Лирические заметки о книжной ярмарке «Печатный Двор 2026»
№ 2026 / 43, 30.10.2026, автор: Александр БЕЛЫХ (г. Артём, Приморский край)

Я вышел из автобуса № 7 у храма Покрова Пресвятой Богородицы. Раньше под этим номером ходил трамвай на Третью Рабочую – он курсировал от железнодорожного вокзала. Я спешил на свою площадку в «Интеллектуариуме»: на книжном форуме «Печатный Двор» мне предстояло три октябрьских дня подряд вести марафон встреч с авторами.
На пешеходном переходе я почти столкнулся с Алексеем Шороховым – поэтом из Москвы, участником специальной военной операции, раненым под Херсоном. Место ярмарки находилось чуть дальше по Океанскому проспекту – в Доме пионеров (ныне Дом детского творчества), на другой стороне от кафедрального собора.
Я поздоровался с героем боевых действий и на ходу бросил: «Не туда идёте!» – подумал, что он с товарищем заблудился в нашем городе. «Как раз мы-то идём в правильную сторону!» – басовито и деловито ответил Шорохов. Тут я почувствовал упрёк: сообразил, что гость «Печатного Двора» направлялся к восстановленному храму. Он возник на месте городского кладбища – сначала как часовня в честь Преображения Господня в 1885 году. Возможно, поэт шёл к могиле с крестом внучатого племянника Александра Сергеевича Пушкина – Льва Анатольевича Пушкина.
По пути я прошёл мимо статуи Будды с незадачливой судьбой – она стоит напротив бывшего Восточного колледжа, – и мимо памятного камня в честь японской поэтессы Ёсано Акико. Она написала несколько танка о Владивостоке, когда останавливалась здесь по пути в Париж к своему мужу – поэту Ёсано Тэккану, реформатору японской поэзии в духе европейского верлибра.
До открытия оставалось немного времени, а я не хотел опоздать: на одной из площадок мне поручили выступить как переводчику с рассказом о японской литературе. Я собирался процитировать стихи Ёсано Акико «Таби ни тацу» («Отправляясь в путь»), высеченные на камне: «О небеса, подайте мне золочёную карету! О ветры, распахните мои крылья! Благословите мой путь с Востока на встречу с любимым в Париже!». У меня было всего пару минут, чтобы обойти стеллажи издательств и спуститься в цокольный этаж – на своё место для встреч с приглашёнными писателями. При этом я не был уверен, будет ли там техника для показа видеофайлов.
И тут мне сообщили, что мой блок с выступлением о японской литературе отменяют по какой-то не вполне очевидной и даже нелепой причине. Вот оно, предчувствие! Казалось, немилость божья настигла меня прямо здесь. На следующий день я сходил в церковь, «поговорил с Буддой», попросил прощения у Ёсано Акико – и небеса откликнулись. Ангелы из МИДа, видимо, наслали просветление на чьи-то головы: меня вернули в программу с заявленной темой «„Ворота Расёмон“ – ворота в японскую литературу?». Эту тему, кстати, предложил Александр Брюханов, директор краевой библиотеки им. Горького.
Мне предстояло за пятнадцать минут раскрыть его дискуссионный тезис – и я сделал это после выступлений коллег, говоривших о сопредельных культурах: китайской, вьетнамской и корейской. Я прочитал в своём переводе хайку Мацуо Басё о воротах Расёмон: «Оги но хо я / касира о цукаму / Расёмон» («Кто-то хватает за голову / У ворот Расёмон — / Метёлочки мисканта»). Эти ворота на окраине древней столицы олицетворяли не самое доброе место – а то и вовсе злое и опасное: неприкаянные духи пугали киотских горожан.
Кинорежиссёр Акира Куросава открыл советскому зрителю окно в японское кино – а заодно и читателю подарил имя Акутагавы Рюноскэ, чьё творчество во многом опиралось на художественный опыт Тургенева и Гоголя. На Венецианском кинофестивале 1951 года картина «Расёмон» получила «Золотого льва», а к советскому зрителю фильм пришёл в 1966 году. За один год его посмотрело более 5 миллионов советских зрителей.
Вспоминалось и другое: в 1969 году, когда мне было пять лет, я впервые попал с родителями на ночной сеанс «Миллион лет до нашей эры» в ДК на 17-м километре города Артём. У этого фильма было почти 32 миллиона зрителей. Понятно, в какие «ворота» ломанулся советский зритель!
В некотором смысле тезис Брюханова верен – впечатление оказалось устойчивым. Стоит вспомнить, что Акутагава Рюноскэ впервые был издан в СССР в 1936 году: сборник из 36 рассказов, включая «Ворота Расёмон» (1915), выпустил Гослитиздат в Ленинграде тиражом 5000 экземпляров. Переводчиком была Наталья Фельдман, жена академика Николая Конрада. Именно по исследованиям Конрада я когда-то начинал на Восточном факультете изучение японской древности. Его редкая книга «Японская литература в образцах и очерках» (1927) была доступна только в читальном зале факультета, тираж составлял всего 800 экземпляров. Главы из «Гэндзи моногатари» и «Исэ моногатари» тогда казались настоящей экзотикой.
Но даже Конрад не был самым первым. Почти забытый сегодня Василий Мелентьевич Мендрин (1866–1920) сделал для Владивостока и русской культуры не меньше. Будучи профессором Восточного института во Владивостоке, он прокладывал пути к японской словесности задолго до советских изданий. В 1908 году в петербургском издательстве А. Ф. Девриена вышла книга «Нихон мукаси банаси. Сказания древней Японии» – в литературной обработке Садзанами Сандзина, с переводом, примечаниями и вступительной статьёй В.М. Мендрина. В сборник вошёл и рассказ «Расёмон» в народной версии и с другим сюжетом, нежели у Акутагавы Рюноскэ. Тираж составил 2500 экземпляров, а стоила книга три рубля – примерно как один костюм или пара хороших сапог.
Можно сказать, что именно Мендрин распахнул первые ворота в японскую литературу для русского читателя. Это было первое массовое издание японской словесности. Историю о Мендрине, участнике русско-японской войны 1904–1905 годов, едва не забыли совсем.
Благодаря ректору политехнического университета Геннадию Турмову – филокартисту, чьи альбомы я храню, – мы недавно узнали о портрете переводчика: его случайно нашли в старой газете «Далёкая окраина». Я слышал, как Геннадий Турмов взволнованно рассказывал о своей находке, случившейся как раз в Покровском парке, когда он остановился у знакомого букиниста и стал перелистывать газетную подшивку за 1915–1916 годы. В рубрике «Новые гласные» он наткнулся на четыре овальных фото. Под одним из них чётко значилось: «В.М. Мендрин». Для профессора Турмова это стало большой радостью – он долго искал снимок востоковеда и основателя Владивостокского политехнического института. На фото Мендрин был в военной форме (в чине войскового старшины).
Сегодня бюст Мендрина (в исполнении Барсегова) можно увидеть на аллее славы у Фуникулёра, а вот могила учёного, умершего в 1920 году, затерялась на бывшем Покровском кладбище, ликвидированном вместе с храмом ретивыми большевиками, превратившими кладбище в парк культурного увеселения. Многие ещё помнят колесо обозрения, танцплощадку, шахматистов, нумизматов, букинистов. Именно здесь Геннадий Турмов перелистывал подшивку «Далёкой окраины». Через этот парк я ходил на занятия в университет в далёком 1987 году, бубня: «Червон и чёрен черновик пророчеств». Я подзабыл, чей бюст стоял в клумбе на месте храма?
Ещё одно новаторство Мендрина – перевод с английского «Истории японской литературы» Вильяма Астона (Владивосток, 1904). В нём впервые на русский язык было переведено около ста лирических стихотворений, включая хайку Басё. Так японская поэзия во многом впервые пришла к русскому читателю именно через Мендрина. Его имя, однако, упоминается лишь в сноске в книге японских сказок в переводе Веры Марковой.
Недавно «Сказания древней Японии» переиздали в Санкт-Петербурге – с оригинальными японскими гравюрами, которые специально создавал художник Кобаяси Эйтаку (1843–1890) для издательского проекта Хасэгавы Такэдзиро. Эти книжки на шёлковой бумаге (тиримэн бон) изначально выпускались для иностранцев.
Рассказ Акутагавы был новаторским в мировой литературе из-за повествования от разных рассказчиков. Не менее новаторским оказался и фильм Куросавы – и по операторской работе, и по силе воздействия. «Расёмон» в буквальном смысле стал для советского зрителя и читателя главными вратами в японский художественный мир. А названия рассказов вроде «Вальдшнеп», «Нос», «Сад», «Бататовая каша» сами по себе намекают на русские влияния – Тургенева, Толстого, Гоголя, Чехова.
Это выступление я сделал между своими сессиями в «Интеллектуариуме». Я пригласил на свою площадку десять авторов, и все три дня «Печатного Двора» (с 11 до 18 часов) у нас было людно. Из-за плотного графика я пропустил много интересных выступлений на основной площадке – в том числе и Алексея Шорохова.

Мой «интеллектуальный аквариум» действительно напоминал аквариум: широкие окна цокольного этажа выходили во двор, где прыгали любопытные дети и заглядывали внутрь. Я манил их рукой зайти: рядом была детская площадка, где русские школьники учились рисовать иероглифы кистями и тушью под руководством китайских студентов. Как «бохайский поэт, самый древний из ныне живущих», я не мог пройти мимо этих каллиграфических уроков – и тоже взялся за кисть, поражая симпатичных китайских девушек своими пиктографическими рисунками.
Моя программа дополнялась по ходу событий. Вместо изначально заявленных в программе шести авторов мне предложили включить новые имена из Владивостока, Москвы и Читы – в итоге стало десять человек. Я понимаю, что в русской метафизике время – понятие растяжимое, но в моём случае его нужно было уплотнять до сингулярности за счёт времени других писателей, которым я планировал отдать полноценный час для авторского выступления. Сократили перерыв.
Галина Беломестнова из Читы, автор романа «Смертельная миссия в Хайларе» (2024) – военно-исторического произведения о советско-японской войне 1945 года, основанного на архивных документах КГБ, – опоздала на сутки (добиралась на поезде), поэтому её выступление на моей площадке не состоялось. У неё была запланирована встреча в Артёме по окончании «Печатного Двора». Мы договорились, что увидимся в старейшей библиотеке им. Крупской.
Как я любил в раннем детстве заниматься аквариумными рыбками! Им я должен посвятить отдельный рассказ о том, как принимал роды гупёшек, спасал мальков от прожорливых золотых рыбок и мечехвостов. В настоящее время в моём «интеллектуариуме» «плавали» разнообразные «рыбки» – писатели и поэты. Дети в окне плющили свои носы, наблюдая за дядями и тётями, большими писателями.
Самой яркой представительницей этого рода «рыбок» была поэтесса Тамара Кузьмина из села Кневичи – она художница и предстала, как всегда, в ярком образе из своих рукодельных творений, в расписном батике. Её слот назывался «От рукодельной к рукотворной книге: эстетика незавершённости». Она рассказывала, как возникла идея самодельной книги – сначала для своих детей, потом для близких друзей, и как некоторые идеи становились образом больших книг, достигших издательских проектов.
Именно она внезапно придумала оформить мою последнюю книгу «Поэтика Владивостока. Письмо удивительному китайцу» (Алетейя, СПб, 2026) своим стилизованным под китайского терракотового воина портретом, нарисованным для одной рукодельной книги. На стенде Еврейской автономной области я заприметил альманах «Биробиджан» за 2025 год, в котором обнаружил свою публикацию и стихотворение о моей героине.
БУМАЖНЫЕ АНГЕЛЫ
Я увидел случайно, как рождаются ангелы.
Цветущий луг, радужный, озаряется вспышками молний.
Из росистых крупинок, как рыбки, вылупляются существа.
Они воспаряли и садились на бельевую верёвку.
А тут рукодельница Тамара Кузьмина, откуда ни возьмись,
тотчас цепляла ангелов прищепками за бумажные крылья.
Белые, они покорно трепетали на ветру
и ждали часа своего возмужания.
Константин Дмитриенко, тоже автор альманаха «Биробиджан», представил новый роман «Тень молчания». Он вырос из его «Повести о Чучеле, Тигровой Шапке и Малом Париже» (2015), изданной в ЭКСМО в серии «Претендент на бестселлер!». Финальная фраза этой повести – «Для драконов нет времени» – может быть ключом ко всей конструкции нового романа, построенного по принципу ризомы «сада расходящихся троп Борхеса». Хронологически новеллы разбросаны на 350 лет, от походов Пояркова, но сквозные персонажи – таинственный незнакомец в тигровой шапке и его белая собака с рыжими ушами – возникают в разных эпохах, будто время для них не существует.
Термин «ризома» (корневище) ввели французы Делёз и Гваттари; он означает нелинейность, фрагментарность, интертекстуальность, множественность интерпретаций, деконструкцию иерархий. Это калейдоскоп новелл-обломков, рассказанных разными во времени персонажами. Автор имитирует слухи и разные версии одних и тех же событий – как будто мы сидим в таёжном салуне и слушаем, как обитатели Малого Парижа рассказывают друг другу мистические истории, криминал, небылицы и страшные легенды. Нет ни одной «правильной версии» – есть поток живого голоса. Этим роман напоминает по структуре рассказ Акутагавы Рюноскэ «Расёмон».
На театрализованной презентации романа в библиотеке им. Чехова историк и культуролог Сергей Корнилов сказал: «В дальневосточной литературе появилась мощная, ни с чем не сравнимая книга». Следует вспомнить и благовещенский коллективный роман начала ХХ века «Амурские волки». Роман «Тень молчания» по итогам «Печатного Двора» получил Золотую медаль премии имени Матвеевых в номинации «Проза».
Андрей Калачинский, амбассадор Владивостока, представил трилогию «Записки Дубровского»: «Айгун» (2023), «Чосон» (2024), «Хасан» (2026). За первую книгу он получил премию имени Леонида Завальнюка. Тема этого слота была: «Пограничные истории: между правдой и вымыслом». Если Дмитриенко основывал своё повествование на легендах, то Калачинский опирался на документы, но мистифицировал своего героя –пограничного комиссара Павла Дубровского, сквозного персонажа трилогии, заставившего многих читателей искать прототип. Некоторые находят его в биографии Бронислава Людвиговича Громбчевского (1855–1926) – фигуры масштаба Пржевальского, которая сама по себе нуждается в биографии в серии ЖЗЛ.
Возможно, Андрей Калачинский займётся этой замечательной личностью. А пока такой книги не появилось, читателя призовём к самостоятельным изысканиям. Я считаю, что Павел Дубровский, хоть и завёрнутый автором в рулон поддельных документов, реален, и его реальность скрывается в самом Андрее Калачинском. То ли Дубровский примеривается к Калачинскому, то ли автор приноравливается к своему персонажу. Одним словом, читатель сразу вовлекается в литературную игру автора и незаметно для себя становится незримым соучастником исторических событий. Этот приём мистификации персонажа, похожего на реально существовавшего исторического лица, работает. Стилистически роман немного осовременен. Порой в облике Петербурга проглядывают черты Ленинграда, герой цитирует Маршака, что заставляет нас подумать о нём, как о путешественнике во времени.
Андрей Калачинский как-то внезапно рванул из дальневосточной журналистики, которой отдал четверть века (и как преподаватель, и как ведущий авторских телевизионных программ), в художественную литературу и драматургию – и здесь весьма преуспел. Но эта журналистская деятельность девяностых и нулевых годов прошла мимо меня. От писательского сообщества он держится поодаль, сохраняет свою независимость.
Я совершил с ним поездку на Хасан на его джипе в начале лета прошлого года – в места своего детства, которые он оживил в своём романе. Я напросился из ностальгических чувств: встретился с дворовыми и школьными друзьями в посёлке Краскино, сходил на могилы. Пейзажи остались такими красивыми, что я позавидовал мёртвым.
Я посетил его дом, похожий на рубку корабля, одиноко стоящий на сопке среди дубов в исчезнувшем селе Лебединое. Это ещё одно творение его рук. Он мастеровой на руку: рубанок, стамеска, долото, молоток, пила – его инструменты. У него изысканный вкус: на стенах много фотографий и картин в восточном стиле – целая галерея. Внизу под сопкой сияет синевой озеро, где он ловит карасей; вдали, за холмами, видна китайская граница. Здесь он встречает и провожает стаи перелётных гусей, журавлей, уток, которые находят пристанище на озере Солёном.
Я искал с ним следы моего детства на Ханси (село Маячное), где я догонял радугу, упавшую в море, и едва не рухнул с обрыва. Это рыбачье село, основанное корейцами и контрабандистами, на берегу бывшего залива Наполеон, уже было описано Н.Г. Гариным-Михайловским в путевых очерках экспедиции 1898 года «По Корее, Маньчжурии и Ляодунскому полуострову». Андрей Калачинский – пограничный комиссар здесь. Друг пёстрых фазанов, хранитель диких мест, гений места. Сама память.
Таким же мастеровым, «виртуозом слова и дела» (Александр Брюханов), оказался мой следующий герой – юбиляр Владимир Иванов. Он работает с камнем и деревом, вырезает лики, пишет портреты писателей. Мы отметили в сентябре его восьмидесятилетие. Он служил в ракетных войсках стратегического назначения, окончил Дальневосточный политехнический институт – тот самый, который основал востоковед Василий Мендрин, – работал на Билибинской атомной электростанции в Магаданской области, управлял энергоблоком «реактор – турбина – генератор». Родился в Сибири, вырос на берегу Амура, на спор переплывал реку шириной в километр и говорит, что за всё время его детства никто не утонул. Меня с ним роднит великая река Амур. Состоялся как писатель во Владивостоке, хотя начал писать на Севере.
Однажды он принял участие в литературном конкурсе, объявленном Союзом писателей, который возглавлял Лев Князев. Он прислал два рассказа – «Кентавры» и «Кляча». В 1988 году его рассказ «Кентавры» был опубликован в альманахе «Литературный Владивосток» – как раз этот номер я обнаружил у себя в библиотеке. В нём есть полноцветная печать: живопись Александра Пыркова, ещё не похожего на себя позднего Пыркова, отрицающего фактуру, образ и цвет, – за это его и прозвали живописцем асфальта. Мрачным стал художник. Даже асфальт после дождя и то сияет. А вот слово Владимира Иванова точное, прозрачное, светлое, простое – как небо, земля, река, любовь.
Зацепило меня одно выражение из его рассказа. Когда солдат Клымов в конце войны потерял ногу после обстрела, в госпиталь к нему пришёл напарник Колосов, чтобы подбодрить:
– Ты, Петро, тяжёлые мысли в голове не держи. Жизнь – она и есть жизнь. И мысли всегда должны быть живые, жизненные, как бы трудно нам ни было. Заживёт твоя культя. И сапог тебе найдут, сам знаешь: пехота воевать и жить без сапог никак не может. Хочешь, я скажу старшине, чтобы он тебе новые сапоги выдал?
– Лучше забери у него мой автомат и принеси мне.
– Зачем?.. – тихо спросил Василий.
– Я попрошу мастеров деревянных ног, чтобы они вместо берёзовой чурки пристегнули мне приклад от моего брата-автомата – на память. Дома не стыдно будет показать такую культю: вот, мол, с ним, родным, и воевал!
В палате, хотя и не дружно, но все, кто мог, засмеялись. Улыбнулся горе-шутке Клымова и Василий: значит, оживает духом дружок. Будет жить!
– Не язык у тебя, Петька, а ботало. Одним словом – контуженый…
– Но ещё не совсем. Трудно ей меня доконать. Одной ногой, но лягать всё равно буду! Погоди, я тебе контуженые письма послать буду. Ты, Васёк, только сообщи мне, что до Берлина дошёл и всю фашистскую нечисть уничтожил…
Я подумал: если бы мне пришлось переводить этот рассказ на японский язык, как же я мог передать эту интонацию – интонацию правды, сарказма, солдатского юмора и веры в русский дух?
Знал ли Владимир Иванов в том году, когда писал «Кентавров», что снова придётся воевать с фашистской нечистью на русской земле нашего порождения? Я знал. С очевидной ясностью. Русский дух, возрождение русского духа – эта идея проходит через всю его прозу и поэзию. И через его жизнь. Он много читает философской прозы, ищет в ней опору.
Валерий Королюк – врач, подводник, журналист, историк и поэт – использует в своём творчестве необычный повествовательный приём: фантастику. При этом он говорит не о будущем, как его любимые писатели-фантасты братья Стругацкие, с которыми он словно вступает в литературные игры.
Один из братьев, Аркадий Натанович Стругацкий, был не только писателем, но и мастером перевода: он познакомил русскоязычного читателя с классикой японской литературы – в частности, с рассказами Рюноскэ Акутагавы («Бататовая каша», «Нос», «В стране водяных» и другими). Вспомните его перевод Абэ Кобо: «Совсем как человек», «Тоталоскоп», «Четвёртый ледниковый период».
Валерий Королюк, напротив, языком фантастики осмысляет наше постсоветское настоящее – например, обращается к теме войны в Абхазии. К своему юбилею он издал в Волгограде сборник прозы «Просто фантастика», куда вошли рассказы, например, «Великий Ворон», предвестивший гибель СССР, повесть «Мойры» и роман «Казарла». Кстати, будете читать роман «Казарла», найдите роман Сергея Смирнова «Сны над Танаисом» (1989), городом в устье Дона. Это предыстория донских казаков из «Казарлы».
Несмотря на серьёзную биографию – он военный, полковник, служил на Камчатке – его юмор вовсе не солдатский, а именно литературный. Я бы определил его прозу как фантастический реализм: в ней звучат горестные, экзистенциальные ноты, но без апокалиптической обречённости.
Есть в его творчестве и светлая, почти семейная интонация: вместе с подрастающей внучкой он сочиняет «Битву снеговиков». Хочется верить, что прозой Королюка всерьёз займутся дальневосточные филологи: появится солидный исследовательский труд, который раскроет потайные кластеры интертекстуальности в его весёлом, но глубоком письме. Он знает Тайну!
«Где-то в самых глубоких глубинах чёрного Космоса есть черный-чёрный Астероид. И в этом чёрном-чёрном Астероиде есть чёрный-чёрный лаз в чёрную-пречёрную пещеру, в которой много веков подряд находится чёрный-чёрный Артефакт – чёрнокаменный куб. В этом чёрном-чёрном Артефакте спрятана самая чёрная-пречёрная Тайна Вселенной, недоступная никому».
Только сторож Федька знал, как открыть…
Он непрост – и своей фантастикой точно держит нерв времени.
«Отечественная фантастика: портрет эпохи в рамке». Сергей Славгородский – мой следующий герой. С детства он был погружён в мир советской художественной фантастики. В гарнизонной библиотеке Спасска-Дальнего, где служил его замечательный отец (служил в Тегеране в 1943), а мама работала завклубом, в руки Серёжи попала потрёпанная книга – чуть ли не первое издание «Аэлиты» Алексея Толстого. Там же он открыл для себя «Звезду КЭЦ» Александра Беляева, «Месс-Менд, или Янки в Петрограде» Мариэтты Шагинян и другие книги, задавшие вектор его увлечённости.
Мне вспомнился из моего гарнизонного детства рассказ о собаке, которая ночью не узнала хозяина, искусала его в кровь, а потом умерла – от стыда. Мы оба вспомнили этот рассказ Шагинян. Этот образ будто закрепил эффект от первых прочитанных книг: импринтинг, оставивший глубокий след в сознании советского пионера.
В студенческие годы Сергей стоял у истоков Владивостокского клуба любителей фантастики «КОМКОН-3» (1978–1988). В клубной среде он фигурировал под именем Кристобаль – в честь Кристобаля Хозевича Хунты, заведующего отделом Смысла Жизни в НИИЧАВО (Научно‑исследовательском институте чародейства и волшебства), доктора самых неожиданных наук из романов Стругацких «Понедельник начинается в субботу» и «Сказка о Тройке».
Необходимо вспомнить, что Аркадий Стругацкий стартовал как писатель на страницах октябрьского номера журнала «Дальний Восток» в 1956 году документально-художественной повестью «Пепел Бикини» (1954), написанной в основном по материалам японских газет, которые Аркадий читал по долгу военной службы на Камчатке и в Хабаровске дивизионным переводчиком. Помощь в редакции и продвижении этой повести (идея принадлежала Льву Петрову) ему оказывал известный ныне писатель и разведчик Роман Ким. Забавно, однако, что книгу Р. Кима с повестями «По прочтению сжечь», «Тетрадь, найденная в Сунчоне», изданную в дальневосточном издательстве в 1976, я тоже читал в школьные годы на переменах между уроками в гарнизонной школе в Краскино. Только сейчас я понял, что обоих авторов я читал в детстве одновременно, не зная, какая литературная судьбы связывает их между собой. И как я сам связан с ними профессионально. Роман Ким оказался родом из села Ново-Киевское, ныне Краскино.
Заседания клуба проходили в библиотеке имени Фадеева – ныне ликвидированной, а в мои студенческие годы – моей любимой. Каким-то нечаянным образом я пропустил заседания этого клуба, иначе наша дружба была бы еще глубже. Я уже был погружен в японскую древность. А из Стругацких читал в детстве только роман «Малыш» (1975). Сейчас на её месте – отделение Сбербанка с барельефом Александра Фадеева. Сергей рассказывал любопытную историю о своём знакомстве с Аркадием Стругацким: он тогда непрошено наведался к нему домой за автографом. Эта книга утеряна в электричке.
Со временем Славгородский стал кропотливым изыскателем: он собирал и изучал наследие забытых авторов – как советского периода, так и русского зарубежья. Я пригласил его на площадку книжной ярмарки «Печатный Двор», чтобы он рассказал о дюжине своих антологий, изданных коллекционным тиражом в известной рамочной серии научной фантастики. Издания выделялись великолепными иллюстрациями наших владивостокских художников – Анастасией Слонь и Евгении Галактионовой, которых он задействовал в своих издательских проектах, а к каждой из антологий Сергей написал предисловие или послесловие, даже в стихах. Он начал свое выступление со стихотворного пролога, который звучи скорее как эпитафия советской фантастики «ближнего прицела». В нём есть и тёплая ностальгия, и горькая ирония.
Листаю пожелтевшие страницы,
Серпастых и увесистых томов.
Как мне милы все ваши небылицы,
Охотников, Сапарин и Немцов!
Вы запрягли мечту свою в упряжку,
По воле партии подрезав крылья ей,
И дружно с ней отправились на вспашку
Причудливых технических идей.
Какой там космос! Звёзды подождут, –
И на Земле великих дел хватает.
Растопим льды, пустыни оживут,
Подземоходы глубину начнут буравить.
В полях пасутся тучные стада,
В садах созрели яблоки, как тыквы.
И в атмосфере созиданья и труда
Шпионы всех мастей позорно сникли…
Страна счастливых! Где же ты теперь,
Несбывшаяся сказка коммунизма?
Я тщусь открыть потерянную дверь,
Найдя там оправданье прошлой жизни…
Долгое время я не мог понять его интереса к так называемой «сталинской фантастике», но, слушая его рассказы, ловил себя на мысли, что он говорит о ней, словно о любовной истории – с трепетом и увлечённостью. Ведь советская художественная фантастика – это не просто жанр, а продолжение идеи русского космоса (задолго до Константина Циолковского) и воплощение советского образа русского космизма.
Разумеется, всех книг он принести не мог, но подробно рассказал о трёх антологиях. Особенно любопытной оказалась история Якова Окунева, высланного Владимиром Лениным на «философском пароходе» вместе с другими деятелями русской культуры. Одно из изданий с материалами Окунева заинтересовало аргентинских переводчиков и издателей – и в итоге вышло в Буэнос-Айресе с предисловием Сергея Славгородского. Так далёкий город в Южной Америке стал точкой пересечения наших с ним маршрутов.
На популярном интернет-портале «Лаборатория фантастики» хранится его архив: книги, эссе, рецензии, стихи. Приглашаю заглянуть туда. Некоторые он показал нам на своём авторском выступлении. Лев Никулин «Лучи доктора Симова», Яков Кальницкий «Ипсилон», Владимир Кузьмин «Крылья», антология «Трубный глас».
Если прочитать подряд только аннотации к дюжине его антологий как единый текст, то мы можем иметь представление о трагической эпохе мечтателей. В этих книгах – идеологический образ времени, который создавал мечту о будущем, образ будущего. Теперь он разрушен. И не видно писателя со своей идеей и со своим образом. Мы все оказались в дантовском круге ада – в лимбе. Теперь задача в том, чтобы выжить. И победить.
Особо гордится Сергей первым изданием романа, артефактом эпохи, «На новом заводе» (Харьков, Молодая гвардия, 1930). Прелесть, какие романтические отношения связывают рабочих парней в идеальных мирах сталинского социализма! Роман Ивана Фелистака «На новом заводе» не лишён конфликта: несмотря на идиллию, в сюжете присутствуют вредители. Например, вагранщица Аграфена, подстрекаемая сплетницей, плетет интриги и пытается столкнуть героев лбами. Начинается с эпиграфа: «Революционер должен мечтать, если он не безнадёжный филистер» (Ленин)/
Великая Русская революция делалась мечтателями и фантастами. Феликс Дзержинский развивает ленинскую мысль:
«Революционер должен мечтать, но конкретно – о вещах, которые из мечты превращаются в действительность».
На глазах Герберта Уэллса происходило преображение России буквально за десять лет, как фантастика «кремлёвского мечтателя» превращалась в социалистическую реальность Сталина. Однако автор романа «На новом заводе» Иван Фелистака сгинул в жерновах репрессий 1938 года. Идеальные светлые цеха его заводов, какие я не видел даже при развитом социализме, на закате советской эпохи, когда работал котельщиком и токарем, он сменил на каземат и пытки. Партийная номенклатура перестала мечтать, превратилась в филистеров, желавших влиться в капиталистический мир, присвоив заводы, фабрики и недра, и повергла нас в междоусобную войну.
Сергей собирал также антологии дореволюционной фантастики «серебряного века» – Валерия Брюсова, Александра Куприна, Сергея Минцлова. Славгородский – человек разносторонних дарований: журналист, киноведущий программы «Час о кино», галерист, артист народного театра, душа общества. После «Печатного Двора» он готовит встречу с Валерием Королюком в артёмовской галерее.
«Придуманные голоса: поэзия, маска, мистификация». Александр Белых и Мария Похиалайнен: мистификация – зачем поэты прячутся за масками, как создаются мистификации и где искать истинное «я» в тексте.
Так было обозначено в программе наше совместное выступление. Оправдываться перед публикой за творческие маски довольно трудно. Мне, как артисту народного театра, зачем оправдываться за своего персонажа Белокопытина Пантелеймона Митрофановича, гвардии младшего сержанта в отставке, чуть пьяненького и влюблённого, путающего свои слова в любовном признании: «Украду! Прискачу на белом коне, войду в хату, заверну в белую бурку…» (Долгая пауза, смотрю в зал, держу паузу, смотрю на партнёршу, забыл, что должен с ней делать по ходу комедии Анатолия Софронова «Старым казачьим способом»). И декламирую: «Взвалю коня на плечо (а нужно: взвалю на плечо, вскачу на коня), и в ЗАГС, в поля!»
Поэты и писатели как артисты на сцене, играющие разные роли. Они не в маске, они в образе! Мы решили с Марией, что мы не занимаемся мистификацией и созданием литературных масок. Меня и её пытались привлечь к ответственности! Нам тесно бывает в сознании одного автора, поэтому создаём гетеронимы: она – японскую поэтессу 12 столетия Каэда Юми, я – бохайского поэта 8 века Хайтея, вошедшего своими текстами в научные монографии по истории Бохайского государства. Так поступал многоликий португальский поэт Фернандо Пессоа.
Однако творчество не сводится к литературным приёмам. Все «я» в тексте – истинные! Есть вещи в творчестве мистического характера и происхождения. И без этого не создаётся ни одна подлинная художественная вещь. Филистеры думают иначе. Как это работает, можно объяснять по-разному. Но это работает. Будем говорить, что наши герои – это духи, которые входят в нас и начинают говорить, и пока не выскажутся, они не замолкают. Мария Похиалайнен живёт на два города – Магадан и Москва. Душа у неё северная, фамилия финская, училась во Владивостоке на физико-математическом факультете, преподавала точные науки в средней школе. По природе дарования она чистый лирик. Классический русский стих – её стихия, она прекрасный переводчик с английского. У меня есть её книги: «Не верьте клятвам, сёстры» («Время», Москва, 2009); Юми Каэдэ «Танец пылинок», «Повозка времени» («Кордис», Санкт-Петербург, 2024). В первую очередь обратил внимание на эпиграф из древнего японского памятника «Нихон-сёки»: «Не известно, из какой книги взяты эти сведения. Лишь люди будущего узнают об этом». В этот раз она подарила мне книгу стихов «Смешанная реальность» («Стеклограф», Москва, 2026).
Мне нужно о ней написать отдельную статью – есть с кем сопоставить, у неё есть поэтическая сестра, Ирина Ермакова, то бишь Ёко Иринати, героиня её книги «Алой тушью по чёрному шёлку» (2012), который Ирина однажды вручила мне в Москве.
Мы втроём – создатели альтернативной японской литературы (у меня есть переводной японский роман Дзиро Хираока «Утопая в облаках», 2006).
Александр и Вера Измайловы с романом «Сокровища страны «Руда» (Москва, 2026), основанный на мифах и легендах, тоже должны были прийти на мою площадку, но пришёл только Александр. Я купил у него несколько книг, но ещё не успел прочитать. А сейчас мне пора закрывать эту страницу, но много удивительных встреч осталось на полях «Печатного Двора» – до и после – как нынешнего, так и предыдущих, начиная с 2008 года. <…>

26-30 октября 2026




Добавить комментарий