Безличное вочеловечить, несбывшееся воплотить

(Вопросы задавал Вячеслав Огрызко)

Рубрика в газете: Интервью, № 2026 / 44, 05.11.2026, автор: Юрий ЛАТУШКО (г. Владивосток)

Наш сегодняшний гость – Юрий Викторович Латушко – кандидат исторических наук, заведующий лабораторией антропологии Северной Пасифики, ведущий научный сотрудник Института истории, археологии и этнографии народов Дальнего Востока Дальневосточного отделения Российской академии наук (ИИАЭ ДВО РАН), доцент кафедры социальных и гуманитарных наук Морского государственного университета им. Г.И. Невельского, учёный секретарь Приморского регионального отделения Ассоциации антропологов и этнологов России.

 

 

– Вас сегодня представляют прежде всего как крупного исследователя коренных малочисленных народов Дальнего Востока. Но начинали-то вы с изучения гавайского общества. Что же привело вас в тунгусо-маньчжуроведение? Удалось ли лично вам что-то здесь принципиально новое открыть? И что в области тунгусо-маньчжуроведения до сих пор остаётся «белыми пятнами»?

– Я и сегодня не забываю Океанию, коллеги считают меня специалистом в области культурной истории Восточной Полинезии, в частности Гавайев. За рубежом меня больше знают как исследователя островных культур Северной Пасифики. Долгое время я работал на российских тихоокеанских островах – Курилах, Командорах, островах залива Петра Великого – не только в качестве этнолога и антрополога, но и как археолог. Совместно с коллегами – географами и биологами – мы изучали то, что в литературе называется островной адаптацией.

Применительно к малым приматериковым островам залива Петра Великого (архипелагам Императрицы Евгении и Римского-Корсакова) мы увидели, что их освоение может подчиняться той же логике, что и освоение далёких океанических островов. Если говорить обобщённо, опора на островные ресурсы – это не всегда прямое следствие удалённости от материка, размеров суши или её биоразнообразия. Известно, что изоляция и хрупкость экосистемы могут приводить к катастрофам: хрестоматийным примером деградации и самоуничтожения полинезийской волны насельников стал остров Рапа-Нуи (Пасхи). Однако наш опыт показывает, что выживание человека на острове – это во многом результат «проб и ошибок» конкретной культуры в поисках оптимальных средств адаптации.

 

 

В качестве примера: в 2014 и 2016 годах мы (археологи ИИАЭ ДВО РАН и географы ТИГ ДВО РАН) обнаружили следы полноценного поселения на острове Рикорда. Это был сравнительно большой посёлок рыболовов янковской археологической культуры (I тыс. до н. э.). Расчёты показали, что здесь могли круглогодично проживать до сотни человек. И ключевым фактором тут является не численность, а именно сезонность. Совершенно иную картину мы зафиксировали в мохэском слое раннего средневековья. Адаптация к жизни на малых островах у «янковцев» и «мохэсцев» принципиально отличалась. Первые, как мы видим теперь, воспринимали острова как свой родной дом. Об этом свидетельствуют и результаты анализов состава керамики, сделанные в Институте химии ДВО РАН: янковцы изготавливали посуду из местного сырья. Мохэсцы же, жившие в более холодную эпоху, больше походили на современных «дачников» – они посещали островное Приморье лишь в летний сезон, привозя сырьё или уже готовые сосуды с материка. Я, конечно, очень схематично и кратко вам всё описал, более детально можно узнать из моих научных статей. Они, как говорится, легко «гуглятся».

 

 

Впрочем, в силу разных обстоятельств и история тайги, и степи мимо меня также не прошли: экспедиции, в которых я участвовал или которые возглавлял, охватывали огромные территории – от Камчатки и Хабаровского края до Тувы. Строго говоря, я не изучаю народы как изолированные этнографические «монады», а рассматриваю их в неразрывной связи с типами физических ландшафтов. Вслед за Дмитрием Анучиным я полагаю, что невозможно понять географию населения и культуру без знания антропологии и истории. В этом и заключается суть антропогеографического подхода – исследования народов в контексте природы и творимого ими культурного ландшафта. Знакомая всем этнографам схема членения этносов по хозяйственно-культурным типам, которую в середине прошлого века разрабатывали советские учёные М. Г. Левин и Н. Н. Чебоксаров, строится во многом на том же основании.

