Прощальный взгляд

№ 2012 / 28, 23.02.2015

16 марта 2011 года ушёл из жизни народный художник России Геннадий Михайлович Добров (1937–2011). Прах его отныне покоится на Ваганьковском кладбище, на пересечении двух аллей.

или Какой реализм запрещал душитель творческой свободы Сергей Ткачёв



16 марта 2011 года ушёл из жизни народный художник России Геннадий Михайлович Добров (1937–2011). Прах его отныне покоится на Ваганьковском кладбище, на пересечении двух аллей. На этом же средостении, по диагонали, расположена могила Анны Васильевны Книппер-Тимирёвой (1893–1975), многострадальной «Колчаковны». Неподалёку и могила Алексея Кондратьевича Саврасова, подверженного смертельным запоям, – всего-то пройти по аллее около полусотни метров…


Круг творческих интересов и задач Доброва был весьма обширен, и обсуждать их можно было бы долго. Но предпочтительнее, вероятно, вспомнить, как он лично рассказывал о себе и о жизни своей весной 1991 года.







Геннадий ДОБРОВ. Прощальный взгляд
Геннадий ДОБРОВ. Прощальный взгляд

…Шёл однажды по Столешниковому переулку, увидел знакомых пьяниц у винного магазина, и они познакомили меня с одним бомжом, выделявшимся своею потрёпанной наружностью. Завёл в мастерскую, начал рисовать. Разговорились. Оказался, как он сам представился, неофициальным сыном известного полярника Ширшова, детство и юность прожил на всём готовом, но незаметно полюбил выпивку и допился до того, что пропил чуть ли не все родительские вещи, его выселили, он где-то поотирался, что-то натворил, его посадили, затем выпустили, он вернулся в Москву, но, потерявши прописку, обязан был жить в Горьковской или Владимирской области. Ну вот, рисовал-рисовал, а потом заметил, что у него из-под рваных штанин на пол натекла целая лужа кроваво-грязного гноя… Но я не брезгливый, ведь художник должен всегда сочувствовать ближнему, оказавшемуся в худшем положении, чем он сам, разве не так? Вот Эльза Хохловкина, например, говорит об Алике Парамонове, что он не любит людей и как раз именно по этой причине не может создавать сюжетно-тематические картины. Разве можно не страдать за людей? Ты посмотри, как живут иные художники: какое возмутительное самолюбование! Я с давних пор компоную фигурные, иногда и многофигурные «хоровые» картины с изображением человеческих драм… И при их создании я пришёл к заключению, что серьёзная по замыслу картина должна быть тщательно и всесторонне продумана, и вот это-то продумывание, а вовсе не ремесленническое изготовление, в основном, и отнимает львиную часть времени…


Короче, я спросил его, в чём дело, и бедняга, задрав штанину, обнажил покрытые гнойниками кровоточащие диабетические ноги. Более того, открыв рот и приподняв язык, под которым обнаружилась дыра, он пояснил, что такое приобретение он сделал в лагерном заключении, где заключённые имели обыкновение класть под язык какую-то росшую в лагере же ядовитую травку, которая постепенно и проедала эту зияющую дыру, уходящую в горло. Я прямо ахнул, когда всё это увидел. «Давай, пойдём в больницу, – говорю, – этак ты без врачебной помощи долго не протянешь». «Нет, – отвечает, – не пойду, меня вышлют, ведь прописки-то нет». Еле-еле уговорил его и привёл в пятницу в больницу. В понедельник пришёл попроведать, а мне сообщают, что в воскресенье он умер. У него ко всему прочему ещё и рак оказался… Сегодня у нас в винном водку не продают, но очередь, состоящая из подобных пьяниц, громадная…


А я с детства и ранней юности, ещё с военных и послевоенных времён, очень сочувствовал людям, униженным жизнью и судьбой, нередко обиженным ещё до своего рождения. За что? Почему?.. Ездил по домам престарелых, интернатам, выискивал дебилов, слаборазвитых детей, инвалидов, ветеранов войны, рисовал их. Один портрет-картину рисовал полтора месяца и подумал – не лучше ли было написать этот же портрет маслом. <…>


После МСХШ я поступил сначала на живописный факультет в МГХИ имени Сурикова. Но там мне вознамерились поставить двойку за живопись и отчислить. Хорошо что англичанка мне симпатизировала и об этом сообщила, и я, предупредив такое развитие событий, сам написал заявление о переводе на графический факультет в мастерскую Евгения Адольфовича Кибрика. Заканчивая учёбу в МГХУ у Кибрика, я взялся на диплом сделать серию графических листов, основанную на впечатлениях детства. Надо было сделать не менее трёх… На одном изображён смотрящий в даль мальчик, сидящий на крыше дома, за которым простираются огород и пейзажные загородные дали. Кибрик как руководитель диплома посмотрел и говорит: «Убери за огородом уборную! И вообще, разгляди-ка повнимательнее нынешние пейзажи. Поезжай, к примеру, в Южный порт, посмотри на современные краны». В моём родном Омске тоже есть краны, но там, где я жил, их не ставили, и поэтому я бы не мог назвать их изображения впечатлениями детства. Но я таки, вопреки правде чувств, скомпоновал эти краны, и Кибрик наставительно заметил: «Вот, Гена, делай всегда так, как я тебе говорю, и у тебя будет всё хорошо». Но ведь то, что я накомпоновал, было чужое, не лично мною пережитое, и я опять вернулся к своему первому варианту. Да и что в нём неприемлемого? У Поленова во всём известном «Московском дворике» выгребная яма расположена прямо на переднем плане, слева, и это же никого не смущает… Он заметил моё своеволие и говорит: «Так ты не считаешься с нашим мнением?» – «Но вы же сами говорили, что с 20 лет никого не слушаете! Вы же сами нас так учили!» – «Вот оно что… Ну, ладно…» И перестал и он, и другие педагоги ко мне подходить, что-либо советовать, в общем, подвергли полному остракизму. А в мае вынесли решение не допускать меня к защите диплома. Кибрик молвил: «Скажу тебе по секрету: это решение принято ещё в декабре. И оно окончательное». Это был второй страшный удар, который они мне нанесли за время учёбы. Я вышел из института без диплома, со справкой, мать с отцом в это время после 25 лет совместной жизни развелись, и я боялся ей о произошедшем со мной несчастье даже заикнуться. Но сам постоянно с горечью думал: ну неужели я рисую хуже других, неужели не достоин диплома? Никита Федосов, Михаил Кугач, с которыми я учился, пишут картину за картиной, а я мыкаюсь незнамо где, мне даже никого из своих прежних однокурсников не хотелось видеть.


Надо было как-то трудоустраиваться. Была заявка на художника из почтового ящика в Дубне, но по приезду выяснилось, что им нужен вовсе не художник, а чертёжник – чертить траектории ракет. В городе вёл студию. Наконец, из Дубны всё же отпустили. Но в Москве любые порывы раз за разом натыкались на прописку. Еду раз в электричке, а девушка одна говорит: «Что у вас вид такой грустный? Не горюйте. У нас парень пошёл в милицию работать, и через три года у него появилась прописка».


Тётя Феня (её умерший муж работал когда-то в ЧК) отправила к кадровику на 2-ю Тверскую – возьмёте? Возьмём. А сам на меня даже не смотрит. Иди оформляйся. Однако с высшим образованием не брали. Помогло отсутствие диплома. Дай подписку, что проработаешь не меньше трёх лет. Положение безвыходное. Дал.


Поставили меня на площадь Белорусского вокзала постовым на три года. Личный состав ужасный. Одно отребье. Мотоциклиста пьяного обобрали. Троих посадили. Начальника и замполита в 10-м отделении сняли с работы. Тётя Феня сама в коммуналке жила, а я жил у неё за занавеской. Стал рисовать по памяти чернилами. Моя благодетельница запрещала с красками возиться. Перед глазами стояли сцены из вытрезвителя, суда, КПЗ, впечатления, оставшиеся от невольных случайных контактов с разными, чаще всего опустившимися людьми. В основном это были пьяницы, проститутки, карманники, люди без определённых занятий, бродяги – вот тот незабываемый контингент бывших людей, с которым я постоянно сталкивался. Виктору Попкову понравились мои рисунки, два из них взяли на выставку, но отстоять их не удалось. Срок подошёл, уволился. Родился ребёнок. Надо было платить жене алименты, жившей в Симферополе. Пошёл санитаром в гинекологическое отделение Института Склифосовского, потом в приёмном несколько лет. Перешёл в 7-ю больницу санитаром – перевозить на родину душевнобольных, приезжающих в Москву с бредовыми идеями в приёмную Верховного Совета. Ездил, сдавал психов этих в местные психбольницы по месту их жительства, водворял, так сказать, в родные пенаты. Эта 7-я больница-психприёмник находится за Театром Советской армии. Один из санитаров написал донос, что я, де, чересчур нежно обращаюсь с больными, в дороге покупаю им пищу, в то время как мои коллеги их нагло объедают. Уж не сам ли ты больной? Давай-ка, ты у нас полежишь, мы тебе поможем, дружок, избавиться от чрезмерного гуманизма. Я испугался и уволился.


Пошёл по старой памяти в Институт Склифосовского. А туда привезли искусствоведку Острецову (авторшу 300 статей). Окончила два университета, работала в НИИ АХ СССР. Её мать была репрессирована в 1937 году, бежала из лагеря, на путях стали обстреливать, ранили… Немудрено, что Острецова родилась уже инвалидкой, ходила на большом протезе – но под платьем не видно. Тяжести носить не могла, но матери всё же помогала и нажила грыжу. Прооперировали. Я её навещал, обсказал свою жизнь. Она удивилась: складываешь работы под матрац? Принеси-ка мне. А я уже работал в экспериментальной литографской мастерской и поэтому показал литографии. Она недолго думая посоветовала отнести их на Весеннюю выставку 1970-го года. Две взяли. Так я стал участвовать на выставках. Подал заявление в Союз, записался в очередь на творческую дачу, поехал в Горячий Ключ, вызвали оттуда на секцию, и пошла разноголосица. Дувидов кричал своим: «Вы совершили ошибку! Басов рекомендовал? – Дурак!» «Ты делаешь сюжетные работы, ты быстро добьёшься успеха, станешь начальником и начнёшь нас всех мучить!» – горячо заверяла меня график Галя Иванова. Различные «доброхоты» активно подговаривали правленцев ни в коем случае меня не принимать. В 1974 году при голосовании на правлении 23 голоса было за меня, 19 – против. В это же время я второй раз женился на Люсе. «Конечно, можно посвятить себя семье, но можешь ли ты, – спрашиваю, – быть мне другом?» Целый год она ещё не могла в себе разобраться. А я по инерции работал санитаром в Боткинской больнице. В суде мне назначили твёрдую сумму алиментов – 18.50, и Люся стала платить мои алименты. Я же поехал на Валаам, о котором мне рассказывал ещё Кибрик. Туда, чтобы они не мозолили глаза, свозили всех самых страшных инвалидов. Я взял направление на Валаам от МОСХа и узнал также про Бахчисарай, потом поехал в Омск, потом в Такмык и мало-помалу почувствовал в себе уверенность… Всё-таки выстоял.


А, помнится, многие упорствовали, вот хоть Володя Свитич, сейчас ему больше пятидесяти, в юности решительно заявлял: если к возрасту Христа не стану художником, пущу себе пулю в лоб! Жить просто так, коптить небо, по любому не буду! Недавно встретил его: живой и невредимый, двое детей, работает в комбинате и в ус не дует…


Из сорока созданных мной портретов инвалидов мне, кроме двух, не удалось показать практически ничего – ни по телевидению, ни на выставках. Они, конечно, могут иметь и самостоятельную ценность, но я на них всё же смотрю как на материал для картины, которую ещё предстоит написать…


Решился на персональную выставку. Пришли Зыков, женатый на вдове Попкова Кларе Калинычевой, Дудников, посмотрели работы, где были сцены из жизни домов-интернатов, и Зыков с этакими шуточками-прибауточками говорит: «Ну, я доложу на секретариате, что ты, как истый певец культей, обрубки живописуешь…» Болашенко вскоре позвонил: «Зыков столь саркастически доложил, что выставку твою устроить не разрешили…» А я на неё очень надеялся… Позвонил Зыкову, и он уже без всяких шуток недвусмысленно заявляет: «Только через мой труп! Пока я жив – персональной выставки тебе не видать! Я хоть и не воевал, но ветеранов так показывать недопустимо. Это не художественно, надо как-то по-другому. И имей в виду, что я своё мнение никогда не меняю». «Ну всё, – говорю Люсе, – раз сам Зыков, занимая столь высокий пост, так враждебно настроен, теперь мне в графике делать нечего, не воевать же с ним, да я и не боец…» Написал заявление о переводе из графической секции в живописную. Волынская при встрече не преминула съязвить: «Ты хоть и перевёлся, но запомни: и там скоро поймут, что ты за птица».


Вернулся к портретам, но надо же было и за что-то серьёзное браться. В 1981–82 годах написал «Прощальный взгляд», представляющую забывшегося в алкогольном делириуме бывшего скрипача, на которого жена и малолетняя дочь перед уходом навсегда бросают прощальный взгляд.


Обратился к Борису Георгиевичу Лукьянову, редактору журнала «Художник», он посмотрел на «Прощальный взгляд» и говорит: «Нет, Гена, нельзя твою картину просто так показывать. Члены редакции против, секретари Союза тоже против… Сергей Петрович Ткачёв подвёл при развеске к картине делегацию ЦК ВЛКСМ и жалуется: «Мы ему говорим – убери из рук алкоголика топор, а он не убирает!» Запретил подходить к ней и телевизионщикам. А мне заявляет: «Ты, небось, думаешь, что твоя картина гениальна? Нет, нет и нет, голубчик. Нам такой реализм не нужен». Я написал апелляцию… Не помогло.

Петр ЧУСОВИТИН

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.