обливалась заревом пунцовым.


И пел кондуктор угнетённым басом:


«Не думали мы ещё с вами вчера,


Что завтра умрём под волнами…»



Сам Багрицкий тогда, тоскуя по Одессе, сочинял песни несколько иного плана. Тот же Луговской 24 января 1927 года сообщал своей первой жене Тамаре Груберт: «Багрицкий написал чудесную вещь о трёх контрабандистах, которая начинается так: «По рыбам, по звёздам проносит шаланду: / Три грека в Одессу везут контрабанду. / На правом борту, что над бездною вырос, – / Панапис, Катрапис и папа Сатырос».


Но эти морские пираты сильно возмутили Владимира Маяковского. Он, как позднее рассказывал Лев Кассиль, недоумевал. «И вы что же, верите ему? – восклицал Маяковский по прочтении в «Новом мире» поэмы Багрицкого «Контрабандисты». – Думаете, что на самом деле для Багрицкого ещё неясно, где и с кем ему быть? У него же друзья чекисты! Он в ЮгоРОСТе работал, в агитпоезде ездил. А это у него старая поза из ХЛАМа». Было у них там, на Юго-Западе, эдакое заведение, что-то вроде кабака или театрика: художники, литераторы, артисты, музыканты – ХЛАМ. Вот этот «хлам» он из своих стихов никак не выкинет. Интересничает, а поэт талантливый».


В 1927 году Багрицкий ещё продолжал ратовать за пиратскую романтику. Он протестовал против трагического ощущения «бездонной молодости». Новое поколение, как ему казалось, должно было готовиться к новой войне. К этому Багрицкий призывал, в частности, молодого комсомольского поэта Николая Дементьева. Он предлагал ему следующую судьбу:







Справа – наган,


Да слева шашка,


Цейс посерёдке,


Сверху – фуражка…


А в походной сумке –


Спички и табак.


Тихонов,


Сельвинский,


Пастернак…



Однако комсомолец Дементьев очень жёстко ответил:







– Багрицкий, довольно,


Что за бред!..


Романтика уволена


За выслугой лет…



Дементьев категорически возражал против апологии войны. У него было совершенно другое видение мира. Он предлагал иную формулу будущего:







Над огромным проломом стоит инженер.


Начинается бой и наутро победа.



В 1928 году у Багрицкого наконец вышла первая книга «Юго-Запад», которую составили восемнадцать тщательно отобранных автором стихотворений. Она завершила целый этап в судьбе поэта. Произошло, видимо, окончательное прощание с романтикой.


Свою новую позицию Багрицкий заявил в 1929 году в стихах о Феликсе Дзержинском «ТВС». Поэт предложил очередную страшную формулу:







Но если он скажет: «Солги», – солги.


Но если он скажет: «Убей», – убей.



Куда уж дальше?


После выхода книги «Юго-Запад» быт Багрицкого почти не изменился. Он продолжал с женой и маленьким сыном жить в небольшой съёмной комнате в Кунцеве. Но раньше потолок этой комнаты весь был увешан клетками с птицами, на полу же и на столах стояли аквариумы, между которыми ходила большая охотничья собака. «Осенью 1928 года, – рассказывала Лидия Гинзбург, – кунцевская комната выглядела несколько иначе. Птиц уже не было, Багрицкий сказал, что птиц отдал, потому что они шумели и мешали ему работать; собаку, кажется, украли. Остались рыбы, рыбы работать не мешали, но от аквариумов исходил лёгкий запах. Багрицкий объяснил: менять воду в аквариумах часто не следует, – это знают все подлинные специалисты. В этот день у Багрицкого собралось несколько человек, среди них Рина Зелёная, которая твёрдой рукой открыла окно. «Не можете ли вы приезжать хоть раза два в неделю? – сказала жена Багрицкого, Лидия Густавовна. – Он не позволяет нам открывать окна, кричит: вы хотите, чтобы мои рыбы простудились и умерли!»


Друзья, зная о страшной нужде Багрицкого, не раз советовали ему заняться переводами. Но он долго не решался браться за это дело всерьёз. Ему казалось, что переводы – это халтура. «Я всегда боюсь, – говорил поэт Лидии Гинзбург, – что в халтуру попадёт строчка из настоящего стихотворения, из будущего, понимаете? И пропадёт. Так нельзя…». Но голод – не тётка. Ему всё же пришлось засесть за переводы. Сколько своих строчек он потом вложил и в Янку Купалу, и в Миколу Бажана, и в Назыма Хикмета, в других поэтов.


После «Юго-Запада» Багрицкий не раз пытался публично бросить вызов футуристам. Он считал, что Маяковский и близкие ему поэты отбросили стихотворную композицию. Футуристы, – писал Багрицкий в 1929 году, – заменили композицию «огромной эмоциональной нагрузкой, фонетикой, неологизмами, они дали возможность слову расцвести необъятным цветом, но композиция была забыта ими» («Октябрь», 1929, № 4). Поэт призывал отмести лирическую абстракцию. Он мечтал возродить поэму и стихотворный роман, хотел подкрепить композицию сюжетом и внести в лирику яркую политическую струю.


В это время на конструктивистов началась очередная атака. Первый в бой ринулся «теоретик» лозунга нового гуманизма и защитник правых тенденций в пролетарской литературе А.Лежнев, опубликовавший в «Новом мире» дискуссионную статью «Разговор в сердцах». Он заявил, что «Багрицкий – романтик, начавший линять». Потом подтянулась тяжёлая артиллерия. Не выдержав травли, Корнелий Зелинский отнёс в редакцию журнала «На литературном посту» покаянную статью «Конец конструктивизма», в которой заодно обругал и трёх своих бывших единомышленников – Сельвинского, Луговского и Багрицкого. Но Зелинский с разоблачениями опоздал. Луговской и Багрицкий успели уйти от Сельвинского ещё до публикации зубодробительного материала критика. Поэтому от них вскоре все отстали, и оба поэта были приняты в РАПП. Более того, в конце 1930 года Багрицкому за правильное поведение дали жильё в новом писательском доме в проезде МХАТа.


В 1932 году Багрицкий выпустил сразу два томика: сборник стихотворений «Победители» и книгу поэм «Последняя ночь». Официальная критика встретила их вполне благосклонно. Александр Фадеев даже поставил поэта в пример некоторым другим, неперестроившимся литераторам. Выступая в 1933 году на собрании московских стихотворцев, Фадеев сказал: «Укажу на работу такого талантливого поэта, как Багрицкий. После книги «Юго-Запад», написанной – за некоторыми поправками – довольно ясно, просто и с большим эмоциональным напряжением… после этой книги Багрицкий, перестраиваясь для новых, более сложных и социально значимых тем, прошёл этап несколько «затруднённого» стиха. Недостаток понимания и освоения более передовой и социально значимой темы он в своей книге «Победители» старается прикрыть некоторым формальным изыском. Однако по мере освоения им нового содержания… он постепенно начал подходить к утраченной было простоте и эмоциональности стиха, о чём свидетельствует новая его книга «Последняя ночь». Правда, в первой поэме («Последняя ночь») Багрицкий, мне кажется, ещё не полностью осознаёт, что он хочет сказать, в поэме имеются туманности… Вторая поэма – «Человек предместья», где дан портрет собственника, и дан с большой силой понимания его, – вторая поэма гораздо проще, свободнее. И наконец, «Смерть пионерки» написана предельно просто» («Красная новь», 1933, № 6).


Но насколько Фадеев искренне всё это говорил? Да, Багрицкий и в «Человеке предместья», и в «Смерти пионерки» в угоду властям через колено ломал старые устои, заставляя своих героев отказаться от прошлого. Однако разве это то, чем стоит гордиться?..


Как считал другой поэт, «шестидесятник» Владимир Корнилов, «всё, что Багрицкий создал после «Думы Опанаса», много слабее (цитирую по книге В.Корнилова «Покуда над стихами плачут», М., 2009). Но я бы к этому добавил, что все последующие вещи поэта и более сомнительны. Перечитайте последние сборники Багрицкого «Победители» и «Последняя ночь», изданные в 1932 году. Такое впечатление, что поэт решил полностью отречься от своего дореволюционного прошлого. Отсчёт истории он, похоже, решил вести лишь с 1917 года. А правильно ли это? И не поэтому ли популярность Багрицкого быстро угасла?


Нет, не случайно позднего Багрицкого так невзлюбила Анна Ахматова. Когда в 1940 году в малой серии «Библиотеки поэта» издали томик Багрицкого, она спросила свою приятельницу Лидию Чуковскую, знала ли та стихи Багрицкого. «Я ответила, – писала в своём дневнике Чуковская, – знаю, но не думаю ничего, потому что они [стихи Багрицкого. – В.О.] как-то проходят мимо меня, не трогая и не задевая». «Совсем неинтересно, – согласилась Анна Андреевна. – Я читаю впервые. Меня поразила поэма «Февраль»: позорнейшее оплёвывание революции».


Герой этой незавершённой поэмы – неуклюжий юноша, ущемлённый своим происхождением. В дни февральской революции он превратился, как потом заметил Станислав Куняев, «из гадкого утёнка в карающего орла революции».







Моя иудейская гордость цела,


Как струна, натянутая до отказа.


Я много дал бы, чтобы мой пращур


В длиннополом халате и лисьей шапке,


Из-под которой седой спиралью


Спадают пейсы и перхоть тучей


Взлетает над бородой квадратной…


Чтоб этот пращур признал потомка


В детине, стоящем подобно башне


Над летящими фарами и штыками


Грузовика, потрясшего полночь.



Став в феврале 1917 года помощником комиссара по борьбе с бандитизмом, герой Багрицкого в ходе одного из ночных обысков столкнулся в борделе с некогда неприступной гимназисткой и грубо её изнасиловал, отмстив за прежние страдания.







Я беру тебя за то, что робок


Был мой век, за то, что я застенчив,


За позор моих бездомных предков…



И это есть справедливость? Революция оказалась приравненной к насилию. Вот что возмутило Ахматову.


Позже выяснилось, что поэма «Февраль» отчасти носила автобиографический характер. «Ведь это со мною так и происходило, как я пишу, – и гимназистка эта, и обыск, – рассказывал Багрицкий в 1930-е годы Ф.Левину. – Я тут совсем немного приврал. Но это нужно для замысла. Во-первых, в этом доме бандитов, которых мы искали, на самом деле не оказалось. А во-вторых, когда я увидел эту гимназистку, в которую я был влюблён, которая стала офицерской проституткой, то в поэме я выгоняю всех и лезу к ней на кровать. Это, так сказать, разрыв с прошлым, расплата с ним. А на самом деле я очень растерялся и сконфузился и не знал, как бы скорей уйти» (альманах «Эдуард Багрицкий», М., 1936).


Корнилов сомнительность последних книг Багрицкого объяснил сменой атмосферы в обществе. «Наступило страшное время, – писал он, – и поэт, не найдя опоры в своей душе, в страхе прибился к силе, прикрыв эту силу, как он это умел, флёром романтики. Недавнее сочувствие к Опанасу, жалость к нему и ко всем обманутым и загнанным историей в угол обернулись теперь у Багрицкого ненавистью к человеку предместья, к тому же самому крестьянину, которого поэт защищал в своей замечательной поэме».


Умер Багрицкий от астматического воспаления лёгких 16 февраля 1934 года в Москве. «В высокой пустой комнате, насыщенной утренней голубизной, остывал труп, – писал Сельвинский. – Я нагнулся над ним и близко-близко увидел знакомые иронические губы, такие выразительные, живые, точно вот-вот раскроются и запоют с чисто Багрицкой интонацией».


В последний путь поэта провожал эскадрон красной конницы. Всё закончилось в крематории Донского монастыря.


После смерти Багрицкого власть поначалу стала творить из него культ. Один известный скульптор сделал посмертную маску поэта и изваял бюст Багрицкого. Потом под редакцией В.Нарбута вышел альманах «Эдуард Багрицкий».


Однако в 1937 году отношение власти резко изменилось. Вдова поэта была неожиданно арестована. Она потом восемнадцать лет провела в лагерях. Трагически сложилась судьба и их единственного сына – Всеволода. Он погиб в 1942 году на Волховском фронте.

Вячеслав ОГРЫЗКО

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *