МЕЖДУ СМУТОЙ И ВОСКРЕШЕНИЕМ

№ 2007 / 21, 23.02.2015


Тема русской смуты занимает в историческом наследии В.В. Кожинова особое место. Чтобы убедиться в этом, достаточно сказать, что примерно треть кожиновских работ в сфере истории посвящены событиям российской революции и крушения СССР, событиям, в которых черты смутного времени выразились со всею силой и остротой.

Время Кожинова


Тема русской смуты занимает в историческом наследии В.В. Кожинова особое место. Чтобы убедиться в этом, достаточно сказать, что примерно треть кожиновских работ в сфере истории посвящены событиям российской революции и крушения СССР, событиям, в которых черты смутного времени выразились со всею силой и остротой.
Такой пристальный интерес В.В. Кожинова к трагическим, грозящим гибелью государству и самой нации моментам русской истории, конечно, не случаен и едва ли нуждается в объяснении. Здесь уместно вспомнить Пушкина, который главные свои произведения в области драмы («Борис Годунов»), художественной прозы («Капитанская дочка») и истории («История Пугачёва») также посвятил явлениям русской смуты.
Вообще, говоря о кожиновском понимании русской смуты, невозможно обойти вниманием ещё одну тему: «Кожинов и Пушкин». В связи с этим позволю себе небольшое отступление.
Довольно широко распространено мнение, согласно которому самым любимым и ценимым, – ценимым выше Пушкина, – поэтом Кожинова был Тютчев. В качестве подтверждения этого мнения обычно указывают на кожиновскую книгу о Тютчеве.
Действительно, если судить по объёму написанного Кожиновым о поэтах, то Тютчеву, безусловно, принадлежит первое место. В то же время тут нельзя не сказать следующее.
Во-первых, к моменту начала работы над тютчевской биографией Кожинов справедливо полагал, что в отличие от Пушкина о Тютчеве известно и написано чрезвычайно мало. И вполне естественно, что Кожинов видел свой писательский долг в том, чтобы восполнить этот пробел. Ныне очевидно, что он блестяще справился со своей задачей: мы имеем не только первоклассное жизнеописание Тютчева, но и, пожалуй, лучшую, идеальную писательскую биографию вообще.
Во-вторых, Кожинов не так уж и мало написал о Пушкине: если собрать все кожиновские статьи о поэте, то получится небольшая по объёму, но чрезвычайно ёмкая, насыщенная интереснейшими наблюдениями и открытиями (что, согласитесь, в современной пушкинистике явление исключительное) книга, вполне сопоставимая с биографией Тютчева.
Более того, в тютчевской биографии одна из самых больших глав называется «Тютчев и Пушкин», в которой десятки страниц посвящены непосредственно Пушкину и тайне его гибели.
Всё вышесказанное, разумеется, не означает, что я хочу как-то принизить роль Тютчева – да ещё за счёт Пушкина – в жизни Кожинова. Речь идёт о другом. Смею предположить, что Вадим Валерианович относился к Пушкину и Тютчеву как к высшим духовным величинам, нераздельным, единым по своей внутренней сущности и потому ценимым как одно целое.
Это отношение, в частности, нашло отражение в следующем бытовом, но выразительном факте. Многие, кто бывал дома у Кожинова на Большой Молчановке, наверное, помнят, что в знаменитом холле, где происходили памятные для всей русской культуры встречи и беседы, находился большой портрет Пушкина; а в кабинете, над диванчиком, служившим Вадиму Валериановичу местом отдыха, висел портрет Тютчева.
Выше уже говорилось о новаторстве кожиновских работ, посвящённых Пушкину. Но это новаторство, конечно, было бы невозможно без всестороннего постижения пушкинского слова. Возвращаясь к интересующей нас теме, следует сказать, что Кожинов в полной мере обладал пушкинским «беспристрастным как судьба» взглядом на историю. Здесь под беспристрастностью подразумевается не холодный и равнодушный взгляд стороннего наблюдателя; нет, Кожинов смотрел на русскую историю глазами представителя русской интеллигенции, той интеллигенции, которая, по его словам, являясь необходимой «посредницей» между государством и народом, в идеале осуществляет между ними необходимое же «равновесие». Такая точка зрения позволила Кожинову действительно беспристрастно размышлять о своеобразии русской государственности и народа, не абсолютизируя при этом ни то, ни другое.
Основную причину русской смуты Кожинов вслед за Пушкиным и дореволюционной историографией видел в утрате веры в наличную власть большинством населения страны. Именно это, считал Кожинов, и привело в конечном счёте к крушению государственности в 1917 и 1991 годах.
В то же время следует отметить, что данная причина относится к тем, которые лежат, так сказать, на поверхности и раскрывают только одну из сторон сложного явления. Ею, в частности, нельзя объяснить, почему в других странах, где население также периодически выражает недоверие к власти, таких стремительных крахов государства не происходит.
Ответ на этот и многие другие вопросы Кожинов дал в работах, посвящённых своеобразию России. Во-первых, исследуя русскую историю, он отмечает исключительную роль государства в жизни страны, возникшую «в силу уникальных (крайне неблагоприятных) географических и геополитических условий и изначальной многонациональности и, более того, «евразийства» (также уникального) России». Такая «деспотичность» государственности, по мысли историка, неизбежно подавляет любые попытки создания общества западного типа, основанного на «частных» интересах его сочленов.
Однако «осуждать» исключительную роль государства в России, – пишет далее Кожинов, – бессмысленно: это положение вещей не «плохое» (хотя, конечно, и не «хорошее»), а неизбежное. Вместо с тем нельзя не признать (и никакого «парадокса» здесь нет), что именно этой ролью нашего государства объясняются его стремительные крушения и в 1917-м, и в 1991 годах».
Во-вторых, Кожинов размышляет о присущей русскому народу уникальной, ничем не ограниченной свободе сознания и поведения, или даже воле, которая «вырывалась на простор чуть ли не при каждом существенном ослаблении государственной власти и порождала неведомые Западу безудержные русские «вольницы» – болотниковщину (в пору Смутного времени), разинщину, пугачёвщину, махновщину, антоновщину и т.п.».
О факторах, сформировавших такой свободолюбивый народный характер, Кожинов в статье «Между государством и народом» писал следующее: «…более или менее ясно, что существенную роль играло само российское пространство (уже при Ярославе Мудром Русь по своей территории превосходила всю Западную Европу в целом), а также климат, допускавший полноценное занятие сельскохозяйственными работами в продолжение всего лишь четырёх-пяти, максимум (в самых южных районах) шести месяцев, между тем как в основных странах Запада этот сельскохозяйственный сезон длился восемь-десять месяцев. Краткость периода основной деятельности… способствовала «бродяжничеству» (в самом широком смысле слова) русского народа, а с другой стороны, порождала привычку к недолгому, но крайнему напряжению сил».
Одновременно с этими особенностями – огромная роль государства и ни с чем несравнимая, по выражению Н.А. Бердяева, «свобода духа и быта» – Кожинов выделял два таких важных качества, определяющих своеобразие России, как «идеократичность» и «евразийство». Под первым он понимал, говоря коротко, власть идеи, под вторым – самостоятельный геополитический, многонациональный феномен, в создании которого главную роль играл русский народ, являющийся в то же время единственным, собственно, евразийским народом. Размышляя о евразийстве, Кожинов не раз обращал внимание на такой удивительный факт. «По-русски все столь многочисленные народы Евразии, – писал он в статье «О евразийской концепции русского пути», – называются именами существительными и только один русский – именем прилагательным!
Уместно сделать вывод, что в этом запечатлялось, помимо прочего, представление о русских как прежде всего связи, объединяющем факторе, «общем знаменателе» многонациональной России – Евразии».
Что касается идеократической сущности России, то она раскрывается со всей очевидностью как раз в эпоху смутного времени. Кожинов, сопоставляя судьбы большевиков и их противников, возглавлявших Белую армию, писал: «Последние – при всех возможных оговорках – ставили своей задачей создать в России номократическое государство западного типа… И это заранее обрекало на поражение врагов большевизма, для которого, напротив, власть – в полном соответствии с тысячелетней судьбой России (хотя большевики явно и не помышляли о таком соответствии) – была властью идеи (пусть и совершенно иной, чем ранее), идеократией. И в высшей степени закономерно, что дискредитация этой новой идеи к 1991 году опять-таки привела к мгновенному краху…»

Важно подчеркнуть, что Кожинов, утверждая идеократическую и евразийскую природу Руси-России, вовсе не подразумевал под этим какого-либо превосходства над другими цивилизациями и народами. Он только показал, что Россия, обладая неоспоримым своеобразием, имеет свой путь, отличный от пути стран Запада или Востока; что её история, по пушкинскому слову, требует другой мысли, другой формулы.
При этом Кожинов открыто говорил о всех достоинствах и недостатках, присущих идеократическому, евразийскому государству. С одной стороны, он утверждал, что «…первостепенная, выдерживающая сравнение с чем угодно роль России во всемирно-историческом бытии и сознании выявляется с полной неопровержимостью на двух самых разных «полюсах» – от грандиозного деяния русского народа тела – конечно же, не бездуховного – до высочайшего духовного творчества в русском слове (многие плоды этого творчества давно нашли своё инобытие на всех языках мира)…»
С другой стороны, Кожинов констатировал, что идеократичность – «заведомо рискованная» вещь, в которой заключается «беспрецедентная уязвимость русского государства. Так, в начале XVII и в начале ХХ века оно рушилось прямо-таки подобно карточному домику – что было обусловлено, как явствует из непреложных фактов, именно его идеократичностью, а также его многоэтничным евразийством».
Работы, посвящённые национальному своеобразию России, составили сердцевину, ядро кожиновской историографии, явились точкой отсчёта для обоснования и понимания хода русской истории. Размышляя о значении этих работ, следует заметить, что сам Вадим Валерианович не считал себя первооткрывателем. Действительно, многие идеи и мысли, касающиеся национальных особенностей, в той или иной форме были высказаны русскими историками и мыслителями до Кожинова. Огромная, не могущая быть переоценённой, заслуга Вадима Валериановича заключалась в том, что он эти идеи и мысли систематизировал, обобщил, развил и изложил их своим фирменным кожиновским стилем – ясным, простым, лишённым какой-либо наукообразности, и в то же время строгим, я бы даже сказал, академичным. Причём вот что удивительно и даже загадочно – я выскажу своё личное мнение, но с которым, думаю, согласятся многие, – эти строгие и академичные исторические труды Кожинова гораздо более увлекательны и захватывающи, чем современные исторические романы.
Нельзя не отметить и другое. Как представляется, в историческом творчестве Кожинова осуществилось долгожданное, целительное и плодотворное преодоление драматического раскола русской мысли, начавшегося ещё в 40-е годы позапрошлого века, крайне обострившегося в эпоху революции и медленно тлеющего по сей день. В лице Кожинова русская мысль вновь обрела гармонический, цельный взгляд на бытие России, присущий той, по выражению Блока, единственно культурной эпохе, провозглашённой Кожиновым русским Ренессансом, к которой принадлежали Пушкин, Чаадаев, Гоголь, Тютчев.
Это объединение отечественной мысли, в полной мере воплотившееся в кожиновской историософии, в высшей степени не случайно. Сегодня, когда потребительская цивилизация, охватившая весь мир, зашла в тупик, перед человечеством стоит трагическая дилемма: либо, продолжая идти прежним путём, самоуничтожиться, либо, встав на путь – полный неизбежных и ещё невиданных испытаний и лишений – самоограничения, попытаться выжить.
Об этом Кожинов прямо говорил в конце 90-х годов в одном из своих интервью: «Всё, что происходит в мире, диктует с непреложностью: человечество должно самоограничиться. Одурманивание всё новых и новых людей стимулами потребительского общества заводит нас в страшный безнадёжный тупик. Таким образом, общество сознательного самоограничения и преодолённого индивидуализма – единственный способ избежать апокалипсической катастрофы». Однако чтобы создать такое общество самоограничения, необходимо – это очевидно – наличие в нём согласия и единства.
Обо всём этом нужно было сказать ещё и потому, что, судя по нынешним работам профессиональных историков, по школьным и вузовским учебникам истории, современная историческая наука практически никак не отреагировала на достижения кожиновской мысли. Отечественная история по-прежнему трактуется только с точки зрения политико-экономического устройства. Такой подход, имеющий «оценочный» характер и довольно ограниченную область применения, даёт одностороннее, поверхностное, а часто искажённое, ложное представление об историческом развитии России, что в конечном счёте не преодолевает, а напротив, лишь усугубляет общественно-идеологический раскол в стране.
Между тем, совершенно ясно, что не преодолев полуторавековое идеологическое противостояние в обществе, невозможно двигаться дальше, невозможно разрешить сложнейшие глобальные вопросы, неотвратимо стоящие перед Россией и всей планетой.
И последнее, но, как сказал бы Вадим Валерианович, не последнее по важности. Для всех нас одним из самых жгучих и неразрешимых остаётся вопрос: а сможет ли возродиться Россия после нынешней смуты, или мы являемся свидетелями её окончательной гибели? На мой взгляд, здесь имеет смысл прислушаться к мнению человека, который мыслил эсхатологически (недаром Кожинов так много уделил внимания началу становления русской государственности и так пристально вглядывался в грядущее России) и вопринимал русскую историю как заведомо трагедийную. К слову, с трагедией Кожинов связывал не только нашу историю, но и культуру, вернее, её первооснову, исток. Я имею в виду православное богослужение, литургию, в которой Кожинов усматривал элементы древнегреческой трагедии. Из этой трагедии-литургии, как из зерна, потом выросла и прославилась на весь мир русская литература, музыка и театр (не отсюда ли идёт знаменитое выражение «театр – это храм»).
Кожинов, пожалуй, как никто другой из современников глубоко и живо ощущал извечное непреклонное колебание русской истории между двумя роковыми чертами – смутой, гибельным крахом и новым воскрешением, новым головокружительным взлётом. Поэтому Кожинов больше, чем кто-либо другой, имел основание выступать от имени грядущих времён.
В одной из своих последних работ, которая так и называется «Несколько соображений о грядущем пути России», Кожинов писал: «Если исходить из вековых уроков истории, «спасение» – в создании нового могучего государства… Но может ли сформироваться это новое государство?». И ниже он отвечает: «…не могу заявить со стопроцентной уверенностью, что Россия и на этот раз воскреснет. Но, исходя из того, что её воскрешения совершались неоднократно, столь же – или даже ещё более – неуместно впадать в чёрный пессимизм».
На мой взгляд, у нас есть ещё одна причина, чтобы не впадать в пессимизм. Давайте на минуту задумаемся: в наше смутное, глухое время, а вернее сказать в безвременье, когда человеческая личность, слово, поступок, казалось бы, навсегда утратили смысл и значение, – самозабвенно, с полным напряжением сил жил, творил и вёл победительную духовную борьбу удивительный мужественный человек, имя которого вызывает у нас такие же добрые, светлые чувства, как и при упоминании Пушкина; человек, которому мы сегодня посвящаем самые сокровенные мысли о России, о её судьбе.
Это кажется невероятным, невозможным, но тем не менее это так. И только это, одно только это – факт существования кожиновского гения в нынешнюю русскую смуту – уже не даёт никакого основания считать нашу жизнь и будущее России бессмысленной и безнадёжной.Илья КОЛОДЯЖНЫЙ

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.