Валентина СЛЯДНЕВА. У ЧЁРНОГО ТОПОЛЯ
№ 2017 / 1, 12.01.2017
Творческая индивидуальность Валентины Слядневой во многом обусловлена укоренённостью её поэзии и прозы в народной культуре, в народном миросозерцании, в народном языке. Образ малой родины незримо, но сущностно определяет внутреннюю атмосферу её художественных созданий. Ставропольское село Надежда для Валентины Слядневой, как подмосковная деревня Язвицы для Виктора Бокова, – это не только неиссякаемый источник вдохновения, тематического богатства, но и «уголок земли», сохраняющий нравственные устои подлинно человеческого бытия.
Природа как одухотворённое и одухотворяющее жизнь гармоническое целое, где всё взаимосвязано, взаимозависимо, в картине мира произведений Валентины Слядневой предстаёт как высший ценностный критерий, а высота духовных проявлений человека – как животворение самой природы. Герои рассказов писательницы стараются всё делать «ради того, чтоб сила была у земли от ласки людской, чтоб люди умели беречь в себе то, что давала им земля». Этими образами выражается авторское понимание сущности человека, и не случайно для манеры повествования в рассказах характерным становится принцип внедрения голоса автора-повествователя в точку зрения, в слово таких героев.
«На алтаре души россиянина, – писала Валентина Сляднева, обращаясь к своему Читателю, – всегда были высокие идеалы и цели». В мыслях своих и авторских помыслах она неизменно возвращается к «истокам красоты» как в природе, так и в человеческих отношениях. В рассказах «По ту сторону радуги», «Полоска земли», «У чёрного тополя», «Перепелиная душа», «Вслед жизни» и других звучит чистая нота веры в человека, в его разум и надежда на чувство сопричастности к утверждению добра на земле. По природе своего таланта Валентина Сляднева – поэт-лирик. Таковой она остаётся и в прозе, всегда ярко окрашенной эмоционально-личностным отношением к изображаемому. Поэтическое начало в прозе проявляется не в только в выразительных средствах языка, в интонации и ритмически организованном повествовании, но, прежде всего, – в нагрузке на слово, на его смысловые и ассоциативные ресурсы. В «малой прозе» Валентина Сляднева предстаёт перед читателем таким же мастером художественного высказывания, как и в поэтическом творчестве.
Вячеслав ГОЛОВКО
Арина Сынымырова вынула отполированный руками деревянный засов, поставила в угол двора, откинула вбитый в косяк сработанный цыганом крюк. Дверь подалась сама.
Много чего валялось во дворе, сделанное цыганами. Поселятся под горой и делают кочерги, вилы, лопаты, а потом разносят по дворам. Кто и позарится. А как не позариться – в магазине днём с огнём не сыскать, что тебе надо для домашнего пользования, а чтоб не тащить из города – отчего ж не купить!
Во дворе будто кто прошёлся грязноватой кистью по картине – всё посерело, слиняло за ночь. Вот и вслед за другими деревьями сбросила листья вишня. «Зима уж теперь заявится точно!» – огляделась вдова, выкатившись в расхожей плюшевой курточке, когда-то пользовавшейся спросом у модниц села Заветного. По нескольку раз надевали её в клуб подруги Арины.
Клетчатую шаль повязывала вдова на свой манер: подворачивала край, одним концом заматывала вокруг шеи. Шаль охватывала плечи и спину. Когда она себя обряжала перед зеркалом, думала: «В мои годы, да ещё одинёшеньке, простывать – упаси бог! Кружку воды некому подать…»
Дети у Арины жили своими семьями.
По всему двору сквозь втоптанный гравий там и тут пробивался птичий горец. В летнюю пору он зеленел и даже норовил зацвести маленькими белыми цветочками, топтать его было некому особенно. За эту ночь и он сник и чуть потемнел. С выгона, упиравшегося в гору, тянуло сыростью и холодком. Полёгшая, высохшая трава стала мокрой, ничего ей не оставалось теперь, как стать трухлявой и сгнить к весне. Но кое-где зеленели островки – некоторые травы до самого снега держали оборону, радуя зеленью глаза, а заодно и редкую коровёнку или овцу, которых выпускали поразмяться…
Арина всей своей тяжестью навесилась на бревно-горбыль, заменявшее ворота. Когда надо было, это бревно снималось, и во двор могла въехать мажара, гружённая сеном, или машина с углём, чтобы не таскаться с ним, а выгружать на место, потом мало-помалу таская его в хату и засыпая в грубку, раскаляя плиту, на целые сутки заготовляя тепло; ходи потом хоть в исподней рубахе – всё одно никто не видит. Один кот Васька лежит на лежанке, да и тот всё время спит.
«Э, Коля, Коля, – остановится она напротив пожелтевшей фотографии мужа, где он весело смеялся, – прошли денёчки. Ты в земле теперь, а я на земле, а всё одно неразлучны…»
Стоит Арина, опершись на бревно, наслаждается просторностью земли, вдыхая бодрящий ветерок, поглядывая на небо. Припомнив, как звал её сын в город, она отвечает ему вслух: «И-и-и, сынок, никуда отсель я не двинусь!
Не сманивай! Рази ж там жизня: копошатся, как пчёлы в ульях, в маленьких квартирках, а тут я себе сама царица, сама господарыня. И никогда мне тут не надоест. Каждое утро не похоже на вчерашнее, каждый денёк – гостёк, придёт – не нарадуешься…»
Она вернулась во двор и принялась хозяйничать. Частила своими мелкими шажками: от собачьей конуры до курятника, от садовой калитки к сараю. Сбросив опорки, на минутку вошла в сени, где из ведёрного чугуна вытряхнула сваренные картофельные очистки с отрубями. Опять привычно сунула ноги в опорки, снесла ведёрко поросёнку.
– Ах ты, моя лапушка, – чесала она у него за ухом, – весь извозюкался. Мало тебе подстилки, лезешь в самую лужу, нечистая сила.
Поросёнок довольный, зыркает из-под белёсых длинных ресниц маленькими глазками, помахивает закрученным в колечко хвостиком. Голос у Арины низкий, грудной, умевший приобретать особую торжественность, когда она читала над покойником заупокойную молитву, наводя на односельчан смуту и беспокойство. Напоминала им о какой-то другой жизни, а им и об этой подумать-то некогда. Арина и сама не верила, что благодаря её заклинаниям можно помочь душе умершего в новой для неё жизни приобрести лучшие условия. Но она слишком хорошо знала каждого покойника, оттого лились из глаз её слёзы и голос летел высоко и торжественно.
Этот же голос становился грозным, когда корова соседки Катерины Ельничихи устраивала в ухоженном ею огороде потраву:
– Куда ты, габла проклятая, полезла опять. Повылазили бы тебе зенки, утроба ненасытная, выгона тебе что ли мало…
– Опять Сынымыриха разоряется!
– А как не разоряться, ежели шкода?
Бабы, собравшиеся у колодца, глядят в сторону доносящегося голоса.
– Будет, знать, опять бегать доставать рассаду.
– Достанет! В город смотается, найдёт… И будут у неё на загляденье огурчики, баклажанчики…
Переговариваются Куксова Дарья, живущая рядом с колонкой, и Евдокимиха, уже вскинувшая на плечи коромысла с полными вёдрами.
Плавной походочкой подплыла Грушка Поминова, стройная, с закинутой назад головой, как будто не за водой пришла, а покрасоваться просто так. Она и с водой назад пойдёт точно так же, ни капельки не прольётся – вёдра не покачнутся. Услышав, о чём речь идёт, скажет не торопясь:
– Вы бы, бабы, поглядели, как она эту рассаду кохает, как землю пушит, у ей сам агроном наш практику проходит, сама слыхала, как он ей говорил: «Эх, Арина Семёновна, где твои годочки, назначил бы я тебя бригадиром в огородную бригаду! Меня хоть бы подучила…»
У Грушки будто вырезанные из кости ровнёхонькие зубы, а губы как нарисованные. Вслед с восхищением смотрят бабы:
– Ишь, так и пишет, так и пишет чертовка.
– А что ей не красоваться? Прогнала свово трутня, теперь хорохорится.
– А на кой ляд он ей такой сдался! Штаны ему стирай да корми, а он только и знает в карты режется да с удочкой, как дитё малое, бегает.
У Евдокимихи нет сил держать полные вёдра, и она, кивнув Дарье, чуть что не бежит по тропинке. Дарья тоже скрывается за калиткой, ей некуда бежать, всю жизнь не работает, зато у неё полон двор всякой птицы, нетель и корова. Надоедает ей с ними вожжаться, вот и выскакивает, как услышит, что кто-то звякнул ведром у колодца. Всё у колодца можно узнать: кто женится и у кого кто народился, какой ожидается урожай и какая линия партии наметилась…
Арина тронула собачку:
– Ты хоть бы гавкнула, Октава, совсем обленилась.
Октавой собаку назвала гостившая часто Галя Чёрная, которую Чёрной назвали, чтоб отличать её от другой внучки, Гали Белой. Первая была дочкой сына Григория, слесарившего в городе на «Красном металлисте», вторая – дочкой Зинаиды, что жила за рекой.
Может, потому, что Белая была своей, деревенской, и ей с детства надоело ходить за скотиной, населявшей их двор, она, прискакивая в гости к бабке, не очень тянулась помочь по хозяйству, да и сама Арина, рассуждая, что «всё это ей обрыдло и дома», старалась делать всё сама. Чёрная, городская, сама берётся за то и это, как будто от Арины к ней перешла любовь «пушить» огород, увиваться вокруг животных, разговаривая с ними вслух. А сколько раз она таскалась с бабкой на гору и в дальний лесок, собирать «пользительные» коренья и травы, которые могли кому-то «спонадобиться» – год большой. Не ленилась Чёрная Галя собирать и ягоду, выпекая себя до окончательной черноты на знойном солнце.
Бабка наблюдала за внучкой и находила в ней всё больше знакомых повадок, замашек: «И выговор тот же, нечистая сила! Как всё это могло передаться городской девчонке?! Вся в меня пошла! И что ж ей в том городе околачиваться!» Сделав это открытие, Арина без труда проторила к сердцу внучки дорожку: она-то хорошо помнила, что в детстве любила!
Радовалась внучка кустику, который был незнаком ей прежде, растеньицу, которое вон и бутон выпустило, а она не видела, как оно цветёт. Ну и, конечно, первым делом на заре летела посмотреть: не зацвело ли? Бабка поддерживала её, говоря: «Если бы, внуча, привыкали люди с самого детства бегать и здороваться с каждым деревцем, если бы и сами приучены были сажать и кохать кустики всякие, звонкие рощи, так не бросали бы землицу дорогую с такой поспешностью и равнодушием…»
И вот случилось побывать Гале Чёрной где-то в горах Кавказа, привезла она оттуда кривое деревце. Хлопоча и радуясь, говорила:
– Бабуля, надо, чтоб оно не пропало, это чёрный тополь.
– Тёзку, значит, привезла. – И, как с дитём малым, возилась с деревцем: поливала, обрезала сухие ветки. И тополь пошёл.
Сын обижался, что бабка приучает Галину хвосты крутить быкам, а та ответила:
– Это всё, что ты скажешь, бисова ты душа, про труд, что кормил тебя?! Ты же в колхозе вырастал, а не знаешь, что агрономы быкам хвосты не крутят! – укоряла она сына.
– Да это я к слову, так говорят про село…
– Так говорят… Эх, царица небесная, сам-то ты что делаешь в городе? Гайки крутишь, чем же они лучше хвостов, а? Да и сам ты, Григорий, не шибко город этот любишь…
Этот спор у них возникал, как пожар в знойное время, только спичку поднеси, а конца ему не предвиделось.
Всем сердцем понимала Арина, что внучку надо вызволить из беды, нечего ей там делать с её душевным складом, что неминуемо должна рано или поздно зачахнуть она в суетливом душном городе, который меркнет перед этим распахнутым лугом, перед вольным ветром, летящим над вековечным земным простором.
И не ради себя она старалась присушить Галю, не из боязни одиночества, а ради того, чтоб сила была у земли от ласки людской, чтоб люди умели беречь в себе то, что давала им земля.
– Хоть на цепи её держи, – не успокаивался Галин отец.
– А так оно и есть! Как на цепи сиди там, глаза продавай у окна… А тут она только вышла, и уже сама себе не принадлежит, а становится частью всего. Как поёт она тут, как радуется! Вон старшего внука, Серёжку твово, я не держу, он мастерит целыми днями в хате что-нибудь – ему что село, что город, маракует себе. Я ему: «Приезжай, внучок, на речку пойдёшь, по ягоды», – да куды там! Своя у него дорога.
– Да ты на него не обижайся! Друзья у него там, авиамодельный кружок, цирк.
– Вот-вот, у каждого своё занятие! А Галю не трогай, христом-богом прошу…
Сейчас бабка Арина управляется с хозяйством, а сама опять про Галю думает: «Если бы правда согласилась она сюда приехать, как закончит учёбу, вот бы радость была… Четверть уже началась, теперь каникулы не скоро, вот, может, на выходной прискочит…»
Почистила у коровы деревянный полок, заглянула в ясли:
– Всё подобрала, умница ты моя! Застоялась тут. Думаешь, наверно, где это хозяйка твоя запропастилась.
Она отодрала нацепившийся на передник репей, пошла нарезать свёклы, бросить в ясли. Свёкла уродилась – как кабанчики лежат в погребке коренья, и картошечка прибранная, перебранная: одна на семена, другая едомая. Во всём у Арины порядок. «А как же, – сказала б она, – хозяйство ряд любит, без ряду прахом всё пойдет…»
Нарезанную свёклу Юлька чуть не из рук выхватывает – У-у, сластёна, всё б тебе, что хорошее; вот погоди, ещё пойдёшь по выгону походишь, травку какую найдёшь!
Корова эта у Арины живёт уже много лет. Немало телят ей принесла, понимает хозяйку с полуслова. Ельничиха, соседка, Арину как-то спросила:
– Как же ты её вымуштровала? Только выйдешь из калитки, звякнешь цепью, а она уже сама с выгона бежит к тебе, будто собачка учёная!
– Да как же она, нечистая сила, не побежит, если я ей приготовила угощение; думаешь, она не знает? Привыкла, что я её чем-то да побалую.
В стадо Арина Юльку давно не гоняла. «Зачем? Вон за воротами прямо немереный выгон. Ну когда б ещё работала в колхозе – другое дело, а то ж сиднем сижу день целый, да и сколько тут догляда этого: от двора далеко не отлучается, а пить захочет – сама подойдёт к калитке», – рассуждала она.
Когда корова подходила ко двору, Арина брала цибарку, висящую на заборчике из таких же горбылей, как на воротах, – привёз их сын вместе с углём из города, – и шла к речке Безымянке, которая бежала из Буйволовой балки. Вода в ней была тёплой, но чистой и вкусной. Когда лопались трубы водопроводные, что случалось не так уж редко, люди брали воду из Безымянки. Ею же, Ариной, в один из жарких дней был выкопан возле перехода копанёк. Обложен он был большими голышами, и к нему можно было подойти даже в дождливое время. Копанёк ей помогала обустраивать Галя Белая. Руки у неё большие и сильные, как у матери Зинаиды, и глаза такие ж, как у матери, словно два кусочка неба.
– Ox и ловкая ты, Галина, как положишь голыш, ровно он тут и был, хорошая помощница будешь матери… да почему будешь – уже помощница.
– Я, бабушка, в техникум как поступлю, так и отпомогаюсь. Буду бухгалтерские курсы заканчивать, а там – в техникум.
– Оно, конешно, дело нужное, – говорит поскучневшим голосом Арина. – Считать тоже надо кому-то.
Арина удивляется, что обе её внучки Гали – родные, а разные. «Ловкая, быстрая, а всё без души, для неё и корова, и огород – только работа и ничего боле… Но нельзя же упрекать яблоню, что она не груша. Значит, уродилась такой. Да и что там судить-рядить – у каждого свой талант!»
Не без ходатайства Сынымырихи был построен и новый переход через Безымянку, не такой, конечно, как построили недавно через Шалую, но и этот тоже не то, что раньше был. Одно только название, что переход, ветер рассыпал его совсем.
Шалая – на отличку от Безымянки – текла из города и была, по выражению Арины, страхолюдной, вода была в ней грязная и вонючая, камыш рос реденьким, чахлым. А после паводка на берегах валялись тряпки, консервные банки, целлофановые мутные мешки и всякая другая нечисть.
Когда Сынымыриха возвращалась из города с базара, она бегом пробегала мост, мельком взглянув на мёртвую речку, и спешила к себе через пустошь, устланную порхающими бабочками ромашек.
К своей Безымянке Арина подходила просветлённая, срывала прохладный листок мать-и-мачехи, прикладывала к разгорячённому лицу, не сразу отрывала глаза от разговорчивых серебристых струй, скачущих по светлеющим на дне окатышам. А дома её с нетерпением поджидала Галя Белая, в базарные дни частенько она оставалась у бабушки домоседить. Домоседка из неё получалась неплохая. Особая задача её состояла в том, чтоб стеречь огород от шкоды деревенской ребятни – только глаза отведи, обнесут вместе с плетями все огурцы, а яблоки – вместе с ветками.
Сполоснув доёнку, Арина села под корову, упёрлась головой в тёплый бок. Корова стоит смирно, жуёт свёклу, прикрыв глаза. Вот и обмякло затвердевшее ко времени дойки вымя, без единой капли молока остались сморщенные соски.
Выпроводив корову за двор, Арина замечает, что солнышко взошло: «Вот и хорошо, вот и слава богу, с ним повеселее будет…»
Греется вода на керогазе, привычно гудит сепаратор. Из одного рожка бежит отбитое, с голубоватинкой, молоко, из другого часто капают густые сливки. Арина привычно крутит ручку сепаратора, названного недавно сыном «агрегатом». Приехав на красном своём «Жигуле» пораньше, застал мать в кухне:
– Ну что, агрегат дышит ещё?
– Дышит! Он и меня переживёт… – Мать улыбнулась: – Помнишь, как мне помогал мыть его, собирать?
Григорий улыбнулся матери, присел на корточки:
– Как не помнить, кормилец наш. Полсела, считай, У нас молоко сепарировали, а нам кто баночку, кто две своего молока отливал. Вон там ведро стояло…
– Кормилец! А сам ты как крутил его, когда Зинка слегла. Люди идут, а она в горячке. Как от дитя отойду? Вот ты и сидишь, и крутишь, а потом я пришла в кухню – руку мнёшь, набрякла вся…
Она вытирает слёзы уголком платка. Сын себя ругает:
– Дурак и есть дурак, надо было мне в воспоминания удариться!
– А то я без тебя не вспоминаю, только и живу этими воспоминаниями, вчерашнее становится позавчерашним, нынешнее – вчерашним. Я и сама уже не знаю иногда, где жизнь моя, а где память! Одно колесо – то туда крутнётся, то – обратно.
Сидит Арина, крутит ручку сепаратора, смотрит на тоненькую струйку, рука сама подлаживается – побыстрее или помедленнее, а в глазах её меняются картинки, как в кино немом.
Как ни выматывала её жизнь, но крепкий казачий корень пускал новые побеги, укреплялась вера, что не навсегда эти чёрные дни войны, что победа не за горами. И пришла она, откатилась постоянно гнетущая душу тревога за землю-матушку, за дом свой, за детей, а что вдова – так разве ж она одна. И не выла она в голос, когда Ельничихин муж с войны пришёл, когда другие приходили. С ними и колхоз легче поднимать… Наливалось красотой молодое бабье тело, чуть голод пятки показал, играло, особенно по весне, сильной кровью. Карие глаза её посверкивали от крепких солёных шуточек мужиков. Не один на скирдовании или на косьбе старался задеть рукой, подхватить её, сигающую с воза. Порой потянется и она, не совладав с собой, к забытой мужской ласке, но до «сурьёзного» не доходило. «Неужели сиротить детей, мало вон их в Заветном!»
А молодые сады туманили голову, уводили её к таким, как она, вдовам, но с ними было ещё тяжелей. Одни разговоры: «А бывало, мы с Лёней… А мой так не прислал ни одной весточки… И о моём – ни слуху, ни духу…» После бабьих посиделок шла Арина домой, тая в сердце страшную грозу, и, если детей не оказывалось дома, выла глухо и надсадно. Вот и стала она тогда доставать отцовское наследство – церковные книги, которыми зачитывалась, ища в них ответы и душевное успокоение.
Может, и оторвали бы её эти книги от суетливой и непонятной во многом жизни, но только новое время гомонило в её избе: дети подрастали, вступали в комсомол, стыдились своей матери-богомолки. Так и оторвалась она от заманного мира, где истинно всё, что любит душа. Изредка лишь, когда приходили люди с просьбой отпеть покойника, проводить словами молитвы в незнаемый путь, Арина шла, накинув в холодное время потёртую дошку из овчины с облезлым кошачьим воротником, завернув в белый платок поминальную книгу. Перед детьми она оправдывалась тем, что это уже имеет не религиозный, а простой человеческий смысл, но для дотошного Гришки это был повод задать ещё кучу вопросов: почему бог так неразборчив и часто помогает подлецам? Где жил бог, когда мир не был сотворён?
У матери на эти и на многие вопросы ответов не было, она только поняла одно, что неудовлетворённые жизнью люди ищут утешения в молитвах. Для неё же самой молитвой был труд на земле, которую она любила всеми клеточками души, и ей всё равно, что было вначале – Дух, по Ветхому завету, или Слово – по Новому завету. Кормилица-земля была для неё всегда на первом месте с её вечной красотой.
Теперь, когда Арина осталась одна в этом богом данном ей земном раю, думала: кто же будет холить её землю?
Одичают яблони, позарастают высоким купырём и лопушками двор и огород!
А куда, спрашивается, упорхнул её сын?! Глохнет и задыхается от раскалённого в летнюю пору асфальта, от грохота машин!
К Арине не в первый раз является мысль, что природа наделена божественной силой: не напрасно же паломники поклонялись рощам, родникам или озёрам! А тут от красоты такой бегут. Скоро в гости не к кому будет сходить!
«Ну вот и пересепарировала… Да что ж опять шпигануло спину!» – С трудом разгибаясь, уносит бабка Арина в подвал баночку сметаны, снятое молоко убирает под навес, чтоб скисло для творожка. Руки у неё ослабели: «Нет, надо полежать маленько…»
Она идёт в хату, на ходу разматывает конец шали, что обмотал шею, и ложится на кровать: «Хоть бы Зинаида заявилась, и как её угораздило ногу поранить!» Мелькнула и пропала мысль, что надо бы курам посыпать, да и Октаву надо бы отпустить побегать…
Она вспомнила, как мать её Праскева дала согласие выдать её замуж за богатого Кирюху Задворного с белёсыми, чуть навыкате глазами, а она кричала матери:
– Собственной косой удавлюсь, сама ты выходи за эту жабу!
– Остепенись! Ты ли это, покорная и послушная? Слова в упрёк не говорила, а теперь кричишь на всю ивановскую! Мне ж троих ещё поднимать…
– Да я лучше батрачить пойду, света белого не буду видеть от работы, чем замуж за него идти.
Она схватила подаренное женихом подвенечное платье и сожгла во дворе, облив керосином.
– Бог тебе судья! – так и села Праскева, ноги подкосились. А её Коля – ветер в поле, подался блукать по свету – себя искать, как он сказал Арине. Хорошо, что вовремя вернулся… Если бы не война…
Улыбается Арина, лёжа на кровати и глядя на алые цветы герани: «Вот анчихристы, весь год цветут…»
Такие же цветы, только белые, были у неё в густых волнистых волосах, когда они сидели с Николаем, насмелился-таки заслать сватов! А ведь, как спелая малина, так и упала ему в руки, боясь, что снова с матерью придётся воевать…
Лежи не лежи, а надо всё до ума доводить. Спохватывается Арина, вспомнив, что сметану не накрыла капроновой крышечкой. «Ещё мыши нашкодят…» Накрывает баночку, таких баночек вон уже сколько насобиралось, можно в город. «Люди хорошо берут, а мне денежки на книжку снова нести! Дети сами хорошо живут, а мне нужно на этом месте построить новый дом. На следующий год уже договорилась со строителями. А то Галя Чёрная полюбила это место… Жить, может, согласится тут! Не зря же и тополь свой чёрный обихаживает…»
Ну, кто не верит в хорошее? Верит и она, Арина, в последнюю свою мечту.
Станет её внучка агрономом, может, или зоотехником, будет жить в новом доме из белого и красного кирпича, с паровым отоплением. Именно такой дом она заказала каменщикам! Чтоб была ещё светлая, застеклённая веранда…
У этого дома будет своя жизнь, как и у этой развалюхи, которую она любит по-своему! Вся жизнь её пролетела здесь. Сядет у окна и видит из него всю жизнь свою. Даже жаль её будет, когда придётся убирать хату с глаз долой.
По радио пробило двенадцать. Встаёт Арина: «Надо поить корову! И протопить в хате не мешало бы…» Занесла дровишек, идёт уголька насыпать в ведёрко, замечает, что на побелённой стене откуда-то взялась царапина: «Видать, корова рогом задела! Надо будет забелить, пока не полили дожди…»
Притулившись к стене, она оглядывает всё кругом: «Нет, надо, чтоб не пропал тут корень жизни, иначе зачем и жила…»
Течёт неподалёку речка Безымянка, перешёптывается с травой, пожухлой и потерявшей краски жизни, торопится. Но куда? Через несколько километров упадёт она, светлоструйная, в шустрый грязно-серый поток, смешается её лесной и полевой запах с гнилью городской помойки… Жаль Арине Безымянку, которая только на небольшом отрезке ещё не умерла! «Должны же быть виноватые в том, что происходит с нашей землёй, а их не видать! Спасаются от землетрясения даже, а как спастись от людского окаянства?!»
Она заходит в хату, кидает дрова в грубку, греет над плитой обветренные руки. Краешком задевает её уплывшая мысль о Безымянке, и она себя тоже сравнивает с погубленной рекой: «А может, и я, с любовью моей к затравевшему просёлку, к пестротравному выгону, к незакатному полю, пропаду и растворюсь в потоке новой жизни». Отпоют её так же, как она отпевала других…
Дрова загораются быстро. «Сухие, как порох, должно, да и тяга хорошая… – Ставит на плиту чайник с водой Арина. – Надо ещё сполоснуть махотки…»
Тёплой водой она споласкивает махотки, идёт опрокидывает их на колья посеревшего от времени заборчик. Туда же вешает и доёнку. «Ну вот, теперь можно и корову идти поить!»
Она слышит, как звякнула калитка с цепью вместо крючка со стороны сада, залаяла радостно Октава. «Никак Галя Чёрная…» – падает сердце у Арины.
– Голубочка моя, касатка ненаглядная, – шаркая, торопится Арина к внучке и – то ли её измучили думы, то ли от старости – начинает на груди у внучки плакать. – Я про тебя всё думаю, приедешь ты аль нет, скажи ты мне, старой?
– Бабушка, я уже решила, только ещё не знаю, может, мне на зоотехника поступать?
– На завтехника ещё лучше! Сызмальства нянчишься с кошками и собаками, а корова за тобой как на привязи ходит! – радостно тараторит бабка и только теперь здоровается: – Здравствуй, моя внучечка!
Галина хохочет:
– Здравствуй, здравствуй! А я думаю: дай-ка поеду на выходной. И книжки захватила – в десятом классе, сама понимаешь, какая нагрузка.
И мамка согласилась. Сначала ругалась, а потом: «Видно, ничего с тобой не поделаешь, езжай!» И комнатные тапочки передала тебе!
У Гали Чёрной карие, похожие на бабкины глаза, неяркое и негреющее солнце дробится в них на маленькие искорки. Она бежит на середину двора, где, огороженный проволокой, чтоб не задела корова, растёт тополь.
– Вот он, мой чёрный тополь! Прижился, к небушку потянулся…
– Какой он тебе чёрный, – смеётся Арина, – пожелтел весь и облетел наполовину.
Порыв ветерка, и ветка царапнула лицо Гали.
– Ой, да ты ещё, как кошка, царапаешься!
А тем временем Юлька сама подошла к воротам, чешет бок о горбыль и машет головой.
Увидев корову, к ней кидается Галина:
– И ты тоже здороваешься со мной?
После обеда идут по проулку к Безымянке бабка Арина, Галя, а следом не отстаёт Юлька, ещё пытается просунуть между ними свою рогатую голову.
– Ну что ты, Юлька, играешься, што ль? Брухтанёшь ещё рогом своим, – говорит ласково бабка Арина, а сама глаз не сводит с внучки: «Ишь, как вымахала за лето, а идёт как плавненько…»
Проходят они мимо Ганюшки Волковой, что живёт у самой реки, а та:
– Внучку дождалась, Ариш?
– А то как же, прибегла на выходной день!
– Счастливая ты, а мне некого ждать, сижу тут на завалинке, как колода, сдохну, и никто не придёт, хоть бы амнистия какая вышла сыну… – Ганюшка задумывается на секунду, а потом вдогонку кричит: – Ариш, ты это… ты приходи потом, я пирожков напекла. С внучкой приходи…
Гале бабка Арина говорит, что Ганюшка несёт свои крест терпеливо, не жалуется на судьбу. Сын её, шофёр, задавил женщину насмерть. Сама бросилась, видели люди, да только тот, на беду, был выпимши. Дали три года.
Галя бежит к реке, набирает вёдра воды, несёт Юльке. Та пьёт маленькими глотками, будто хочет продлить удовольствие. И тут у реки на другом берегу появляется Галя Белая:
– А я вас со двора увидела! Идут не спеша, святая троица, – смеётся она и спускается с берега. Волосы у неё соломенного цвета, по лицу кое-где конопушки, а в глаза глянешь – зажмуриваться надо: такая там сверкучая синева.
Внучки затевают свой разговор, хохочут и лезут на крутой склон, где разросся тёрн. Через минуту Галя Чёрная прибегает и берёт у Арины пустое ведро:
– Иди, бабушка! Мы тёрну нарвём, уже спелый!
– Давай, внучка, мочёный тёрн зимой в охотку идёт, а мы с Юлькой пойдём помаленьку.
На следующий день Галя уехала в город. Арина смотрела вслед рейсовому автобусу, радуясь тому, что внучка такая смекалистая – и тёрну нарвать вызвалась, и забрала сметану, сказав, что с матерью они сами продадут, а денежки она привезёт. Арина улыбнулась тому, что её задумка насчёт строительства дома у внучки не вызвала ни насмешки (с ума, мол, старая спятила!), ни равнодушия. Они даже ходили с нею по большому двору, решая, где же лучше всего поставить дом. И конечно, Гале пришла эта великолепная мысль – поставить дом у чёрного тополя.
Быстро смеркается, но ещё виднеются из окна ветки акации, куст бузины, на который наскакивает ветерок, ероша его вихры. Почему-то Арине увиделся и копанёк, в нём замешкалось, закружилось маленькое облачко, наверно, хотелось ему поплескаться в прозрачной воде, но набежала большая серая туча, сгребла его, и – как не бывало.
Сон у Арины чуткий, кисейный прямо. Стоит перед нею дом, огромные окна залиты солнечным светом. «Дом, как человек, – кто-то говорит знакомым Арине голосом, – чем больше света внутри, тем больше радости в нём!» Арина переворачивается на другой бок, мучительно вспоминая знакомый голос: «Может, это мать, Праскева, говорит? – Мурашки бегут по телу Арины. – Я же мать сто лет уже не вспоминала!» – думает она, проснувшись, и снова засыпает.
И вот она идёт по расстеленным полосатым дорожкам в новом доме, думая: «Мягонько будет ходить тут с правнуком моим, похожим на Галю Чёрную и на меня…»
Арина улыбается беззубым ртом, не слыша, как зачастил мелкий дождик по стеклу, постепенно наливаясь остудной тяжестью. А к утру намокшая земля схватилась тонким игольчатым ледком, на который густо повалил снег.
«Ну, вот и до зимы новой дожила, – выглянув в окно, подумала, проснувшись, бабка Арина. – Укроется землица одеялом и станет дрыхнуть. Умаялась…» Она попыталась встать, но руки подломились, будто тряпичные. «Что это со мной, не хочет тело слушаться! А у меня ж там Юлька не поя, не кормя, да и доить надо…»
Пересилив слабость, она долго одевалась, потом вышла во двор, ослепнув от белизны на секунду. Двор жил: торкались в курятнике куры, надоело им сидеть взаперти, повизгивал кабанчик, от конуры кинулась к хозяйке Октава, мычала Юлька. «Припозднилась я, вон как истомились без меня все, как же им без меня, если пропадать придётся…»
Она поёжилась, холод достал её через одежду, прибавил силы, и она заговорила:
– Ничего, ослабела чуток… как мне болеть… никак нельзя… не на кого пока оставить всё. – Говоря это, она выпускала кур, покачиваясь, успокаивая себя: – Ничего, ничего, расхожусь…
И вот она уже села на маленькую скамеечку под коровой, крепко, как ей показалось, зажала в коленях доёнку и стала доить, упираясь головой в тёплый бок Юльки. Но ведро, наполненное на треть, вдруг стало падать. «Ах, как же это я, раззява!» – успела подумать бабка Арина.
Она, пошатываясь, вышла из сарая, ловя ногами землю, куда-то уплывающую от неё. У неё в руках всё ещё было подхваченное при падении ведро, в нём лопались пузырьки тёплого вспененного молока. Дойдя до середины двора, Арина упала недалеко от чёрного тополя; теперь он был весь белый.
Октава, волоча цепь, подошла к Арине, хотела было полакать разлитое молоко, но, увидев, что хозяйка лежит недвижимой, поджала хвост и отошла к конуре. Лишь к вечеру надсадный, леденящий кровь собачий вой метнулся к небу, в котором кружились летучие снежинки; полетел над выгоном, над огородами и садами села Заветного, а потом упал в бегучую Безымянку.
Валентина СЛЯДНЕВА
Добавить комментарий