Сподобился я написать рассказ…

(Заметки без назиданий)

№ 2023 / 48, 08.12.2023, автор: Илья ШУХОВ (г. Алма-Ата)

* * *

В 1997 году в «Новом мире» было опубликовано журнальное обозрение Андрея Василевского. Среди аннотируемых публикаций оказалась и моя – напечатанная в «Просторе» повесть «Ветер разлуки». Чем же она привлекла внимание обозревателя? Об этом сама за себя говорит приведённая оттуда цитата, из которой, по сути, аннотация и состоит.

«Хорошо помню: отец принёс тогда из редакции рукопись романа («Раковый корпус» – А.В.), присланную Солженицыным из Рязани, где он в ту пору жил, прочёл и по обыкновению поделился впечатлением с моей матерью, сказав, что вещь эта ему не понравилась. И вовсе не по идейным соображениям, а именно по причине невысоких литературных достоинств. Художественные критерии были для отца превыше всего».

От себя Василевский добавил только коротенькую, всего лишь из двух слов, ремарку почему-то по-английски: «No comments».

Такой предельный лаконизм объясняется, я думаю, тем, что тогда, в первые годы после возвращения Солженицына из Америки в постсоветскую Россию, о нём в печати встречались главным образом хвалебно-почтительные суждения. А тут – вдруг такая диссонирующая нота. Вот и предпочёл осмотрительный критик оставить цитату без комментариев…

Но время – как ни банально звучит – действительно всё расставляет по своим местам: ещё при жизни Нобелевского лауреата и после его кончины появлялись и появляются всё чаще честные, объективные отзывы о его литературно-публицистических творениях.

В беседе с корреспондентом «Литературной газеты» сатирик Михаил Задорнов на вопрос, высказывался ли его отец – писатель Николай Задорнов – о Солженицыне, ответил:

«Да. Он сказал мне как-то: Солженицын интересно мыслит как публицист, но настоящим художником я его не считаю, к нему слава пришла за счёт темы, а не за счёт высокой художественности текстов, таких, например, как «В круге первом». Тут мы с отцом не поссорились, потому что, честно скажу, «В круге первом» я не дочитал, мне стало просто скучно. Это большая публицистика, которая может быть сжата до размера очерка. А когда дают на Западе Нобелевскую премию Солженицыну, то дают конечно же не за художественность».

Такая вот прямая перекличка с приведённой выше шуховской оценкой.

О том же самом высказываются и другие литераторы.

Прозаик Владимир Крупин:

«Написать, что Солженицын – фигура многомерная, это напомнить о том, что Волга впадает в Каспийское море. Но сказать, что это явление более политическое, чем художественное, надо. Ну и что, что Нобелевская премия в области литературы? Все эти премии заполитизированы».

Критик Пётр Палиевский:

«Есть ли у него, как у любимых писателей, живые характеры, которыми можно увлечься, возвращаться к ним, передумывать, или это картонные фигуры? До каких пределов и можно ли вообще «числить» их в художественной литературе? Невозможно всё-таки остановить убеждение, что свою Нобелевскую премию, как и другие награды, звания, фонды, Солженицын получил не за художественные достоинства…»

Но вернусь к тому – давнишнему прямому, нелицеприятному отзыву о «Раковом корпусе» и ещё раз скажу: в оценке литературных явлений отец мой был искренен и говорил то, что думал, без оглядки на авторитеты.

Почти одновременно с Иваном Петровичем высказалась о Солженицыне и Анна Ахматова. Только – в отличие от шуховского – мнение поэтессы определённым никак не назовёшь. Она сказала: «Мы и забыли, что такие люди бывают». Интересно – какие «такие»? Как хочешь, так и понимай.

Добавлю в завершение.

 

Захотелось вдруг мессии

«Обустроить» всю Россию.

Написал о том трактат

Фарисей-нобелиат.

Только где же его сила –

Не в словах, а наяву?

Обустроил – не Россию,

А одну свою вдову.

 

* * *

Из Нининых деревенских воспоминаний.

Возникают они время от времени как-то сами собой, когда мы трапезничаем вдвоём на кухне за столом у выходящего во двор окна, за которым – высокие, вровень с крышей, клёны и карагачи, посаженные Ниной вместе с соседями сорок лет назад, когда мы справили тут новоселье.

Раньше в «Заметках…» я писал, что детство и юность Нины прошли в воронежской глубинке – в селе Ливенке, что в тридцати километрах от небольшого старинного города Павловска на Дону и в ста двадцати – от Воронежа. Своего отца Нина не видела, знала от матери, что он погиб в самом начале войны. Они только сыграли свадьбу, как отцу принесли повестку из военкомата. Почти как в евтушенковских стихах «О, свадьбы в дни военные!» – про мобилизованного на фронт жениха.

Так вот, родного отца Нина представляла только по фотокарточке. И была совсем ещё маленькой, когда вдруг появился отчим – Иван Захарович. Мать сошлась с ним, вернувшимся в Ливенку вскоре после окончания войны. Он был на десять лет моложе Надежды Васильевны. На фронте служил по интендантской части, вступил в партию и потому, демобилизовавшись, быстро устроился на работу – в потребкооперацию. Но Надежда Васильевна, учительствовавшая в местной школе, всячески старалась повысить общественный статус своего любезного Ванюшки и настояла, чтобы, ради «корочки», он поступил хотя бы в физкультурный техникум. А после техникума помогала нерадивому к ученью супругу, выполняя за него контрольные работы, с грехом пополам заочно окончить Воронежский институт народного хозяйства и украсить пиджак престижным в те времена синим институтским ромбиком.

Однако, всё это присказка. А сказка, вернее, доподлинная быль будет про любимую Нинину бабушку по материнской линии – Лену, или Олэну, как она, природная хохлушка, сама себя величала. Детство и юность её прошли в селе Петровке Воронежской губернии. Было это в начале прошлого века, ещё при царе-батюшке. Барин в Петровке был крутой, самовластный и, кроме того, шибко охочий до женского пола. Не одна крестьянская дочь пострадала от похотливого деспота. Приглянулась ему и Олэна. Её выдали замуж за соседского парня Василия. Правда, сложилось так, что Василию пришлось уехать на заработки в Петроград. Какое-то время спустя помещик вспомнил про замужнюю красавицу. Однажды он – по своему дьявольскому обычаю – велел ей истопить баню и там, в бане, надругался над нею. В положенный срок Олэна родила девочку, которую назвали Марией. И когда муж Василий приехал из Петрограда, дитю уже исполнился год.

Отец строго-настрого приказал обескураженному Василию не поднимать шума и поскорее уехать из Петровки. В Петроград Василий вернулся с Олэной и маленькой Марией. Здесь у него была работа – он состоял служащим в одной конторе, занимал большую квартиру в центре. И молодая семья стала разрастаться: одна за другой родились дочери – Анастасия, Людмила, ещё одна девочка, имя которой Нина забыла, потом Ольга и – напоследок – Надежда, мать Нины.

Неподалёку от их дома была большая, красивая церковь, настоятель которой дружил с Василием. Он стал крёстным для всех народившихся детей и пригласил Олэну, у которой был чудный голос и отменный слух, петь в церковном хоре.

Жили дружно, в достатке и согласии. Но – настали неспокойные, тревожные времена. Вспоминая те сумбурные события, принёсшие одни несчастья, баба Лена до конца своих дней называла их не иначе, как только «переворотом». Василий пошёл воевать на стороне красных. Олэне пришлось бы совсем туго, если б не старшая Мария, которая окончила гимназию и опекала младших сестёр.

Между тем, жить в Петрограде становилось всё труднее, исчезли продукты, и Олэне с семейством пришлось голодать. Тогда они с Василием решили вернуться в Петровку. Но здесь было не легче – голод накрыл и воронежскую глубинку. От голода стали умирать и дети, и взрослые. Голод сгубил и Василия: у него открылись старые раны, которые он получил ещё до «переворота», на Первой мировой.

Беда не приходит одна. Вслед за отцом умерли две дочери. И осталась Олэна со старшей Марией и младшими – Анастасией, Ольгой и Надеждой. Они бы тоже наверняка не выжили, если бы в Петровке не открылся приют для детей-сирот. Здесь и пригодилось гимназическое образование Марии – её назначили в приют заведующей.

Вскоре Марию перевели учительствовать в Ливенку, и они всем семейством перебрались сюда…

В конце войны в Ливенскую школу прислали учителя математики Якова Гавриловича – покладистого, тихого, с виду несколько замкнутого, бывшего фронтовика, бежавшего из немецкого плена. Мария Васильевна пришлась ему по душе. Вскоре они поженились и поселились вместе с Олэной в тесной хатёнке на улице Обуховке. За хатёнкой был небольшой сад и огород.

Зажили вместе, хоть и скудно, зато в полном ладу. Яков Гаврилыч – баба Лена звала его просто Янько – по-доброму к ней относился, не давал перетруждаться на огороде, на что она даже сердилась, жаловалась Нине: «Бисово лыхо, хотят, чтобы я скорее померла». Тем временем подошёл черёд работать в школе и Надежде. Она стала учительницей русского языка и литературы.

И тут в Ливенку вернулся тот самый Иван Захарович, о котором упомянуто в начале. Он сумел сходу покорить «Надьку». Сыграли свадьбу и поселились с маленькой Ниной неподалёку – сняли комнату в избе одинокой тётки Груни.

Ни Марии Васильевне, ни бабе Лене Захарыч не понравился. Он почти не бывал дома, постоянно уезжал куда-то с потребсоюзовской автолавкой, по ночам играл с мужиками в карты на деньги, и Нининой маме то и дело приходилось покрывать его долги. Но ему, как партийному, всё сходило с рук.

К Нине отчим относился безразлично: неродной ребёнок – он и есть неродной. Скучно ей было одной, и она стала частенько убегать к маме Мусе и папе Яне на Обуховку.

Тут и начинаются те самые живые, шукшинского пошиба, истории, которые Нина любит пересказывать мне на кухне.

Мама Муся и папа Яня всегда приветливо её встречали, угощали нехитрыми яствами. «Щи да каша – пища наша» – приговаривала обычно мама Муся. А баба Лена доставала со дна нашитого на ветхом халате кармана припасённую впрок конфетку или сухарик и протягивала гостье.

Сама баба Лена сильно состарилась, сгорбилась, лицо покрылось глубокими морщинами, и во рту у неё оставался только один зуб, которым она, сидя на завалинке, скоблила – огурчик ли, яблоко… Хотя праздно сидеть не любила, всё время порывалась что-нибудь делать по хозяйству, на огороде, где с весны до осенних заморозков всегда найдётся работа. Копалась, склоняясь над грядками, и что-то напевала. Как-то Нина, прислушавшись к её негромкому, приятному голосу, услышала то, что Олэна пела в далёкой молодости в церковном хоре, и диковинные эти слова поразили Нину:

 

Боже, царя храни!

Сильный, державный,

Царствуй на славу нам…

Боже, царя храни!

Славному долги дни

Дай на земли!

 

Папа Яня, выйдя на крыльцо покурить самокрутку, глядел на хлопочущую среди грядок согбенную Олэну и только сокрушённо качал головой. Помешай ей – заворчит опять: «Бисово лыхо!»

Обычно Нина приходила на Обуховку одна. Отчим с матерью там бывали очень редко – знали, что мама Муся не одобряла их супружества. Да и баба Лена без всякого почтения относилась к непутёвому зятю, называла его Ванькой, считая, что он её Надьке вовсе не чета. Когда они появлялись, баба Лена демонстративно выходила вон и копалась на огороде, напевая своё «Боже, царя храни!».

«Ваньку» задевало такое тёщино пренебрежение. И однажды, рассказывает Нина, когда они вернулись с Обуховки, услышала, как отчим выговаривал матери: скажи ей, чтоб она этой старорежимной песни не пела, – вдруг кто донесёт, а я как-никак партийный! Услышала и тётка Груня и встряла в разговор: «Глянь-ка, партейный! А сам на Пасху куличи да яйца крашеные лопаешь – это ничего? Вам можно? А частушки петь «Девки в озере купались»? А в карты резаться, любовниц на стороне заводить? Так что, партейный, отстань лучше от Олэны, она свой век честно прожила, не то что вы, притворщики!»

После такой отповеди Захарыч вовсе забыл дорогу на Обуховку…

Не раз слышал я от Нины и такую историю. Тогда, несмотря на скудное бытие – выручали ливенцев только свои огороды, – каждая семья выписывала по нескольку газет и журналов. Четверо почтальонов с толстенными сумками разносили почту в разные концы села. А мама Муся с папой Яней, кроме газет, любили читать книги, которых немало было в местной библиотеке. И глядя на них, баба Лена постепенно выучилась грамоте и даже научилась расписываться. Правда, могла разбирать по слогам только крупные заголовки в «Известиях» или областной «Коммуне».

Это занятие увлекло бабу Лену. И однажды случился конфуз. Как-то утром Нинина мама пришла на Обуховку и застала такую картину. Мария Васильевна с Яковом Гаврилычем завтракали, а баба Лена, сидя на кровати, рассматривала газету, которую только что принесла почтальонка. Смотрела, смотрела, долго шевелила губами, да вдруг – как вскинется: «Бисово лыхо! Гляньте! Да это что же деется? Его встречали, угощали, а он взял да и насер! Как ему только от людей не стыдно?» И показала набранный аршинными буквами заголовок на всю страницу: «В Москву прибыл президент Республики Египет Гамаль Абдель Насер».

От хохота все чуть не попадали со стульев. А баба Лена, не понимая, чему смеются, закрыла лицо ладонями: «Бисово лыхо!»

…Прошло с тех пор немало лет. Подрастали наши с Ниной сыновья Андрей и Санька. И однажды летом Надежда Васильевна с Иваном Захарычем прилетели к нам в Алма-Ату погостить, поглядеть на внуков. Захарыч, несмотря на жару, явился при полном параде – в чёрном костюме, с институтским ромбиком на лацкане.

Как раз накануне у нас начались гастроли Московского цирка. И мы с дедом Ваней – как звали его ребята, в отличие от другого деда, отца моего, коего величали только Иваном, – отправились вчетвером во Дворец спорта на цирковое представление.

В антракте дед Ваня повёл внуков в буфет, хотел угостить чем подороже. Но на полупустой полке всего-то и выбора было – лимонад да песочные коржики. Не ожидал Захарыч такой скудости – это во Дворце-то, в столице Алма-Ате! Собирался шикнуть – и вот на тебе…

После представления мы вышли на перекрёсток. Напротив Дворца высилось недавно построенное административное здание. Над его фасадом краснели огромные рельефные буквы: «Партия и народ – едины!» Захарыч прочитал лозунг вслух и, погрозив кому-то пальцем, философски заметил: «Партия и народ едины. А бухветы – разные!» Уж кому-кому, а мне, тогдашнему «ответственному партработнику», захарычево изречение было более чем понятно…

…Недавно проезжал я по тому самому перекрёстку возле Дворца, мимо того же, только перестроенного на модерновый манер, сверкающего стеклом и металлом здания и на месте достопамятного лозунга увидел выведенное латинскими литерами название какой-то – не то нефтяной, не то газовой – корпорации…

 

* * *

В миниатюре одного японского новеллиста есть рассуждения о человеческом взгляде.

«Наполненный добрыми намерениями, он придаст храбрости и ободрит, а злой взгляд лишает отваги. Оказывая внимание (как положительное, так и отрицательное) чему-либо или кому-либо, вы тем самым передаёте ему свою энергию. Наибольший вред вы можете нанести, отказывая во внимании».

Интересен и факт, которым подкреплено сказанное. В одном эксперименте обычный рис поместили в три стеклянные банки. Рис в первой банке устно хвалили, во второй – ругали, а на третью вовсе не обращали внимания. Так вот – рис, на который не обращали внимания, истлел даже быстрее, чем тот, который ругали…

Но это – вычитанное. А теперь – из нашей жизни. Уже не первый год растёт у нас на подоконнике цветок в горшочке, подаренный другом нашего сына. Удивительный оказался цветок: время от времени – летом ли, осенью, или зимой – сбрасывает жёлтые, с красными прожилками, лепестки, оставляя лишь голый стебель с отростками, а потом опять набирает бутоны и, как ни в чём не бывало, обретает сызнова свой первозданный радужный вид.

Каждый день, поливая цветок, Нина неизменно говорит, обращаясь к бутонам или пёстрым лепесткам: «Попейте, мои хорошие». Вот он словно откликается на ласковый голос и в который раз уже радует свежестью и красой.

Между тем, я задним числом узнал, что этому жизнелюбивому растению с каким-то мудрёным латинским названием природой предназначено цвести всего лишь единожды…

 

* * *

Каких только новых слов не мелькает в медийном пространстве. Из последних – «трампофилия» и «трампофобия» – от фамилии новоизбранного американского президента. Сколько их, президентов, сменилось на моём веку – всех и не упомнишь.

И вот, наконец, Трамп. Куда ни посмотришь – везде он. И в рассуждении этого придумалось у меня четверостишье:

 

Как стал президентом Трамп,

Так поднялся тарарам.

Трампом весь эфир забит –

Одолел трампофлебит.

 

* * *

Сподобился я написать рассказ…

Но вначале – для пояснения – цитата из моего любимого Владимира Солоухина.

«…все писатели делятся на две категории: у одних развита фантазия; они, конечно, не могут существовать в безвоздушном пространстве, они тоже отталкиваются от жизни, но всё-таки у них превалирует фантазия. Так писали, например, Чехов, Бальзак, они создавали сюжеты, линии, героев и так далее. А есть писатели, которые всегда идут от факта. Таков, например, Бунин, очень документальный писатель. Практически он никогда ничего не придумывал, он брал факт из своей биографии или, может быть, что-то увиденное или услышанное и клал в основу произведения. Чехов придумывал сюжеты, а Бунин не умел придумывать сюжеты, Куприн не умел придумывать сюжеты, Гоголь затруднялся» (Журнал «Обзор», 1981).

Не сопоставляю себя с классиками – просто хочу сказать, что отношусь к тем пишущим, кто не придумывает, а отталкивается от «фактов из своей биографии». Благодаря одному такому факту – визиту к врачу – и появился у меня слегка беллетризованный, написанный по свежим следам события рассказ, который назвал – «Двусторонний невстахеит».

Вот этот рассказ.

 

– Мне к ЛОРу, – сказал я в окошко вопросительно глянувшей черноглазой девице.

– Фамилия?

Она что-то набрала на компьютере, взяла из принтера листок амбулаторной карты и протянула мне.

– С вас две тысячи. К отоларингологу – третий этаж, кабинет сорок пять.

Посмотрел листок и удивился: спрашивали только фамилию, а тут – и год рождения, и домашний адрес, и телефон. И даже «место работы» – пенсионер.

А-а, догадался, вон оно что. Года четыре назад приходил сюда: неладное что-то было с левым ухом. Платил за осмотр в этом же окошке, вот и попал в базу данных.

Правда, платил тогда вдвое меньше. А помогли мне в тот раз за один сеанс: залили в ухо какую-то жидкость, потом выкачали – и все дела. И до последнего времени про ту хворь я и не вспоминал. И вдруг ни с того ни с сего ухо опять напомнило о себе. Ну, думаю, невелика беда – штука знакомая. Пойду сразу куда надо. А то перед прошлым визитом кто-то надоумил меня перво-наперво показаться невропатологу. Хотя про таковую профессию я и думать забыл – не было нужды аж с ветхозаветных времён военкоматской призывной комиссии. Представился этакий стереотипный образ: доктор, стучащий молоточком по колену.

Кабинет невропатолога оказался в самом конце длинного коридора. Напротив открытой настежь двери томилась приличная очередь. Было жарко, душно, а хозяйка кабинета, как безошибочно намётанным глазом определили опытные посетители, ни слова не сказав, отправилась – под видом служебной необходимости – со свёрточком на полуденный корпоративный курултай. Коллег в белых халатах тут целый легион, считай, каждую неделю – приятные события: проводы в отпуск, дни рождения, юбилеи…

Ждать пришлось чуть ли не около часа. Недовольство в очереди нарастало. Начали раздаваться весьма колкие реплики насчёт негожих порядков в столь респектабельном заведении. И тут, наконец, появилась наша невропатологиня. Скользнула взглядом по скопившимся у кабинета, прикидывая на ходу, сколько минут можно затратить на каждого, и, оставив дверь открытой, как ни в чём не бывало, продолжила приём.

На удивление скоро подошла и моя очередь. Уселся я на виду у лицезреющих из коридора и только успел сказать про ухо, как тут же появился тот самый медицинский молоточек. Разгорячённая после курултая целительница стала стучать им по моему колену, хотя я, тоже слегка одурев от ожидания и духоты, забыл закинуть, как полагается, ногу на ногу. Никакого ответного рефлекса, понятное дело, не было, но докторицу это ничуть не озадачило. Отложив молоточек, она начала костяшками пальцев обстукивать мою голову. После чего села заполнять формуляр, сказав, что по её части патологии у меня не обнаружено.

И то – слава богу! Но ухо-то продолжало беспокоить, и глупо было бы, проторчав два часа в поликлинике, уйти не солоно хлебавши.

Спустившись в регистратуру, заплатил ещё две тысячи и теперь уже прямиком направился к ЛОРу. Пока поднимался по ступеням – лифтов издавна не люблю – сочинился актуальный стишок:

 

Какая хитрая наука-то

У современных докторов!

Костяшкой по башке постукают –

Вердикт: практически здоров.

 

Так было в прошлый раз. И вот – я здесь снова.

На третьем этаже открыл дверь с табличкой «Платное отделение» и попал в коридор, по антуражу не уступающий пятизвёздочному отелю. Со времени моего предыдущего визита тут заметно прибавилось всяческого блеска и шика.

У кабинета – ни души. Приоткрыл дверь.

– Минуточку подождите, – не отрываясь от компьютера, сказала молоденькая худощавая ЛОРша.

Пигалица – никакой солидности. Небось, вчера ещё только корпела над дипломом. А может, и не корпела вовсе: знания теперь – не главное.

Минуты три спустя выглянула в коридор:

– Заходите.

Присев к столику с компьютером и принтером, предъявил чек оплаты и стал отвечать на вопросы – чем болел, были ли операции…

Пальцы пигалицы так и порхали по компьютерным клавишам.

Наконец, дошло дело и до моего уха. Стал рассказывать про предыдущий успешный визит, но ЛОРша, не дослушав, предложила пересесть на высокое кресло возле какого-то белого аппарата со свисающими сбоку трубками. Сейчас, видно, закачают, приготовился я. Но – нет: целительница взяла длинную изогнутую проволоку с ватным тампоном на конце и просунула её почему-то в правое ухо, на которое я и не думал жаловаться. Удивления, правда, постарался не выказать: специалисту виднее.

Но дальше пошло ещё нелепее. По-прежнему не обращая никакого внимания на беспокоящее меня ухо, ЛОРша раздвинула мои ноздри, заглянула в ту и другую и озабоченно покачала головой:

– А вы знаете, что у вас в носу полип?

– Нет.

Сейчас сделаю вам продувание. Введу в нос трубку, а вы держите губы колечком и говорите протяжно: паро-хо-од!

Аппарат загудел, из трубки в носоглотку ударила противная упругая воздушная струя, и я, как было велено, оглашенно возопил, плохо слыша самого себя.

Процедура повторилась, отчего я опешил, словно ударенный мешком.

– Ну как, чувствуете облегчение? – поинтересовалась лекарша.

Я отрицательно помотал гудящей от шума головой. Хотел спросить про ухо, но не успел.

– Знаете, – прокурорским тоном изрекла ЛОРша, – вам надо обратить самое серьёзное внимание на ваш полип. Если он маленький, в виде такого крючочка, тогда ещё ничего, а вот если глубокий, то в этом случае потребуется операция. Чтобы выяснить характер полипа, необходимо сделать томографию головы.

Ничего себе, только этого мне и не хватало!

А целительница, выдержав паузу, сказала, смягчив тон:

– Можно ещё прокапать в нос капельки. Если хотите, походите ко мне дней пять.

Я слез с кресла, и мы снова сели за столик с компьютером.

– Головные боли бывают? Нос закладывает? Храпите во сне? Давление поднимается?

– Эти недуги досаждают моей жене, а я старше её на три года, но бог пока милует.

ЛОРша, однако, не слушала. Уставясь в экран, принялась набирать текст. Затем включила принтер, но вылезший из его щели лист оказался чистым.

– Маша! – крикнула она, и из смежной комнаты появилась дебелая русая девица.

– Принтер заело. Ты что, картридж не сменила?

– Не знаю, меняла я. – Машины глаза светились обидой. С досады она шлёпнула ладонью по крышке, и принтер сработал.

Врачиха просмотрела текст, поставила на печати подпись-закорючку и, приколов лист скрепкой к амбулаторной карте вместе с направлением на обследование, вручила мне.

– Да, ещё вот что. Когда спуститесь вниз, заплатите за продувание.

– Маша! – опять позвала она. – Где формуляры для оплаты?

– Кончились.

Ответ почему-то ЛОРшу не рассердил. Она взяла маленький листочек и корявым почерком вывела: «Продувание».

– Предъявите это кассиру, а чек можете оставить там же.

– А сколько платить? – справился я.

– Да совсем мало, там вам скажут.

Я направился к двери, и врачиха с медсестрой тут же потеряли ко мне всякий интерес: много ли возьмёшь с пенсионера. Интуиция подсказала, что пациент попался малоприбыльный. Обе даже не удосужились ответить на моё «до свидания».

Кассирша внизу глянула врачихин листочек: «С вас восемьсот».

«Круто! – чертыхнулся я про себя. – По четыреста за каждое дутьё!»

– Чек возьмёте?

– Нет, сказали, можно оставить.

Она одобрительно кивнула и одарила какой-то загадочной, полунасмешливой улыбкой. «Ещё один лох», читалось на её свеженакрашенном личике.

Выйдя на улицу, решил: к чертям томографию, поеду домой – дома и стены лечат. Прошёл вдоль огромного больничного корпуса. Когда-то, давным-давно, после войны, на его месте, в тихой улочке на задах оперного театра, стоял уютный двухэтажный дом, называвшийся в обиходе совминовской больницей. Меня водила туда покойная бабушка. Подумать только – был я тогда младше своих нынешних внуков! И помню, верхом роскоши казались мне висевшие в коридоре наивные хрестоматийные картины в позолоченных рамах: мишки в сосновом бору, Иван-царевич на сером волке… Куда это всё подевалось? Теперь тут вон какие масштабы – целый многокорпусный комплекс, с автостоянкой, длиннющим подземным переходом…

На автобусной остановке позвонил домой.

– Ну, что ты? Как ты? Попал? – встревоженно спросила жена. Она всё принимает слишком близко к сердцу. И так – больше полусотни лет, что мы вместе.

– Да, всё в порядке. Приеду – расскажу.

В автобусе раскрыл бумаги и прочёл: «Диагноз – двусторонний евстахеит». За свои семьдесят с гаком ни разу не слыхал такого дурацкого слова.

– Ой, ну слава богу! – встретила меня Нина. – Что-то так волновалась, так волновалась, пока не позвонил!

Тут я рассказал обо всём подробно.

Нина надела очки и стала изучать листок с печатью.

– Так… Полип – это понятно. У нашего Саньки уже лет тридцать полип – и ничего. А почему двусторонний? Он же только в одной ноздре?

– А кто его знает. Показывала по компу цветную картинку – носоглотку в разрезе, чего-то там объясняла. Правда, я ничего не понял.

– Ну ладно. А вот что это за евстахеит такой?

– Не знаю, не сказали. Наверное, чтоб на томографию согласился. Вот уж где бы содрали по полной, не то что за продувание да капельки в нос…

– Ев-ста-хе-ит, ещё раз по слогам прочитала жена. – Но почему всё же не объяснили-то?

– Так темнить-то – оно выгодней.

– А знаешь, – неожиданно рассмеялась Нина. – По-моему, они ошиблись – одну букву пропустили.

– Какую?

– Невстахеит.

И тут, как это бывает после нервного напряжения, на нас напал неудержный, гомерический хохот.

– Вот видишь, – сказал я, – не зря съездил: смех – он тоже лекарство. А кстати, давай проверим. Померяй-ка давление.

Нина включила наручный тонометр. Цифры оказались в пределах нормы, и у меня отлегло от души. И – вот чудо – ухо тоже перестало беспокоить.

– А эту филькину грамоту я выкину.

– Нет, оставь на всякий случай.

К разным документам жена всю жизнь относится гораздо серьёзнее меня.

И – неспроста. Давным-давно, на заре нашего супружества, потерял я по беспечности одну «корочку». И не найдись она тогда же, нам долго было бы совсем не до смеха…

 

* * *

В газетке, которую покупаем ради телепрограммы, встретилась заметка.

«Российский композитор Игорь Николаев недавно рассказал о своей малой родине Сахалине.

Николаев гордится, что родился в этом удивительном крае, который славится своей интернациональностью. «В моё советское детство на Сахалине жили японцы, китайцы, корейцы. Я давно не был на родине, но тогда нас объединяли общие гастрономические вкусы: морепродукты, острота пищи, – рассказал Игорь Юрьевич. – Мы жили хорошо. Отец, уходящий в рейс, привозил из Токио модные вещи, жевательную резинку, редкие в Советском Союзе товары».

По словам певца, даже артисты, приезжающие на Сахалин с гастролями, скупали у местного населения всё, потому что такого в столице не было».

Подумать только: Москву импортным барахлом на «малой родине» перекрывали – как же тут не возгордиться!

Напечатан текст под заголовком: «Лучше нет родного края». А всего-то и отложилось о том «удивительном крае» – японцы, китайцы, гастрономия да разный привозной заморский дефицит. Ни своеобразной сахалинской природы, ни школьных друзей, ни походов, ни приключений. Зато – какой удивительный патриотизм: жвачку – и ту запомнил!..

А газетке спасибо: подтолкнула взяться за знаменитые чеховские путевые записки «Остров Сахалин» – раньше всё как-то не доходили руки.

 

* * *

Заглянула соседка – потолковать с Ниной о житье-бытье. Не обошли, конечно, и тему здоровья. Нина, между прочим, сказала, что, в отличие от соседки, ни разу не смогла заснуть днём. На что услышала совет: а ты ляг, возьми книгу, почитай немного – и обязательно заснёшь. – Пробовала – не получается, – ответила Нина.

И подумалось: вот если б кому-нибудь удалось сочинить такую чудодейственную книгу! Какой был бы спрос! И автор наверняка стал бы миллионером…

 

* * *

Из Музея М.А.Шолохова в селе Дарьинском прислали по электронной почте статью о моём отце, скопированную из «Шолоховской энциклопедии». Она вышла в Москве в 2012 году.

Про эту энциклопедию слышал я давно. Затеяли её не то в конце девяностых, не то в начале нулевых. Печатались статьи в «Литгазете» о разных связанных с подготовкой такого фундаментального труда проблемах. И меня всё это не оставляло равнодушным, потому что на своём опыте знаю, что от подобного рода справочных изданий можно ждать каких угодно сюрпризов. Исказили же всё про Ивана Шухова в энциклопедии «Русские писатели 20 века», которую иначе как кривым зеркалом не назовёшь, что я и сделал в статье, напечатанной в своё время в журнале «Нива».

В 2005 году в серии «Жизнь замечательных людей» вышла книга Валентина Осиповича Осипова «Шолохов», где о Шухове пишется неоднократно и на этот раз, к моей радости, достоверно. Есть там такой фрагмент.

«Школьный учебник 1948 года. Я, – пишет автор, – по нему учился в десятом классе. Жил тогда, между прочим, в одной из станиц по знаменитой казачьей Горькой линии. Эта поистине горькая линия известна по роману Ивана Шухова с тем же названием».

Это – на 474-й странице. А на 605-й Валентин Осипович рассказывает о своей последней встрече с Михаилом Александровичем Шолоховым в больнице 9 января 1984 года.

«То и дело мелькала мысль: не утомить бы чрезмерным присутствием. Он углядел порыв подняться и велел не уходить…

Взглянул на мою лишь чуть-чуть початую рюмку: «У нас…пьют…до дна… Закусывай… Закусывай…»

Слово за слово и пошёл разговор, да не по компасу, а по настроению. И чтобы стало понятно, как он непринуждённо складывался, скажу, что я отважился … даже на песню, на казачью, из тех мест в Казахстане, где прошло моё детство. Это после того, как в разговоре упомянули Ивана Шухова и его знаменитый роман «Горькая линия» о тех казаках, что жили по Иртышу…»

Обрадовало и то, что автор привёл отрывок из редко цитируемого письма Горького Сталину, где речь идёт о чрезмерном восхвалении Панфёрова в книге «какого-то Гречишникова», в котором нет ни слова о «Поднятой целине» Шолохова и о «Ненависти» Шухова.

«Вполне естественно, что на этих авторов неумеренное восхваление Панфёрова действует болезненно и вредно».

А после в журнале «Русское поле» прочёл я его же, Валентина Осипова, статью, где он с горечью и тревогой написал о грубых ошибках и просчётах в подготовке шолоховского тома.

И вот передо мной копия статьи об отце из шолоховской энциклопедии – три колонки убористого текста. Начал читать с опаской – вспомнились осиповские критические замечания. Но – ничего: статья как статья – соответствует канонам жанра. По существу, беглый обзор творчества Шухова, данный, в соответствии с тематикой тома, так сказать, через шолоховскую призму. Названы почти все произведения Ивана Петровича. Упомянут фильм «Вражьи тропы» по роману «Ненависть» и даже песня из фильма «Позарастали стёжки-дорожки».

Первое впечатление было – ну, слава богу, обошлось! Но когда стал перечитывать не торопясь, высветилось, что тему «Шолохов – Шухов» автор раскрыл, основываясь, главным образом, на краткой статье «Обаяние личности», опубликованной в пятом томе Собрания сочинений отца. Она была написана Иваном Петровичем в 1975 году, к шолоховскому семидесятилетию.

«С Шолоховым судьба свела меня в юности в 1927 году, – писал отец. – Мы с ним встретились в журнале «Крестьянская молодёжь», где секретарём редакции работал Василий Кудашев, один из самых близких друзей нашей юности. В этом журнале печатались «Донские рассказы» Михаила Александровича, здесь же были опубликованы и самые первые мои произведения. Все трое мы очень сблизились, сдружились. Сказывалось, наверно, не только определённое родство характеров. Тогда мы только начинали входить в литературу, но нас связывала общность жизненного материала и опыта: Шолохов – донской казак, я крепко связал себя с темой сибирского казачества в грозовые и прекрасные годы революции».

И – далее:

«Критики, анализируя мои романы «Горькая линия» и «Ненависть», нередко пишут о влиянии, оказанном на меня творчеством Шолохова. Должен сказать, что влияние это было. Влияние незаурядной и обаятельной личности Михаила Александровича, его творческой одержимости.

Считаю, что мне очень повезло, – тесное, непосредственное общение с Шолоховым в самом начале моей писательской биографии во многом помогло мне в литературном самоопределении».

А ниже идёт абзац:

«Помню глубочайшие впечатления, которые вызвали у меня опубликованные первые главы «Тихого Дона». Они-то и послужили своеобразным импульсом к написанию «Горькой линии», вышедшей в свет в 1931 году. Роман «Ненависть» вышел в свет раньше «Поднятой целины», но в нём по-своему преломились мысли, вызванные общением с Михаилом Александровичем».

Да, личность и творчество Шолохова были, по признанию отца, «предметом восхищения и гордости». Но, отталкиваясь от этого, автор статьи в энциклопедии неверно истолковывает суть высказываний и, смещая акценты, позволяет себе употребить по отношению к Ивану Петровичу слово «эпигонство», под которым подразумевается следование чужой творческой манере.

Ошибочное, несостоятельное суждение. О каком эпигонстве может идти речь, если шуховский роман появился раньше книги Шолохова! А главное – как бы на протяжении всего творческого пути Ивана Шухова критики к нему ни относились, все отмечали его талант, своеобразие языка и стиля. А талант, как известно, категория штучная.

Уместно здесь напомнить высказывания Алексея Максимовича Горького. Из выступления перед редакторами политотдельских газет («Быть проводниками великой истины»):

«Я думаю, что кое-что вы могли бы дать и о некоторых наших литературных достижениях. Таких, например, как книга Шухова «Ненависть». О ней следует рассказать. Интересная книга. Или книга Шолохова, вероятно, вам всем известная, – и о ней напечатать толковую рецензию. Собрать целый ряд таких книг и объяснить, почему они интересны, почему их надо знать».

Из «Открытого письма А.С. Серафимовичу»:

«…Критика ещё не удосужилась сопоставить «Бруски» с «Ненавистью» Шухова и «Поднятой целиной» Шолохова».

Хранятся у меня ксерокопии рецензий на первое издание «Горькой линии» (издательство «Федерация», Москва, 1931 г., роман, книга первая). Приведу пару выдержек.

«Только что вышедший из печати роман Шухова, несмотря на свою незаконченность, несомненно заставит о себе заговорить и читателя, и критику. Роман «Горькая линия», во многом напоминающий «Тихий Дон» Шолохова, не уступает последнему ни в какой мере по яркости и силе изображения казачьей станицы, а по глубине проникновения в действительность и по правильности установки в ней основной социальной тенденции поднимается несравненно выше шолоховской эпопеи.

Шухов, так же как и Шолохов, вырос в казачьей среде, с той лишь разницей, что формирование его психологии, накопление запасов переживаний и непосредственных впечатлений проходило не на Дону, а за Уралом, в широких казахских степях. Отсюда разница в колорите местности, в пейзаже, в акцентировке общественной роли казачества, изображённого Шуховым» (А. Воложенин. Журнал «Земля Советская», 1931, №7).

«У Шухова нельзя найти тусклых затасканных слов. И новизна его словаря отнюдь не новизна синонимов. «Лицо цвета выжженного солончака», «петушиная заря», «тяжёлые глаза цейсовского бинокля» – всё это сказано так, что подмены быть не может». (Н.Оружейников. «Преодоление экзотики». «Литературная газета», 10 августа 1931, №43).

И ещё – такой выразительный штрих к шуховско-шолоховской теме. В десятом номере журнала «Литература национальностей СССР» за 1934 год есть подборка под заголовком «Советские писатели в переводе». Открывает её рецензия на книгу Шухова «Ненависть», вышедшую на французском языке трёхтысячным тиражом в Издательстве иностранных рабочих в СССР (Москва, 1934).

А следом за ней напечатана рецензия на шолоховскую «Поднятую целину» в переводе на марийский язык (Москва, ГИХЛ, 1934).

Факт, мне кажется, довольно красноречивый.

Впрочем, обойдусь без какого-либо резюме. Скажу только, что бережно храню фотографию: Михаил Александрович с Иваном Петровичем. На обороте – подпись характерным отцовским почерком:

«Дорогому моему Илюшке – в память о нашем празднике – встрече с великим русским писателем М.А. Шолоховым – моим другом – в А-Ате. 15.9.54 г.».

 

* * *

Из отрывного календаря на 2017 год.

9 апреля.

День войск ПВО РФ

Вход Господень в Иерусалим

Вербное воскресенье

5 июня.

День эколога

День Святого Духа (Духов день)

9 июля.

День рыбака

День Российской почты

Праздник Тихвинской иконы Божией Матери

13 августа.

День строителя

Заговенье на Успенский пост

21 ноября.

День бухгалтера

День Михаила-архангела

27 ноября.

День морской пехоты

Заговенье на Рождественский пост.

…Что сказать? «Всё смешалось в доме Облонских».

 

* * *

В мемуарном очерке с хорошим названием «Ветры нашего лета» друг моего отца Андрей Петрович Кияница вспоминает: однажды Иван Петрович, заговорив о своих предках, сказал, что в числе семи запорожских казаков, основателей станицы Пресновской, был и его прапрадед.

И вот, в марте 2017 года, спустя четыре десятилетия после отцовской кончины, североказахстанский историк и краевед Сергей Виниченко, занимающийся историей сибирского казачества, прислал мне письмо, где слова отца нашли своего рода – хоть и косвенное – документальное подтверждение.

«Уважаемый Илья Иванович, – пишет краевед, – получил из Москвы информацию по моему запросу (список казаков по Сибирскому линейному казачьему войску за 1794 год).

В списке, к сожалению, нет названия крепости, но есть такая запись:

«Шухов Пётр Иванов, капрал, 31 лет, лицом бел, глаза серые, волос тёмнорус, нос посредственный, говорит порядочно, из казацких детей, в службе казаком с 10 марта 778 г., капралом с 1 июля 785 г., женат, жена у него Катерина Степанова дочь крестьянская Тобольского наместничества Курганной округи Иковской волости, у них дети Иван 8, Костантин 4, дочь девка Марья 1 лет, живут при нём».

Видимо, это Ваш предок, так как Пётр назвал старшего сына Иваном, а тот, в свою очередь, назовёт своего сына Петром и т.д.».

Такая вот интересная «информация».

Насчёт заключительной фразы могу заметить, что имена Иван и Пётр действительно были в шуховской родословной корневыми – моего деда по отцу звали Петром Семёновичем. А среди его, деда, с женой Ульяной Ивановной, бабушкой моей, тринадцати детей было даже два Ивана – старший и младший, мой отец. Об этом старшем брате можно прочитать в автобиографической повести Ивана Петровича «Трава в чистом поле».

Вот десятилетний Ваня, кстати, самый младший из дюжины всех братьев и сестёр, в первый раз выезжает весной с родителями на фамильную шуховскую пашню. Выезжает уже не гостем – тружеником, бороноволоком.

«– Вот и мы, дал бог, дождались своего бороноволока! – сказала однажды про меня мама, и я был счастлив услышать от неё такие слова, приняв их за великую похвалу моему возрасту».

И – дальше.

«Не успел я ещё толком обыгаться от разморившей меня в лодке дремоты, как тотчас же получил первое трудовое поручение от старшего из братьев – Ивана.

– А ну-ка, Ивашка-серы ушки, марш в колодец за свежей водичкой–- пора и чай греть! – подал полушутливую команду Иван, протягивая мне жестяной бакырок…

И я, на рысях доставив к нашему полевому табору бакырок ключевой воды, был похвален Иваном за расторопность».

 

* * *

Балерина Анастасия Волочкова сообщила в Интернете, что пишет книгу о себе, «о том, какой тяжёлой ценой достаётся успех». И – в подтверждение – опубликовала целую серию снимков своих ног. На одном из них – две вертикальных ступни с подвёрнутыми вовнутрь пальцами.

В самом деле, трудно представить, как можно стоять – даже не на пуантах, то есть кончиках пальцев, а на косточках и приучить себя не чувствовать боли. Тут, наверное, помогает выработанная с годами привычка терпеть, своего рода профессиональная балетная анестезия.

Интересное, кстати, созвучие: анестезия – Анастасия…

 

* * *

Так же долго, как было с двухтомником переписки Льва Толстого семьдесят восьмого года издания, который удосужился прочесть только недавно, настраивался я и на чтение другой худлитовской книги – «Разговоры с Гёте в последние годы его жизни» – Иоганна Петера Эккермана, вышедшей в 1986 году.

Этот объёмистый том, изданный тем же, что и Толстого, пятидесятитысячным тиражом, прочёл я медленно, время от времени буксуя на некоторых пространных, довольно-таки монотонных, на мой взгляд, рассуждениях знаменитых собеседников – о гётевском «Учении о цвете», о природных явлениях, генезисе и эволюции растений и тому подобном, не касающемся напрямую литературы и поэзии.

Правда, очень впечатлила запись Эккермана, помеченная 13 ноября 1823 года, где он приводит рассказ одного старика, бывшего камердинера молодого, двадцатисемилетнего Гёте.

«Изучение природы и тогда уже было для Гёте самым главным делом. Как-то раз он позвонил среди ночи, я вошёл к нему в спальню и увидел, что он перекатил свою железную кровать на колёсиках от дальней стены к самому окну, лежит и смотрит на небо.

«Ты ничего не заметил на небе?» – спрашивает он, и когда я сказал, что нет, говорит: «Тогда сбегай к караульному и спроси, не заметил ли он чего-нибудь». Я побежал, но караульный тоже ничего не заметил, о чём я и доложил своему господину, который лежал в той же позе и упорно смотрел на небо.

«Послушай, – сказал он мне, – в эти минуты дело обстоит очень скверно, где-то либо уже происходит землетрясение, либо оно скоро начнётся». Он велел мне сесть к нему на кровать и показал, из каких признаков он это вывел.

–- Какая же тогда была погода? – спросил я славного старика.

– Очень было облачно, – ответил он, – но ничто не шелохнулось, и духота была страшная.

Я поинтересовался, поверил ли он Гёте в ту ночь.

– Да, – отвечал старик, – я поверил ему на слово, ведь то, что он предсказывал, всегда сбывалось. Назавтра, – продолжал он, – мой господин рассказал о своих наблюдениях при дворе, причём одна дама шепнула своей соседке: «Слушай! Ведь он бредит!» Но герцог и другие мужчины верили в Гёте, а затем выяснилось, что он всё видел правильно. Недели через две или три до нас дошла весть, что в ту ночь чуть ли не половина Мессины была разрушена землетрясением».

А 12 апреля 1829 года Эккерман записал удивительное, оригинальное суждение Гёте о труде Сегюра, посвящённом Петру Великому.

«Этот труд его заинтересовал и многое ему разъяснил.

– Местоположение Петербурга, – сказал он, – непростительная ошибка, тем паче что рядом имеется небольшая возвышенность, так что император мог бы уберечь город от любых наводнений, если бы построил его немного выше, а в низине оставил бы только гавань. Один старый моряк предостерегал его, наперёд ему говорил, что население через каждые семьдесят лет будет гибнуть в разлившихся водах реки. Росло там и старое дерево, на котором оставляла явственные отметки высокая вода. Но всё тщетно, император стоял на своём, а дерево повелел срубить, дабы оно не свидетельствовало против него. Согласитесь, что в подобных поступках личности столь грандиозной есть нечто непонятное. И знаете, чем я это объясняю? Ни одному человеку не дано отделаться от впечатлений юности, и, увы, даже дурное, из того, что стало ему привычным в эти счастливые годы, остаётся до такой степени любезным его сердцу, что, ослеплённый воспоминаниями, он не видит тёмных сторон прошлого. Так и Пётр Великий, желая повторить любимый Амстердам своей юности, построил столицу в устье Невы. Кстати, и голландцы не могут устоять против искушения, в самых отдалённых колониях возводя новые Амстердамы».

А вот о другом императоре – Наполеоне (запись 10 февраля 1830 года). Гёте рассказал Эккерману о книге, написанной английским генералом, сэром Гудзоном Лоу.

«–В ней имеются бесценные чёрточки, – начал он, – которые могли быть подмечены только очевидцем. Как известно, Наполеон обычно носил тёмно-зелёный мундир, который от долгой носки и солнца пришёл в полную негодность; возникла настоятельная необходимость заменить его новым, он настаивал на мундире точно такого же цвета, однако на острове подходящего не нашлось, было, правда, зелёное сукно, но желтоватого оттенка. Надеть на себя мундир такого цвета властелину мира не подобало, ему только и осталось, что велеть перелицевать свой старый и по-прежнему носить его.

Ну, что вы скажете? Это же поистине трагическая чёрточка! Просто за душу берёт, когда подумаешь: царь царей унижен до того, что ему приходится носить перелицованный мундир. Но если вспомнить, что этот человек растоптал счастье и жизнь миллионов людей, то видишь, что судьба отнеслась к нему ещё достаточно милостиво и Немезида, приняв во вниманье величие героя, решила обойтись с ним не без известной галантности. Наполеон явил нам пример, сколь опасно подняться в сферу абсолютного и всё принести в жертву осуществлению своей идеи».

21 марта 1830 года Эккерман записал разговор о физических недомоганиях и о взаимовлиянии тела и духа.

«– Трудно даже вообразить, какую поддержку дух может оказать телу, – сказал Гёте. – Я часто страдаю болями в нижней части живота, однако воля и сила разума не позволяют мне слечь. Лишь бы дух не подчинился телу! Так, например, при высоком атмосферном давлении мне работается легче, чем при низком. Зная это, я, когда барометр стоит низко, стараюсь бОльшим напряжением сил преодолеть неблагоприятные условия, и мне это удаётся.

Но вот в поэзии насилием над собой не много сделаешь, приходится ждать от доброго часа того, чего нельзя добиться усилием воли».

Запись от 14 февраля 1831 года.

«Обедал с Гёте. Он эти дни читал мемуары генерала Раппа, отчего разговор зашёл о Наполеоне и о том, как должна была чувствовать себя мадам Летиция, мать стольких героев и родоначальница столь могучей семьи. Наполеона она родила, когда ей было восемнадцать, а её мужу двадцать три, и на его физической стати, видимо, благотворно сказалась юность родителей. После чего она родила ещё троих сыновей. Всё люди незаурядных способностей, дельные, энергичные и к тому же не лишённые поэтического дара. За четырьмя сыновьями следуют четыре дочери, наконец, последний сын Жером, по-видимому, уже несколько обделённый врождёнными талантами.

– Талант, конечно, не передаётся по наследству, но у него должна быть устойчивая физическая основа, почему и не безразлично, рождён ли человек первым или последним, от сильных и молодых родителей или от ослабевших и старых».

Мне кажется, это утверждение не бесспорно – бывает по-разному. Первым делом подумалось тут о моём отце, у которого было ещё больше братьев и сестёр, а сам он родился последним, тринадцатым ребёнком у совсем уже не молодых родителей. И среди его братьев и сестёр тоже были дельные и энергичные, но талант достался одному ему – «поскрёбышу», как называла его мама Ульяна Ивановна.

Подумать об отце побудила и запись от 17 февраля 1831 года.

«– Люди почему-то считают, – смеясь, говорит Гёте, – что надо состариться, чтоб поумнеть, на самом же деле с годами только и хлопочешь, чтобы остаться таким же умным, каким ты был прежде. Поднимаясь по ступеням жизни, человек, конечно, меняется, но разве он смеет сказать, что становится лучше, не говоря уж о том, что в двадцать лет он о многом судит не менее правильно, чем в шестьдесят. И если писатель оставляет нам памятники, созданные в ту или иную пору его жизни, важно лишь, чтобы у него имелся врождённый талант и добрая воля, чтобы он всегда обладал чистотой зрения и восприятия и говорил так, как думает, не преследуя никаких побочных целей. Тогда всё им написанное, если оно было правильно в пору своего возникновения, останется правильным и впредь, как бы впоследствии ни развивался и ни менялся автор».

Здесь возникают удивительные переклички с жизненной и творческой судьбой отца.

Из воспоминаний писателя Алексея Белянинова.

«В дни его шестидесятилетия я рассказал Ивану Петровичу – про Маршака. Как Маршак на Первом Всесоюзном совещании молодых писателей, в 1947 году, а ему самому тогда недавно исполнилось шестьдесят, наставлял меня: «Никто ничего не понимает. Сорок лет не возраст. Пятьдесят не возраст. Даже в пятьдесят девять я ещё ничего не понимал. Понимать начинаешь – когда шестьдесят. Самое лучшее время».

– А вы – тоже так, Иван Петрович?

– Н-не знаю…

– А что же – Маршак?

– А что другое оставалось говорить Самуилу Яковлевичу?

Не любил в себе то, что связано с возрастом».

Вспомнилось ещё, что на склоне лет Иван Петрович хотел издать три своих первых романа – «Горькую линию», «Ненависть» и «Поединок», написанные им в молодости, – в их первой редакции…

Как писал отец 22 июля 1971 года, «к такому решению пришёл я потому, что все эти три моих основных вещи были в своё время не только высоко оценены А.М.Горьким, но одна из них – роман «Поединок», вышедший в Московском Гослитиздате в 1936 году, был собственноручно отредактирован А.М.Горьким. Машинописная рукопись этого романа с правкой А.М.Горького – хранится в настоящее время в Институте мировой литературы, куда я передал её в своё время по просьбе этого Института».

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.