Помимо чисто научных задач, перед нами стояла и большая общая беда отечественной науки, особенно в регионах – разрыв связи поколений и преемственности научных школ. Это стало следствием системной катастрофы: распада СССР. Моё поколение начало приходить в науку в середине 1990-х – начале 2000-х годов, и сказать, что число желающих было огромным, я не могу. Такие люди, как я, стали пусть непрочными, но важными мостиками, по которым в науку пошла уже новая генерация молодых учёных. Долгое время я возглавлял совет молодых учёных сначала нашего института (ИИАЭ ДВО РАН), затем – объединённый совет молодых учёных ДВО РАН, а с 2019 года руководил молодёжной лабораторией антропологии Северной Пасифики, которую я совместно с администрацией Института истории с нуля создавали в рамках федеральной программы «Наука».

 

 

За 15 лет нам с коллегами в ДВО РАН и в Институте удалось сделать многое: приостановить текучку кадров, помочь решить жилищные вопросы научной молодёжи, организовать конференции и методологические семинары. Большое внимание мы уделяли и междисциплинарным проектам. Чтобы готовить специалистов по этнографии Дальнего Востока, мне пришлось многое отложить в сторону и полностью погрузиться в эту проблематику. Мои коллеги по СМУ ДВО РАН сегодня уже сами стали кандидатами и докторами наук в самых разных областях, среди них есть и члены-корреспонденты РАН. А молодые этнологи, прошедшие со мной «поля и кабинеты» и узнавшие, что такое настоящая этнография, сейчас выходят на защиты диссертаций и признаны специалистами в своих направлениях. Всеми ими я искренне горжусь и считаю свой тогдашний стратегический поворот абсолютно правильным, пусть он и не принёс мне большой корысти. Видимо, мой уровень – это создатель проектных групп, такой «вечный завлаб» (смеюсь).

 

 

В содержательном плане этнология Дальнего Востока помогла мне сформулировать и описать ряд важных теоретических и прикладных проблем. Она дала понять, что это не скучное краеведение, где всё давно изучено, а подлинная terra incognita или даже эльдорадо для исследователя. Посудите сами: современный арсенал науки позволяет проверять гипотезы об истоках этнической истории, изучать эволюцию физической и культурной адаптации коренных народов, определять место языков в контексте формирования большой трансевразийской семьи, оценивать межкультурную коммуникацию и многое другое. И главное – собирать актуальную информацию о современном обществе, культуре, картине мира и исторической памяти людей. Работу учёных-этнологов в нашу цифровую эпоху я образно сравниваю с облачным сервисом по хранению исторической памяти. Малые народы, благодаря пристальному вниманию к ним, имеют уникальную возможность хранить эту память компактно и структурированно. На уровне практических потребностей – а такие вопросы нам с коллегами задают очень часто – мы помогаем людям найти родственников, восстановить историю отдельных семьёй, разобраться в том, как жили их предки сто лет назад и ранее. Но самое главное – мы помогаем сохранять живой интерес к своей этнической культуре. Ведь давно доказано, что никакое формальное требование к изучению родного языка или традиций не сработает без искреннего интереса и деятельностного подхода к их усвоению.

Пару слов о так называемой тунгусо-маньчжурской проблеме. Большинство коренных народов юга Дальнего Востока (Амуро-Сахалинской культурной области) – это носители тунгусо-маньчжурских языков, за исключением палеоазиатов-нивхов. Кто такие палеоазиаты – это тоже отдельный и очень интересный вопрос. Почему-то приставка «палео-» в сознании большинства людей, не погружённых в тему, автоматически удревняет их историю. Я часто отмечал у ряда собеседников такую картину или схему: жили-были некие мезолитические охотники, и вот к ним откуда-то пришли будущие тунгусо-маньчжуры. Но кто они и когда пришли?

 

 

На самом деле, говоря о «тунгусо-маньчжурах», мы имеем в виду всего лишь лингвистическую классификацию. Она, безусловно, важна, но не имеет прямых и точных параллелей с реальной культурной историей – например, с формированием тех или иных адаптаций к среде обитания или с физической антропологией людей. Лингвистика позволяет изучать психическую реальность, категоризацию культуры, картину мира. Но и здесь есть нюанс: в ходе истории (сначала медленно, а в эпоху научно-технической революции – стремительно) мировоззрение людей меняется. Каждое новое поколение сегодня фактически пересобирает культуру под себя заново, включая и её языковую часть.

Но вернёмся к самой «проблеме». Очень упрощая, можно сказать, что проблема – это то, что не может быть решено сегодня имеющимися средствами. В чём её корень? В фундаментальном несоответствии данных археологии, лингвистики и этнографии применительно к этой огромной общности (это ведь не только Дальний Восток). Лингвисты доказывают глубокое языковое родство и указывают на существование единого праязыка. При этом археологи фиксируют на тех же территориях частую смену совершенно разных, генетически не связанных между собой материальных культур. Этнографы и антропологи, в свою очередь, сталкиваются с колоссальным разнообразием физических типов и хозяйственных укладов – от таёжных оленеводов до степных кочевников и оседлых рыболовов Приамурья. Это классический междисциплинарный парадокс: язык говорит об одном корне, вещи – о другом, а реальный быт и антропология людей – о третьем. Именно на стыке этих противоречий и рождается подлинная наука. И здесь работы непочатый край. Так, что предыдущий научный опыт приходится очень даже кстати.

 

 

– До вас изучением народов Приамурья и Приморья много лет занимались супруги Аврорин и Лебедева, супруги Сём, музыковед Юрий Шейкин, другие учёные. Что вам в их наследии особенно дорого и близко? Кстати, всё ли мы об этих подвижниках науки знаем?

– Вы привели очень солидный, но далеко не полный список выдающихся исследователей Приамурья и Приморья – лингвиста Валентина Аврорина, этнографа Валентины Лебедевой, супругов Юрия и Лидии Сём, музыковеда Юрия Шейкина. В их наследии мне ближе всего то, что за строгими научными текстами всегда стояли искренняя любовь к региону и стремление сохранить ускользающую культуру.

Этот ряд можно и нужно продолжить. Вспомнить Ричарда Маака, Льва Штернберга, Ивана Лопатина, Дмитрия Анучина, Владимира Арсеньева, Анну Смоляк и многих других. Включая моих коллег по Институту истории – Николая Киле, Чунера Таксами, Галину Отаину, Евдокию Гаер, Вадима Тураева, а также ныне здравствующих Анатолия Старцева, Владимира Подмаскина, Людмилу Фетисову, Сергея Березницкого. О каждом из них можно написать статью, книгу или даже многотомную серию.

Про Анучина я уже говорил, а Владимир Арсеньев мне интересен скорее как личность и человек. Крупным теоретиком он не был и сам себя таковым не считал. А вот энергия «безличное вочеловечить и несбывшееся воплотить» – цитирую Александра Блока – была в нём почти неуёмной.

Кстати, любопытный факт: Блок, Арсеньев и автор «Алых парусов» Александр Грин в какое-то время жили на одной петербургской улице – Офицерской (ныне Декабристов). Дома их стояли неподалёку друг от друга. И даже не будучи близко знакомыми, они с большой долей вероятности пересекались прямо на этой улице – поэт, писатель и этнограф Серебряного века.

Встреча Арсеньева с Дерсу Узала была одновременно знаковой и мистической. Чего хотел молодой Арсеньев, приехав в Уссурийский край? Славы и приключений. Он был типичным человеком Серебряного века – в перманентном поиске и предчувствии большой беды. На страницах дневника он пишет, что ему срочно нужен трофей – тигр. Владимир Клавдиевич приезжает на Дальний Восток тенью, а обретает здесь «плоть» и подлинный смысл бытия. Через кого? Через гольда Дерсу. В то время гольдами могли называть не только современных нанайцев, но и удэгейцев, и вообще всех «поречан» Уссурийского края до 52-го градуса северной широты – на эту тему можно почитать Лопатина или энциклопедическую статью Дмитрия Анучина для словаря Брокгауза и Ефрона. Или последнюю по времени мою работу, посвящённую тазам (малому народу Приморья), написанную в соавторстве с моим коллегой из Московского государственного университета, Андреем Туторским. Потомками Дерсу с большой вероятностью являются сегодня и нанайцы из рода Одзял, и удэгейцы из рода Кялундзюга.

Так что делал в тайге этот старик, которому было за пятьдесят, ближе к шестидесяти? Я уверен, что он тоже ждал – своего перехода в Буни (загробный мир). Но этот переход был отсрочен встречей с Арсеньевым. Так, в общем деле, они оба и обрели бессмертие.

 

 

Вы упомянули также супругов Сём – Юрия Александровича и Лидию Ивановну. В этом году мы отмечали столетие со дня их рождения, а Институт проводил большую конференцию, которая собрала ведущих этнологов – североведов страны. Судьба Семов – это удивительный пример того, как наука соединяет не только дисциплины, но и человеческие жизни. Они были выпускниками легендарного северного факультета Ленинградского университета 1953 года. Он – историк и этнограф, она – филолог. Сегодня это назвали бы модным словом «междисциплинарный союз», но именно такая связка является классической, верной для этнологии. Живую этническую культуру нельзя препарировать по отдельности: язык неотделим от быта, а быт – от мифа. К сожалению, современной науке, часто разделённой жёсткими дисциплинарными границами, этого часто не хватает.

 

 

После университета они уехали на Дальний Восток, где с середины 1950-х годов строили с нуля академическую этнографию во Владивостоке, в только что созданном Институте истории, археологии и этнографии. Сёмы стали тем самым «живым мостиком», который соединил петербургскую классическую школу тунгусоведения и сибиреведения с новым, молодым поколением дальневосточных учёных. Не только региональная, но и советская этнография, обрела в них своих лидеров. По сути, именно они выпестовали всю современную плеяду известных этнологов и филологов, мною выше упомянутых (Киле, Отаина, Фетисова, Старцев и др.).

Этнография – это не только кабинетная тишина, но и километры дорог и тысячи часов разговоров в очень труднодоступных местах – там, где жили и живут люди. Начав с изучения горинских нанайцев на Нижнем Амуре, Сёмы также прошли тысячи экспедиционных километров, дойдя до приморских рек Бикин и Аввакумовка. И здесь они совершили то, что в науке удаётся единицам, – фактически стали научными «родителями» целого народа, тазов. Именно они составили научное описание и зафиксировали материальную культуру, язык и особое самосознание этой уникальной метисной группы Приморья, которой долгое время вообще отказывали в праве считаться отдельным этносом.

Юрий Александрович и Лидия Ивановна успели зафиксировать тот пласт традиционной культуры нанайцев, удэгейцев, тазов и др., который стремительно исчезал во второй половине двадцатого века. Результатом этой огромной полевой работы стали сотни научных трудов, уникальные коллекции в академических музеях и фундаментальная многотомная монографическая серия о культуре и истории коренных народов – нанайцах, ульчах, удэгейцах, негидальцах, тазах, ставшая классикой отечественного североведения. Даже когда в конце 1970-х годов Юрий Александрович вернулся в Ленинград, чтобы возглавить университетскую кафедру, его научные интересы по-прежнему оставались прочно связанными с Амуром и Приморьем. Супруги до конца дней продолжали работать в соавторстве. И для меня их наследие ценно прежде всего этой верностью однажды выбранной теме и дальневосточному региону. Помимо этого, я разделяю отдельные наблюдения Юрия Сёма, например, в отношении этнонима «орочи» (жителей побережья юга Хабаровского края, родственных нанайцам). В своих трудах по этногенезу народов Приамурья, Приморья и Сахалина (в частности, при анализе родственных орочей, ульчей и ороков) Ю. А. Сём развивал географическо-топонимический подход. По его мнению, корни этих названий лежат не в хозяйственной деятельности (оленеводстве), а в привязке к ландшафтам – к воде, рекам и морскому побережью. Здесь действуют не только лингвистические наблюдения, это отдельная интересная тема – этнонимы коренных народов Дальнего Востока. Полагаю, что это материал для отельной большой беседы или лекции. Кто такие и в кого «превратились» гольды, гиляки, орочи из книг и документов 19 века…

 

 

– А когда и с чего вас потянуло к нивхской проблематике?

– Внимание к нивхам – как к амурским, так и к сахалинским – стоит особняком в сфере моих научных интересов, но, разумеется, в контексте культурной истории обширного Амурского края. Их уникальный изолированный язык и самобытная культура не укладываются в стандартные схемы, являя собой пример не только древней прибрежной адаптации, но и сложнейших последующих культурных контактов. Те этнографические «квартиры», в которые сегодня расселены малые народы Дальнего Востока – это, образно говоря, советские «сталинки». Они появились на рубеже 1920-1930-х годов, когда в соответствии с национальной культурной политикой СССР работали специальные комиссии по районированию.

В исторической же реальности амурские рода (именно рода, а не народы) веками образовывали сложную систему сообщающихся сосудов и капилляров – через браки, миграции, конфликты и культурный обмен. Например, род или сегмент Пе, который фиксируется у удэгейцев (Пеонка, Пионка), происходит, вероятнее всего, от морских охотников с приморской реки Пея. Исторически он связан с прибрежными группами и даже амурскими нивхами ничуть не меньше, чем со своими таёжными собратьями. При этом он считается «братским» по отношению к нанайскому роду Тумали, что делало браки между ними нежелательными. Этот так называемый «палеоазитский» субстрат растворён, но вполне доступен для изучения. Именно в подобной исторической динамике кроется разгадка парадокса, который на Нижнем Амуре в своё время подметила Анна Смоляк: амурский род в его классическом понимании относительно недолговечен и существует в среднем четыре-пять поколений. На самом деле речь идёт о непрерывном образовании нового узла на «сетке» амурского ландшафта и его постоянной рекомбинации. Поэтому нивхов невозможно рассматривать как абсолютный, стерильный изолят, даже несмотря на уникальность их языка.

Более того, здесь этнография снова сталкивается с археологическим парадоксом. Сами нивхи курганные комплексы XVI века (синхронные культуре найдзи сахалинских айнов, сменившей охотскую археологическую культуру) не считали частью своей этноистории. Но, как показывают исследования, генетически в них захоронены их предки, однако в народной памяти эти памятники сместились в область фольклора – нивхи говорили о них как о захоронениях сказочных великанов.

 

 

Но самое удивительное – то, как нивхский язык буквально «прошит» сакрализацией всего окружающего природного пространства. Здесь стоит вспомнить добрым словом известного российского лингвиста Александра Певнова, чьи глубокие работы посвящены связям нивхского и тунгусо-маньчжурских языков между собой, с ландшафтом и историей. В нивхском языке географический объект – будь то гора, скала или берег моря – это не просто элемент рельефа, он одушевлён, что выражено грамматически. Например, использование компонента «пал» (гора) в начале топонима мгновенно превращает точку на карте в сакральное, обитаемое пространство. Нивхи верили, что в облике медведей в наш мир приходят «пал нивхгу» – горные люди, их священные предки. Но если название меняет структуру и преобразуется, например, в Чо-пал («Рыбная гора») или Пила-пал («Большая гора»), корень уходит в конец слова, и речь идёт уже сугубо об утилитарном, бытовом географическом ориентире. Грамматика здесь очерчивает границу между обыденным рельефом и священным местом.

– Для меня большая новость – ваши занятия переводами нивхского эпоса. Я знал, что в разные времена переложениями нивхских сказаний занимались Наталья Грудинина и Николай Тарасов. А вас что подтолкнуло к переводам?

– Что касается лично меня, то нивхский язык я вряд ли освою до конца своих дней, хотя базовые представления о нём имею и не перестаю им искренне интересоваться. В этой связи мне очень хочется поддержать работу Марины Тэминой – преподавателя нивхского языка, кандидата исторических наук, и её коллег из Хабаровска и Николаевска. Они создают электронные словари-приложения на смартфоны, очень удобное средство для изучения языка. Похожая важная работа сейчас ведётся и на Сахалине.

Вообще, в Хабаровском крае сегодня заметна работа, направленная на сохранение и развитие малых языков – многие, например, знают о нестандартной методике изучения нанайского языка лингвиста Василия Харитонова (через игру и деятельность). Часто подобные проекты реализуются при поддержке или в теснейшем контакте с руководством и членами ассоциаций коренных малочисленных народов Севера Хабаровского края и районов. Пользуясь случаем, я бы хотел обязательно передать большие приветы Любови Одзял, председателю краевой ассоциации, и Марине Одзял – руководителю ассоциации Ульчского района, а также ещё очень многим людям из числа коренных народов Дальнего Востока. Хочу поприветствовать коллег из Хабаровского музея имени Н.И. Гродекова, Сахалинского областного краеведческого музея, этнологов из нашего Института истории ДВО РАН, коллег из Москвы, Петербурга, Новосибирска, Томска, Якутска, Петропавловска и многих других регионов нашей родины. Все они сегодня развивают старейшую науку в нашей огромной «многонародной» стране – этнографию. К слову, для справки: Музей антропологии и этнографии имени Петра Великого (Кунсткамера) РАН – один из двух головных этнологических НИИ страны – исторически старше самой Академии наук России.

 

 

– А почему вы скрываете, что сами пишите стихи?

– Стихи и короткая проза, очерки, рассказы – всё это мой личный способ в особом ритме, рифме и композиции перевести накопленный опыт понимания «своего другого». Чаще всего они пишутся прямо в дороге. Я не профессиональный литератор и не переводчик. Например, я никогда не переводил нивхский эпос о Пал-Ызне – Хозяине Гор, как кому-то могло показаться, поскольку не знаю язык настолько глубоко. Я, скорее, поэтически интерпретировал его в своих стихах. Хотя у меня есть и собственно художественные, поэтические переводы – например, гавайских священных песен-меле, французской, японской, китайской и английской классической поэзии. «Поэтический невроз», синестезия в целом – видимо, для меня это что-то врождённое. Пишу всегда и везде: раньше это были тетрадки и дорожные блокноты, сейчас – обычный смартфон. Я мало кому показываю свои стихи и рассказы, но друзья и близкие знакомые, которые их видели, обычно отзываются о моём творчестве недурно. Сюжеты самые разные, но чаще всего они о природе и стихиях – о горах, океане, реках, пустынях, грозах и дожде. И, конечно, о тех вечных вопросах, которые задаёт себе любой человек по ходу жизни, к какой бы культуре он ни относился и где бы ни жил на нашей небольшой планете.

 

 

В завершение хочу сказать, что я регулярно и с огромным интересом слежу за художественной литературой, которая сегодня выходит из-под пера авторов из числа коренных народов. Для меня это особенное удовольствие. С некоторыми писателями я знаком лично и даже немного сотрудничаю – например, с известным ульчским и нивхским журналистом, художником и поэтом Евгением Павловичем Гуданом. Ну а главным критиком и ценителем моих собственных текстов остаётся моя дочь Тася, которая сейчас учится на филологическом факультете Томского государственного университета и, я надеюсь, продолжит эту профессиональную преемственность в работе со словом.

 

Вопросы задавал Вячеслав ОГРЫЗКО

 

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *