Изумляемся вместе с Юрием Архиповым

№ 2010 / 16, 23.02.2015

Пыш­ный во­сем­над­ца­тый век был, сре­ди про­че­го, ве­ком аван­тю­ри­с­тов. Граф Ка­ли­о­ст­ро, Стру­ен­зее, княж­на Та­ра­ка­но­ва… Са­мо­зва­нец на са­мо­зван­це, про­ще­лы­га на про­ще­лы­ге. Да­лё­кие пред­ки Ос­та­па Бен­де­ра – в за­ви­тых на­пу­д­рен­ных па­ри­ках и бле­с­тя­щих кам­зо­лах.

Русская тема великого авантюриста






Пышный восемнадцатый век был, среди прочего, веком авантюристов. Граф Калиостро, Струензее, княжна Тараканова… Самозванец на самозванце, прощелыга на прощелыге. Далёкие предки Остапа Бендера – в завитых напудренных париках и блестящих камзолах.


Казанова, может быть, самый знаменитый из них, прочнее других вошедший в историю. Благодаря, как водится, литературе. Его «История моей жизни» – одна из самых переиздаваемых во всём мире автобиографий.


Трудно измерить, превзошёл ли венецианец своих коллег по виртуозному мошенничеству по количеству соблазнённых, то есть по ловкости рук. Но вот по ловкости пера – несомненно. Его пространное жизнеописание читается как захватывающий роман – приключенческий и познавательный. Ведь главное спасительное правило любых мошенников – не задерживаться слишком долго на одном месте. Где только не давал свои гастроли и Казанова. Венеции, Парижу, Марселю, Корфу, Греции, Швейцарии, Германии, Польше, России посвящены отдельные главы в его жизнеописании. Тысячи встреч с сотнями знаменитостей, авантюры, сделки, дуэли, тюрьмы, погони – яркая, рисковая жизнь запечатлена автором достаточно умело и живо; одарённость его была многообразна. Решающие для зигзагов истории события, а также повседневная жизнь Европы середины восемнадцатого столетия – с сороковых годов до семидесятых – предстаёт здесь во всей своей пёстрой наглядности. Среди документов эпохи опусу Казановы по праву приписывается выдающееся место. Незаурядный и по-своему обаятельный образ автора закрепил на века и сравнительно недавний киношедевр Феллини, посвящённый его эротическим подвигам. На этой всегда привлекающей широкого читателя и зрителя ниве у Казановы был один только соперник во всей мировой культуре – Дон Жуан. Недаром оба эти имени стали нарицательными.


Русскому читателю, знакомящемуся с записками Казановы по вполне удобочитаемому переводу И.Стаф и А.Строева, особенно интересны, конечно, страницы, посвящённые России. «Жительство моё в Риге», «Путешествие в Москву», «Продолжение петербургских моих приключений», «Мои беседы с великой государыней» – так называются соответствующие главы. В России Казанову поражает то, что может поразить и современного русского читателя: дешевизна и обилие продуктов и разнообразных товаров, пышность двора, щедрость вельмож, лёгкость нравов среди «низов» – так, он покупает себе юную прелестную наложницу не у какой-нибудь сводни, как привык на Западе, а прямо у родного её отца-крестьянина. И теперешняя страна записных книгочеев выглядела иначе в то время: «Не приведи Господь оспаривать человека, который прочёл всего одну книгу. Таковы были русские в то время». Хотя среди вельмож находились и «люди большого ума» – к ним Казанова относит Строганова и Шувалова. Огорчала бывалого итальянца разве что погода: «За весь 1765 год в России не выдалось ни одного погожего дня». Правда, завсегдатаю столичных салонов не пришло, видимо, в голову, что Россия отнюдь не сводится к на болотах воздвигнутому Петербургу. Хотя он и успел заметить, что в Москве в июне уже не было «докучных» белых ночей. Особенно удоволило немало помыкавшегося по Европе пришельца московское хлебосольство: «Стол у них открыт для всех друзей, и приятель может, не церемонясь, привести с собой человек пять-шесть, приходящих иногда и к концу обеда. Не может такого быть, чтобы русский сказал: «Мы уже отобедали, вы припозднились». Нет в их душе той скверны, что понуждает произносить подобные речи».


Любопытен и портрет государыни Екатерины, либеральничающей в переписке с Вольтером, но поддерживающей при дворе строго ранжированный немецкий порядок. И старательно прививающей, как заметил заезжий гость, своим согражданам любовь к музыке, театру, светской литературе. Словом, мозаичным камешком встроенная в повествование «русская тема» вполне может свидетельствовать о характере впечатлений и стилистических особенностях прославленной книги этого знаменитого жизнелюбца.



Дж. Казанова. История моей жизни.– М.: Захаров, 2009





Плоскостно-плакатный взгляд






Есть штамп: если хотят похвалить литературоведа или критика, говорят: его сочинение читается как роман. Штамп этот давно устарел. На Западе ещё со времён Пруста, Томаса Манна, Музиля, а у нас в последние двадцать лет, когда прямо-таки расцвёл жанр эссе, явно опередив в своём развитии всё ещё сермяжную во многом прозу. Недаром многие чуткие к веяниям века прозаики поспешили осваивать афористически кокетливую рефлекторность, в чём даже преуспели больше, чем в своих художественных изваяниях. Битов, Клех, Гольдштейн, Отрошенко – пусть немногие, но убедительные примеры. Пишут так, будто хотят подпереть плечом Головина, Гиренка, Галковского, Гачева и прочих внучатых племянников Розанова, коих ныне в словесности нашей преизобильно. А во главе движения стоит, видимо, Лев Аннинский, первым и сознательно выстроивший свои суждения о литературе, культуре, истории в праздничный парад свободной мысли, украшенной цветами красноречия.


Вот и новый его двухтомник, сложившийся на основе телеэссе, обнародованных на канале «Культура», именно таков. Слог, ритм, напор письма завораживают. Для тех, кто пристрастен к русской поэзии как к величайшему чуду света, нет чтения более захватывающего. Ведь поэты здесь не подопытные «объекты» иссушающего исследования, как в подавляющем большинстве поэтологических штудий, а живые герои эпохи из плоти и крови. Герои, если угодно, интеллектуального романа, написанного рукой поднаторелого в своём деле и даровитого мастера.


Весь век, справедливо названный «красным», делится здесь на четыре отрезка со своими героями-поэтами. На каждый период их приходится – прямо по Блоку – двенадцать. Всего, таким образом, сорок восемь поэтов, представляющих русскую поэзию первых трёх четвертей ХХ века. Хорошо бы дождаться от автора и завершения обзора, то есть оценки исхода века, когда он, век, так стремительно побелел (или, скорее, посерел?).


Разумеется, отбор персонажей первого ряда, да ещё в их ранжирующей расстановке, всегда субъективен и поэтому спорен. Вряд ли поэтические достижения Северянина, например, превосходят таковые Брюсова, Кузмина или Волошина. Мария Петровых явно просится на место, занятое Анной Барковой. Вопиет отсутствие Георгия Иванова, хотя он и создал своё лучшее в эмиграции (но ведь и Ходасевич тоже!). И совсем уж невозможно представить себе поэтический двадцатый век без обэриутов Олейникова, Введенского, Хармса.


Однако на все подобные возражения у Аннинского есть свой ответ. Он ведь на первое место поставил слово эпоха. Она-то и есть его главный герой. Если так взглянуть, то и Северянин затмит многих: без его поэзо-концертов эпоха не существует. Как и без «медных труб» глашатаев послереволюционного наследия (Тихонов, Прокофьев, Сурков и др.) Как и без тех, кто составил, по Аннинскому, «засадный полк» вечных тем и раздумий во взвихренном водовороте времени (Кедрин, Павел Васильев, Тарковский и др.) Как и без «мальчиков державы», опалённых дымом и порохом великой войны (Коган, Кульчицкий, Майоров, Слуцкий, Самойлов и др.)


Всё это так, но читателю (юноше, обдумывающему житьё в литературе) следует помнить, что такой взгляд на литературу – соотносящий её с эпохой возникновения – всё же односторонний. Если не сказать – плоскостно-плакатный. Упускающий главное – ценностный сдвиг в имманентном, внутреннем движении стиха в его прорыве к метафизическим далям. Не потому мы читаем и ныне Некрасова, что он был «за бедных и сирых» (за них были и Никитин, и Суриков, и «искровцы», и ещё тьмы рифмоплётов). А потому, что он более других в своём времени в таком прорыве поучаствовал.


Эпохально-социологический же взгляд на литературу во многом ведёт к ценностной уравниловке и мешанине. Даже не верится иной раз, что такой блестяще даровитый литератор, как Аннинский, может искренне восхищаться, считать эпохальной, соразмерной Лермонтову классикой вполне стенгазетного уровня строки вроде:







Не до ордена.


Была бы Родина


С ежедневными Бородино.



«Эти люди больше похожи на своё время, чем на своих родителей» – вот угол зрения Аннинского. Угол зрения тоже по-своему оправданный, блистательно им раскрытый и защищённый. Вся его книга – о времени и о себе, убеждённом апологете «содержания».


Только этого мало. За содержанием мы скорее уж обратимся к публицистике, историографии, даже прозе. Хотя и в ней не станем измерять её ценность документом. И поэзия касается своей эпохи пристальным, страдающим, иной раз даже кровоточащим крылом. Но и – невесомым, прикровенным, преображенным. Не вписывающимся в сугубо «эпохальный» окоём.



Лев Аннинский. Красный век. Эпоха и её поэты. – М.: Прозаик, 2009





Планетарное признание






Кажется, совсем недавно – но если вдуматься да посчитать, то уже более сорока лет назад – я услышал впервые имя Вячеслава Куприянова. Старший коллега по ИМЛИ И.М. Фрадкин возвестил, помнится, о появлении в стенах Института иностранных языков одарённого поэта и переводчика «с грандиозными планами и амбициями».


Ныне, в год его семидесятилетнего юбилея следует признать: планы осуществились, амбиции оправдались. Признание у Куприянова планетарное, от Аргентины до Сербии он всюду желанный гость поэтических фестивалей, с которых редко возвращается без очередной премии.


А уж в Германии он, германист, и вовсе свой; там его поэтическими сентенциями – наряду с таковыми Гёте, Гёльдерлина, Рильке, Георге, Энценсбергера – украшают даже вагоны дальнего следования на железной дороге.


К поэзии применимы разные эпитеты. Поэзия может быть торжественной, пафосной, патетической, камерной, тихой, нежной, напевной – и так далее, и так далее. Поэзия Куприянова, одного из отцов нашего «паралогического», как он говорит, верлибра, – умная. Может быть, потому-то она и стала своей в Германии с её философской фундированностью. Глубоко продуманы и его переводы, к которым он возвращается вновь и вновь, постепенно приближаясь к «метаязыку оригинала» (тоже его выражение). В красиво изданном «Радугой» сборнике целая хрестоматия шедевров немецкой поэзии трёх последних веков – от Веймарских классиков Гёте и Шиллера и не менее прославленных романтиков Новалиса, Брентано, Айхендорфа до таких вершин европейской поэзии ХХ века, как Гофмансталь, Рильке, Тракль, и наших старших современников, как Целан, Бобровский, Яндль, Энценсбергер. Рядом с переводами в этом издании приводятся и тексты на языке оригинала, так что каждый читатель может и сравнить чужеземное звучание с родной просодией, и усовершенствоваться в своих знаниях обоих языков.


Собственная и переводная поэзия Куприянова умна по той простой причине, что умён сам автор. Его там и сям появляющиеся эссе тому порукой. Яркий недавний пример – его остро полемическая статья (опубликованная в разных изданиях) в рамках захватившей всю страну дискуссии о ЕГЭ. И если бы наши иезуитского вида чинуши типа Фурсенко могли думать о благе собственного отечества, а не о том, как бы им по-лакейски угодить отечеству чужому, то по прочтении Куприяновой статьи они поставили бы немедленный жирный крест на своей дурацкой затее.


Полна самых нетривиальных и дельных соображений и вступительная статья юбиляра к своему итоговому (на сегодняшний день) сборнику – о переводе в широком смысле слова как основе культуры, о точности и «отсебятине» в переводе, о многовариантности в нахождении путей к поэтической истине, общей с переводимым автором, и прочая, прочая. Таким образом, не только практический опыт, в этой книге явленный, но и теория перевода, в ней обнародованная, принесёт пользу ещё многим поколениям переводчиков.



Зарубежная поэзия в переводах Вячеслава Куприянова. – М.: Радуга, 2009












Юрий Архипов

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.