Стонал от сознания своего бессилия

№ 2012 / 1, 23.02.2015

У Георгия Макогоненко были очень большие перспективы. Он прекрасно знал свой предмет – русскую литературу конца восемнадцатого и первой трети девятнадцатого века. В молодости ему претил академический тон.

У Георгия Макогоненко были очень большие перспективы. Он прекрасно знал свой предмет – русскую литературу конца восемнадцатого и первой трети девятнадцатого века. В молодости ему претил академический тон. Он был человеком страсти и пристрастий. Фёдор Абрамов считал его учёным-богатырём. Выступая на 70-летии своего коллеги, Абрамов заявил: «Так вот, я бы Георгия Пантелеймоновича назвал учёным-богатырём. Мне кажется, это определение достаточно ёмкое и выражает разные грани юбиляра. Во-первых, чисто внешние – ну кто, взглянув на нашего юбиляра, усомнится в его богатырских статях?


Во-вторых, в этом определении верно, на мой взгляд, схвачена та роль, которую играет Георгий Пантелеймонович на филфаке. Георгий Пантелеймонович – один из главных опорных станов факультета. Я бы сказал даже больше, Илья Муромец, на могучих раменах которого во многом держится филологическое образование Университета. В-третьих, определение «учёный-богатырь» – и это главное – даёт довольно исчерпывающее представление о характере научной деятельности Георгия Пантелеймоновича. XVIII век – главное научное урочище Георгия Пантелеймоновича. Что такое был XVIII век, когда наш детинушка вышел в жизнь да стал прикидывать, куда бы ему приложить свои непомерные силы?


Научная целина, дикое поле, залежи, которые бороздили два-три человека: его будущий учитель, наш выдающийся учёный Григорий Александрович Гуковский, профессор Гудзий да профессор П.Н. Берков. И вот Георгий Пантелеймонович со всей молодой воловьей силой вгрызается в XVIII век. Пашет, корчует, сеет. И так на протяжении чуть ли не пятидесяти лет, чуть ли не полвека. Изо дня в день, из недели в неделю, из месяца в месяц. Без передышки.


В вёдро, в ненастье, в любую погоду, без передышки, без выходных. Выходных он, как мы, грешные, не признаёт. Зато и результаты трудов его невероятные. Тоже богатырские – иначе не скажешь». Но в чём-то Абрамов преувеличил. Похоже, ещё в пятидесятые годы из Макогоненко успела все соки выжать Ольга Берггольц.


И ярчайшим светилом в затхлом советском литературоведении, звездой первой величины этот незаурядный учёный так и не стал.







Георгий МАКОГОНЕНКО
Георгий МАКОГОНЕНКО

Георгий Пантелеймонович Макогоненко родился 30 марта (по новому стилю 12 апреля) 1912 года на Украине, в Харьковской губернии, в городе Змиев. Его отец, Пантелеймон Никитич Макогоненко, начинал как лесничий, но потом получил какую-то мелкую должность в Совнаркоме Украины. Мать – Мария Яковлевна была учительницей. В 1938 году её избрали в Киевский горсовет. В войну она эвакуировалась в Балашов и там в 1942 году умерла.


До семнадцати лет Макогоненко жил с родителями. Но после девятого класса он собрался в люди и, покинув родительское гнёздышко в Саратове, отправился странствовать по Волге и Уралу. Закончились его путешествия в литейном цехе ленинградского завода «Красная заря».


В Ленинградский университет Макогоненко поступил довольно-таки поздно – только в 1934 году. Ему повезло: на втором семестре курс русской литературы восемнадцатого века студентам читал Г.А. Гуковский. Это он первым привил бывшему литейщику вкус к большим научным проблемам.


С подачи Гуковского Макогоненко вскоре вошёл в дом Чуковских, которые стали его консультировать по некоторым вопросам русской литературы XVIII–XIX веков. Внучка Корнея Ивановича Чуковского и дочь Лидии КорнеевныЕлена Цезаревна в комментариях к маминым запискам об Ахматовой писала: «Г.Макогоненко в августе 1937 года был в гостях у Л.К., когда в дверь позвонил дворник, и Л.К. поняла, что сейчас придут с обыском (как и случилось). По-видимому, Макогоненко успел унести часть бумаг и книг М.П. Бронштейна».


Но через несколько месяцев его самого чуть не арестовали. Он ведь был на филфаке комсоргом, но к неудовольствию комиссаров почему-то никого из однокурсников не разоблачил. Дело дошло до главного комсомольца страны Косарева. Возмущённый комсомольский вожак потребовал в начале 1938 года провести в Ленинградском университете выездной пленум ЦК ВЛКСМ. На этом мероприятии Макогоненко в порыве кликушества из комсомола исключили. Следующим шагом должно было стать изгнание бывшего литейщика из университета. Но за опального студента неожиданно вступился ректор. Он подсказал, как Макогоненко действовать дальше: подать апелляцию на имя съезда и на какое-то время с восемнадцатого века переключиться на современность. Ученик Гуковского так и поступил, опубликовав 14 апреля 1938 года в «Ленинградской правде» демагогическую статью о Маяковском «В борьбе с врагами народа». Но и восемнадцатый век он не бросил. Как потом утверждал Юлиан Оксман, «даже в ранних его работах, во многом ещё несовершенных студенческих работах, которые печатались в «Учёных записках» Ленинградского университета или в «Звезде» конца 30-х годов, можно было почувствовать уже веяние новой жизни, новый глаз, новую точку зрения».


Макогоненко действительно очень рано продемонстрировал свои незаурядные способности. Не зря Гуковский, издавая в 1939 году свой учебник «Русская литература XVIII века», посчитал необходимым на стр. 447 сделать сноску на ещё не опубликованную статью своего ученика «Композиция «Путешествие из Петербурга в Москву» Радищева», которая по его настоянию была включена в рукопись сборника Института литературы АН СССР «XVIII век».


После университета Макогоненко был оставлен в аспирантуре и прикреплён к П.Н. Беркову. Но тут началась война с белофиннами. Молодой исследователь решил записаться в добровольцы. Его быстро переучили в артиллеристы-наводчики и бросили на фронт. Тем временем дома Макогоненко дожидалась жена – Валентина Рузина. 7 мая 1940 года она родила сына Андрея. Но Макогоненко своего первенца увидел лишь после демобилизации в феврале 1941 года.


Вернувшись в Ленинград, отставной артиллерист-наводчик успел по новой закрутить роман со своей бывшей однокурсницей Марией Исакович. Но бывшая любовь оказалась ему неверна, и всё кончилось расставанием.


Свою новую любовь – Ольгу Берггольц Макогоненко встретил уже в начале войны в Ленинградском радиокомитете. Поначалу их сблизила даже не совместная работа, а беспокойство за судьбу отца Берггольц – военного хирурга, которого органы НКВД из-за подозрительной фамилии хотели выслать за пределы Ленинграда. «За три дня хлопот за отца, – писала Берггольц 5 сентября 1941 года в своём дневнике, – очень сблизилась (кажется) с Яшей Бабушкиным, с Юрой Макогоненко. О, как мало осталось времени, чтобы безумно покрутить с Юрой, а ведь это вот-вот, и, переглядываясь с ним, вдруг чувствую давний хмельной холодок, проваливаюсь в искристую тёмную прорубь».


Кроме отца Берггольц, Макогоненко пришлось спасать от безосновательных доносов и своих учителей – Гуковского и Жирмунского. О случайном аресте Жирмунского ему сообщила жена учёного. И первое, что Макогоненко пришло в голову – позвонить во время ночного дежурства по «вертушке» в тюрьму. Позже дочь Макогоненко – Дарья писала: «Он учёл, во-первых, то, что ночь – наиболее верное время для звонка (именно ночью работал Сталин), во-вторых – то, что по «вертушке», с точки зрения начальника тюрьмы, зря звонить не станут, в-третьих, – то, что с первого раза никто фамилии его не разберёт, и, наконец, то, что говорить нужно «начальственным» тоном. Именно таким тоном отец приказал начальнику тюрьмы немедленно освободить В.М. Жирмунского». И это сработало. Филолога отпустили.


Пока Макогоненко боролся за своих учителей, от своего романтического замысла не отступилась и Берггольц. Все знали, что она официально состояла в браке с пушкинистом Николаем Молчановым, который страдал эпилепсией. Берггольц действительно его очень любила, но и совладать с новыми чувствами уже не могла. Страсть оказалась сильней.


Берггольц долго металась. 14 ноября 1941 года она отметила в дневнике: «Только что был большой припадок у Кольки, наяву. Едва очнувшись, он шептал мне – «любовь моя», – и у меня всё рвалось внутри. Я никогда, никогда не оставлю его, ни на кого не променяю! Я люблю его как жизнь – и хотя эти слова истёрты, в данном случае только они точны. Пока он есть – есть и жизнь, и даже роман с Юрой».


Молчанов умер от истощения 29 января 1942 года. Берггольц после этого долго не могла прийти в себя. У неё у самой стала развиваться тяжёлая форма дистрофии. 1 марта поэтессу чуть ли не силой вывезли в Москву. «Нет, – призналась она в своём дневнике 11 марта, – я не тешу себя мыслью о самоубийстве. Мне просто очень трудно жить». Спустя 9 дней она добавила: «Хочу быть с Юркой. Я не грешу этим перед Колей, – мёртвого я люблю его, как живого, и плотью и душой – больше всех я не грешу перед ним тем более, что, м.б., меня ожидает участь ещё более страшная и печальная, чем его».


Позже Макогоненко буквально забросал Берггольц письмами. «Позавчера, – писала она 1 апреля, – огромные письма от Юрки, – пламенные и нежные до безбоязненности. Он пишет, что любит меня, что жаждет моей любви «давно, безраздельной». И Берггольц потихоньку стала оттаивать. «Когда я вернусь в Ленинград, я, наверное, буду любить Юрку настолько, насколько могу чувствовать сейчас вообще. Я – баба, и слабая баба. Мне нужен около себя любящий, преданный мне мужик».






О.Берггольц и Г.Макогоненко (второй слева).  На обороте надпись рукой Берггольц: «Фронт,  Карельский перешеек, сентябрь 1942 г.»
О.Берггольц и Г.Макогоненко (второй слева).
На обороте надпись рукой Берггольц: «Фронт,
Карельский перешеек, сентябрь 1942 г.»

Дальнейшие отношения между Макогоненко и Берггольц развивались очень непросто. Макогоненко ревновал поэтессу, и не без основания, ко многим литераторам. Берггольц уже не знала, что отвечать. «Вчера, до 8 ч. утра, – жаловалась она 4 мая в своём дневнике, – опять страшнейшее объяснение… «Ты пойми, что это вовсе не сцена ревности», – говорил он мне, а это была классическая сцена ревности, и пошлейшая притом, но он так молод сердцем и так рационалистичен, что сам не понимает этого. Были у нас Фадеев, Тишка [Н.С. Тихонов. – В.О.], Прокофьев, – пили, я совершенно невинно повертела хвостом перед Сашкой Прокофьевым – отнюдь не больше того, как обычно с ним – человеком, глубочайшим образом безразличным мне и знакомым свыше 10 лет. То есть более общего, что ли, кокетства, нельзя и придумать. Тем не менее Юра поднял это, плюс звонки одного торпедника – на небывало принципиальную высоту – «ты оскорбляла меня весь вечер, ты разогревала Прокофьева, ты зазывала торпедника, ты показала, что ничуть не дорожишь нашей любовью» – и т.д. Дурачок, дурачок! Он и не подозревает, какая огромная, изумляющая меня самоё – его победа то, что я смеюсь с ним целыми днями, как ласкаю его с искреннейшей ненасытностью. Мучительная и любимейшая Колина тень останавливается. Я по-настоящему целыми днями счастлива бываю и обмираю от влюблённости в Юрку, – а он строит какие-то вавилонские башни на трепотне с Сашкой. Знал бы он, как это мне всё равно, что это лишь – тоска… Но вчера мне было очень плохо. Сашка упился и стал безобразно грубить и лезть. Юрка наговорил мне несправедливо-обидных вещей – зря, зря. Я с отчаянием почувствовала себя абсолютно одинокой, – ничего подобного не допустил бы Коля, понимая, что всё – ничто по сравнению с любовью к нему, что всё не более, чем ничего не значащее кокетство».


Вскоре Макогоненко допустил в работе какой-то прокол, и его понизили в должности. Лидия Гинзбург в «Записках блокадного человека» рассказывала о том, как Макогоненко появился после наказания в литредакции радиокомитета: «Он был здесь одним из начальников, но его сняли. Теперь он работает корреспондентом. Как корреспондент связан с учреждениями [намёк на спецслужбы. – В.О.]. Он уязвлён».


Чтобы доказать свою нужность, Макогоненко попробовал пробить новый статус для сестры американского журналиста Джона РидаМэри Рид, которая числилась сотрудницей Ленинградского комитета. Гинзбург передала в своих записках один из разговоров, свидетелем которого она случайно оказалась. Некто З. заметила Георгию Макогоненко: «Юра, я вам уже говорила – не говорите мне о Мери Р. У меня никаких дел с Мери Р.». И дальше состоялся следующий диалог.


«M.: – С ней совершенно неправильно поступают. Она видный американский деятель, лично знакомый со всеми писателями Америки. Почему она не может написать им письмо…


– Конечно, она может написать. Но что касается видного деятеля, то боюсь, что вы спутали её с Джоном Ридом.


– Зачем. Она там знакома со всеми писателями. Если она написала письмо вообще со всякими чувствами – это бы звучало.


– А от неё не того хотят. Что она может написать о текущих вещах? Голодный человек, год лежала в дистрофическом состоянии. Что она знает? А все говорят о ней – она ничего не умеет.


Среди цепляющихся, часто автоматически, друг за друга реплик реплика о Мери Р. приводит в движение личные темы. У З. тут свои счёты. В качестве светлой личности она спасала, опекала, но, как видно, не встретила должной душевной высоты, понимания, благодарности и проч. Ей хочется обсудить Мери Р. с высших моральных позиций. Но мгновенно учитывает интеллигентский запрет на склочные разговоры, – с надеждой, что собеседником он будет нарушен.


Но М. в теме Мери Р. интересует только то, к чему он имеет отношение. Неправильное её использование, потому что он уверен, что только он умел использовать и направлять людей. Но вот его сняли…


Второе – её болезнь и плохое продовольственное положение, потому что он хлопотал для неё о карточках первой категории, устраивал в стационар и вообще он умел – действительно умел – заботиться о людях, с которыми работал. В эту колею он и отводит разговор.


– Во всех редакциях я слышал: не знаем, что с ней делать.


– Она в последнее время стала лучше выглядеть.


– Какое лучше! Со второй категорией! Она больной человек. Её тянет писать. Ну она пишет рассказы. И плохо. А надо уметь её использовать.


В августе 1942 года Макогоненко попросился на фронт. Его прикрепили к четвёртому отделу политуправления Балтийского флота. 8 декабря Берггольц сообщила отцу: «Живём на радио, в маленькой комнатке, но есть печка, пока дают дрова (Юрка, как и все, осенью ломал дома), есть электрический свет, пока что тепло и светло, и это уже очень много. Летом и осенью кормились прилично, т.е. не голодали, были сыты. Сейчас положение будет сложнее, т.к. летом я получала так наз<ываемый> академич<еский> паёк (сверх рабоч. карточки 3 кило крупы, 2 кило муки, немного масла и сахару) 1 раз в мес., а теперь этого пайка не будет, остаёся одна раб<очая> карточка. Это менее, чем в обрез. Юра мобилизован во флот, карточки не имеет, а должен питаться на корабле, что и делает. Домой приносит только хлеб, а питание на корабле очень и очень среднее для здорового мужика». В радиокомитет Макогоненко был возвращён лишь в сентябре 1943 года.


В декабре 1943 года влюблённую пару посетил Сергей Наровчатов. Он потом отметил в своём дневнике: «Макогоненко – молодой парень лет 28–30, радиокомитетчик, человек гибкого и недюжинного ума. В разговоре он увлекается и впадает в патетику – это меня настроило сразу недоверчиво к нему. Облик и манеры его не вяжутся с этим тоном. Отзыв Славентантора подтвердил мои подозрения. «О, это молодой Растиньяк», – воскликнул добрейший Давид Евсеич. Кажется, это так, и в этом случае брак этот [гражданский брак с Ольгой Берггольц. – В.О.] недолговечен. Ольга выглядит рядом с ним намного старше – он интересен, а главное, молод и экспансивен. Если бы не плебейская верхняя губа, его можно было назвать красивым. Спорить с ним интересно, и я несколько раз выдвигал нарочито парадоксальные положения, чтобы послушать его страстные и пристрастные возражения».


Осенью 1944 года Макогоненко восстановился в аспирантуре Ленинградского университета. Темой своей диссертации он избрал московский период деятельности русского просветителя Николая Новикова. Но в установленные сроки молодой исследователь не уложился, и начальство в победную осень распределило его в Ульяновский пединститут. Берггольц, понимая, что долгую разлуку с любимым человеком не переживёт, добилась отмены несправедливого решения. Воспользовавшись паузой, Макогоненко все силы бросил на завершение диссертации и 10 февраля 1946 года получил вожделенную степень кандидата наук.


Казалось бы, уж теперь-то Макогоненко и Берггольц могли свободно вздохнуть. Но не тут-то было. Первый звоночек прозвенел летом 1946 года после позорного доклада Жданова об Ахматовой и Зощенко. Учёному припомнили, что до этого, буквально весной он прилюдно расшаркивался перед Ахматовой в Доме учёных в Лесном. Второй удар нанесла в январе 1948 года газета «Ленинградская правда», опубликовавшая разгромную статью «О фальшивой пьесе и плохом спектакле» о премьере Большого драматического театра, поставившего пьесу Берггольц-Макогоненко «Верные сердца». На всё это ещё наложились семейные проблемы. Рузина никак не хотела давать Макогоненко развод, из-за этого он свой брак с Берггольц смог зарегистрировать лишь 20 февраля 1949 года. А потом началась борьба против космополитов, которая развела по разные стороны двух бывших однокашников: Г.Бердникова и Г.Макогоненко. Два старых приятеля не сошлись в оценке своего учителя – Гуковского. Первый требовал пригвоздить старого профессора к позорному столбу, а второй всячески опального филолога защищал.


Когда Макогоненко в пылу этой борьбы успел докончить книгу «Николай Новиков и русское просвещение XVIII века», загадка. Но тут интересно другое. В 1951 году президиум Союза советских писателей выдвинул эту книгу на соискание Сталинской премии. В представлении литературный генерал и главный борец с низкопоклонством перед Западом Николай Грибачёв подчеркнул: «Г.Макогоненко пересматривает вопрос о масонстве Новикова. Правильны утверждения исследователя, что Новиков был чужд крайностям мистицизма, присущего многим масонским организациям, и, вступив в масонский орден, не изменил принципам просвещения, а отстаивал их в борьбе с руководителями масонства. Но стремление Г.Макогоненко изобразить Новикова как человека совершенно свободного от мистических умонастроений в последние годы его жизни, надо признать ошибочным». Впрочем, Сталинскую премию учёному так и не дали. Видимо, кто-то наверху не смог ему простить защиту арестованного Гуковского.


В 1955 году Макогоненко блестяще защитил докторскую диссертацию «Радищев и его время». Как отметил на защите Юлиан Оксман, «у Г.П. Макогоненко есть имя, а не только фамилия, у Г.П. есть биография, а не только справка из отдела критики». Но более всего для Оксмана было важно, что учёный представил не казённый труд, а яркое сочинение, побуждающее к дискуссии. Оговорившись, что его отступления ни в коей мере не относятся к основным выводам диссертации, Оксман тем не менее предложил ряд тезисов сделать предметом последующих научных споров. Он заявил: «Я не согласен, например, с тем, что Г.П. Макогоненко оперирует понятиями, по сути дела не раскрытыми ни в начале работы, ни в её заключительных страницах. В самом деле, что такое «русское просвещение XVIII в.», «русские просветители»? Мы всё помним, сколько было споров в связи с названием известной работы В.Н. Орлова («Русские просветители») и как сам В.Н. Орлов осторожно формулирует эти понятия в своей книге. Г.П. Макогоненко в этом отношении менее осторожен, хотя Д.Д. Благой и полагает, что в диссертации получили полное раскрытие именно такие понятия, как «русский просветитель» и «русское просвещение XVIII в.». Я же считаю, что эти понятия (именно понятия) не получили ни полного, ни частичного раскрытия, если говорить о сколько-нибудь чётких конкретно-исторических формулировках. А что такое русский литературный реализм XVIII в., о котором так часто упоминает диссертант? Ведь это тоже сложный и весьма спорный вопрос, который, однако, остаётся обойдённым в диссертации. А что такое русский классицизм, если все лучшие произведения наших классиков XVIII в. оказываются произведениями реалистическими? Я ничего не предрешаю, в своих вопросах, но считаю, что диссертант обязан был более чётко, более строго формулировать своё понимание этих литературно-исторических терминов и категорий.


Георгий Пантелеймонович! Вы внесли в научный и литературный оборот много новых наблюдений, фактов и соображений, позволивших по-новому поставить и осветить вопрос вовсе не о «русском просвещении XVIII в.», а – что гораздо более важно – о становлении русской национально-демократической культуры. Так вот именно весь этот комплекс проблем, связанных с русской национально-демократической культурой второй половины XVIII и начала XIX в., Вы и раскрывайте до конца, тем более, что Вы и сами не сомневаетесь в том, что от Радищева прямые пути ведут к Пушкину и к декабристам. И Радищева и декабристов вы рассматриваете как «дворянских революционеров» (формула Ленина). Рационально ли в связи с этим тут же характеризовать того же Радищева как «просветителя»? А Пестель – автор «Русской Правды» – он «просветитель» или нет? А Пушкин? Спор идёт здесь не о словах, а о недостаточной чёткости ваших основных формулировок. Мне думается, что и Ломоносов, и Радищев, и Крылов, и Пушкин, и писатели-декабристы, и Белинский – они все преемственно связаны именно как строители новой национально-демократической культуры, далёкой от либерально-дворянских космополитических абстракций западно-европейских просветителей и их русских эпигонов. Поэтому я бы и не называл Радищева и его предшественников «просветителями». Гораздо ближе к просветителям был молодой Карамзин».


Позже один из учеников учёного – Михаил Иванов утверждал: «Макогоненко сделал шаг к «объёмному» рассмотрению литературы. Он одним из первых заговорил о сосуществовании стилей. Конкретная его интерпретация может сейчас вызывать немало возражений, но самый подход – едва ли. Рядом с ещё «крепким» классицизмом и нарождающимся сентиментализмом 1760–1770-х годов Макогоненко поставил просветительский реализм. Его признаками были утверждение ценности личности, отрицание феодальных предрассудков в культуре и политике и стремление изобразить мир в конкретных картинах и правдоподобных образах. Для того чтобы стать зрелым реализмом, требовалось эстетически осознать социальную и историческую обусловленность действительности, что сумел сделать Пушкин. Правда, в последние годы жизни Макогоненко искал истоки этих пушкинских завоеваний в том же веке. Исследователь стал говорить о разных стадиях созревания реализма на исторической оси культуры, что грозило превратить его во вневременную категорию, причём он описывался с явным авторским предпочтением перед другими стилями, имеющими свои слабости, сочетался с материализмом в философии и прогрессивным радикализмом в идеологии. Названные проблемы встанут перед наукой намного позже и вызовут дискуссии. А вот выстраивание в русской литературе XVIII века просветительской линии станет долговременным завоеванием. Следствием отрицания господствующей схемы литературного развития стала и статья Макогоненко «Был ли карамзинский период в истории русской литературы?», опубликованная в 1960 году и вызвавшая большой резонанс. По традиции Карамзин считался самым влиятельным писателем-сентименталистом и лидером движения, которое боролось с реакционерами шишковской классицистически ориентированной «Беседы» и передало эстафету уже Пушкину. Юрий Николаевич Тынянов в статье 1926 года «Архаисты и Пушкин» показал, что архаисты архаистам рознь, что противники салонного и витиеватого сентиментального слога (Катенин, Кюхельбекер, Грибоедов) своей неприкрытой «грубоватостью» двигали литературу вперёд. Так что «карамзинский период» завершился до 1812 года. Макогоненко пошёл дальше. В XIX веке не «карамзинисты» задавали тон словесности, ибо на литературной арене из «чувствительных» писателей остались лишь второстепенные фигуры. А наибольшие достижения принадлежат Державину, Денису Давыдову, Жуковскому, Батюшкову и Крылову-баснописцу. Карамзин же продолжал творить, но не как «карамзинист»: стиль и мировоззрение автора «Истории государства Российского» кардинально изменились. Опять многое в этой статье оказалось спорным, однако картина литературной жизни первого десятилетия XIX века получила серьёзные уточнения и, что самое главное, из плоской стала объёмной. Но особенно важным следствием оказался пересмотр творчества Карамзина. Усилиями Г.П. Макогоненко, П.Н. Беркова и Ю.М. Лотмана в 1960-е годы из главы изящного, но увядающего направления Карамзин превратился в глубокого и оригинального писателя и мыслителя, автора «Истории государства Российского» – и не как собственно исторического труда, а выдающегося художественного произведения» («Санкт-Петербургский университет», 2006, № 18).


Когда началась хрущёвская «оттепель», – Макогоненко уговорили на время возглавить сценарный отдел на киностудии «Ленфильм». Киношники очень рассчитывали на его художественный вкус и на то бесстрашие, с которым он отстаивал свои идеи в различных обкомах и горкомах. Учёный резко изменил ритм своей жизни. Как правило, с утра он читал лекции в университете, а уже к трём дня перебирался на киностудию. Но в киношном мире нравы оказались намного жёстче, чем в научном. Выдержав две битвы – одну за экранизацию Александром Ивановым повести Виктора Некрасова «В окопах Сталинграда» и другую за Юрия Германа, учёный попросился в отставку. На это событие наложились и перемены в личной жизни. Он устал от частых запоев Ольги Берггольц и без ума влюбился в юную жену Геннадия Максимова (сына известного литературоведа Владислава Евгеньева-Максимова) – Людмилу Максимову, которая в 1959 году родила ему дочь Дашу.


В 1959 году Макогоненко был приглашён в Институт русской литературы в отдел пушкиноведения. Но как пушкиниста часть старой интеллигенции его поначалу не признавала. Корней Чуковский, прочитав один из очерков учёного, в своём отзыве возмущённо заметил: «Макогоненко опрощает, вульгаризирует поэзию Пушкина». Стиль учёного он охарактеризовал «как удивительное смещение пустого пафоса, бытового говорка, отличающего телевизионные передачи «на огонёк», канцелярской речи, присущей деловым бумагам, неграмотно составленным объявлениям, заявлениям, просьбам, ходатайствам и газетным статьям». Только спустя десять лет пушкинисты увидели в Макогоненко равного себе исследователя. И уже давая отзыв на монографию «Творчество Пушкина в 1830-е годы», В.Вацуро подчеркнул: «Книга эта – безусловно, незаурядное явление. Она остра и полемична, темпераментна и превосходно написана».


К слову, в отделе пушкиноведения Макогоненко долго не задержался, возглавив в Пушкинском Доме потом группу по изучению русской литературы XVIII века. Одновременно он с 1965 по 1982 год руководил кафедрой русской литературы в Ленинградском университете.


Его лекции по русской литературе начала XIX века были ни на что не похожи. Современники вспоминали: «После суховатой манеры Павла Наумовича Беркова (он в предшествующем семестре анализировал XVIII век) речь Георгия Пантелеймоновича напоминала искрящийся гейзер. Георгий Пантелеймонович был красивым, «видным» мужчиной с крупными ухоженными руками. Почти всегда в руке была сигара, он её зажигал, делал несколько затяжек и начинал говорить. Паузы для затяжки всегда были полны смысла. Но оратор увлекался, сигара гасла, её нужно было вновь зажечь – и опять в глубокомысленной тишине. Георгий Пантелеймонович объяснял свою приверженность сигаре тем, что у него иначе сохло горло. Но в принципе такое объяснение было излишним: сигара ему просто шла. Внешне лекционная манера Георгия Пантелеймоновича была импровизационной. Он ходил, останавливался у кафедры, иногда рукой касался лба, очень любил, раскрыв ладони, обратиться к аудитории с вопросом или всплеснуть руками. Читал он только цитаты – и по записям, и по книге. Но продуманность композиции лекции была ювелирной. Отступления были обязательными, но не нарушали стройности рассказа. Макогоненко не чуждался личных воспоминаний, примеров из жизни учёных, но не превращал тему лекции в повод поговорить о чём-то другом. Содержание лекции строилось на сопоставлении точек зрения, однако критика не носила жгуче-уничижительного характера. Не жаловал он разве что некоторых исторических деятелей (Николая I, Екатерину II) и литературных героев, о которых мог высказаться саркастически. Обликом, манерой держаться и говорить Георгий Пантелеймонович был немного похож на известного актёра тех времён Меркурьева».


Окончательный разрыв Макогоненко с Берггольц произошёл в 1962 году. Один из его учеников Сергей Гречишкин позже писал: «После развода с Макогоненко Ольга Фёдоровна пережила тяжёлую депрессию, попала в «дурку», где написала лечащему врачу огромное исповедальное письмо (страничек на тридцать пять) о своём распавшемся браке и о бывшем муже <…> Я помню всё, но скажу лишь, что это апология апофеоза любви БОЛЬШОЙ женщины к БОЛЬШОМУ мужчине».


Но, обретя наконец семейное счастье, Макогоненко как учёный, кажется, начал понемногу сдавать. Весной 1970 года его избрали делегатом на очередной съезд писателей России. Но лучше он этого съезда не видел бы. Историк литературы А.Л. Гришунин писал: «Примечательно было посещение квартиры Оксмана Г.П. Макогоненко в марте 1970 г., когда он приезжал в Москву в качестве делегата III съезда писателей РСФСР, и рассказывал, каким жгучим чувством стыда он мучился все эти дни; до чего омерзительна была вся обстановка, речи, решения… По словам Г.П., приходя в гостиницу, он зарывался головой в подушку и буквально стонал от сознания своего бессилия, от презрения к себе за своё малодушие. С горькой иронией называл он этот съезд «съездом победителей».


А дальше пошла череда поражений. В 1970-е годы его кандидатуру не раз выдвигали в члены-корреспонденты Академии наук СССР. Но команда Михаила Храпченко, подмяв под себя всё Отделение литературы и языка, хода ему так и не дала. Потом в 1978 году он почему-то был выведен в Пушкинском Доме из группы по изучению русской литературы XVIII века. А в 1981 году учёный не был переутверждён на должность завкафедрой в ЛГУ. Кто-то считал, что Макогоненко отомстил бывший однокурсник Бердников, занявший в конце 1970-х годов пост директора ИМЛИ. Может, это и так.


В последние годы жизни Макогоненко, продолжая исповедовать в литературоведении историко-литературный принцип, попытался расширить базу своих исследований. Он обратился к структурализму тартуской школы, стал интересоваться Лосевым и Бахтиным. Но чувствовалось, что новые подходы ему давались с трудом.


Один из учеников Макогоненко – профессор Михаил Иванов заметил: «Учитель пережил пору своего интеллектуального и физического расцвета (20–45 лет) в обстановке непрекращающегося политического террора. Объяснял он своё долготерпение и тяжёлые потери близких ему людей искажением идеала: вне всяких сомнений, Георгий Пантелеймонович верил в социализм с человеческим лицом. Мы делаем «то», но не так. Для него обоснованием служила марксистская схема исторического развития как революционной смены власти борющихся социальных групп. Групповая «точка отсчёта» возможна лишь при теоретическом допущении «индивидуальных издержек». Сказанное не отменяет личной нравственности, потому что гуманистический подход к неизбежным жертвам прогресса подразумевает их снижение, а любой негодяй готов наживаться на страданиях других. Социальные убеждения Георгия Пантелеймоновича ложились в основу его историко-литературной концепции: Радищев – декабристы – народники – социал-демократы. Она была контрастной, поэтому при публицистичности изложения изобиловала разящими выражениями: неслыханная жестокость, грандиозный обман, оклеветать, подтасовать, навязать… Общий же стиль текстов Макогоненко таков, что высказанное предпочтительнее подразумеваемого (за исключением оппозиционных намёков). Поэтому повторы, нагнетание оценочных слов характерны для изложения. Такой текст хорошо воспринимается единомышленником, но настораживает того, кто не согласен с идеей пророка. Теоретическая база трудов Макогоненко опиралась на историческую концепцию, интерпретацию больших стилей и этико-психологическое кредо. При падении авторитета марксистской социологии многие страницы книг исследователя рискуют обрести чисто риторический характер. Легкомысленный читатель может пропустить много интересных и глубоких наблюдений, отбросить важные факты, любуясь своей мировоззренческой «продвинутостью».


Умер Макогоненко 3 октября 1986 года в Ленинграде.

Вячеслав ОГРЫЗКО

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *