Бунт памяти в горлышке песочных часов

Рубрика в газете: Герой номера, № 2019 / 42, 14.11.2019, автор: Владислав ОТРОШЕНКО

Разговор с писателем, членом жюри премии «Ясная Поляна» Владиславом Отрошенко – о странах, памяти, истории, мифе, литературе – и о том, какие книги надо читать чиновникам и обществу, чтобы победить ангела смерти.


– Начнём разговор, наверно, с «Приложения к фотоальбому» – вашего самого известного романа.
– Ему повезло… Сначала он был отмечен премией журнала «Октябрь» в 1999 году. Потом переведён на итальянский язык, также был переведён в США, во Франции, где я получил, выиграв конкурс, стипендию Международного дома писателей в Сен-Назере за эту вещь. Во французских театрах «Икар» в Сен-Назере и «Карьер» в Фегреаке прошли публичные актёрские чтения «Приложения к фотоальбому». Более или менее удачно сложилась судьба и другой моей вещи – романа в повестях «Персона вне достоверности» – она получила итальянскую премию «Гринцане Кавур».
– Я заметил, на примере «Приложения к фотоальбому», что ваши книги оказываются востребованы за рубежом – в переводах они, видимо, отлично читаемы и производят впечатление. Как это объяснить? Ведь работа переводчика – тонкий метафизический труд, как вы сами неоднократно говорили, а язык вашей прозы, что называется, не «телеграфный»?
– Да, это сложный для перевода язык. Я всегда контактирую с переводчиками, они мне звонят, мы общаемся и вместе находим решение «трудностей перевода». Вы знаете, так распорядилась судьба, что моя первая книга вышла на итальянском. До этого у меня были только журнальные публикации. И вот посреди ночи раздаётся звонок, мне звонит из Рима переводчик Марио Карамитти. Тогда я его не знал, – это один из самых известных славистов в Италии, профессор Римского университета. Он позвонил мне и сказал, что хочет перевести на итальянский мою книгу, и я сначала не поверил. Подумал, что это розыгрыш. Я спросил: а какое издательство? Мне ответили: издательство «Воланд». Точно розыгрыш, подумал я, это кто-нибудь из друзей-писателей.
– А тогда, во второй половине 90-х, бытовали такие розыгрыши?
– Да я и сам разыгрывал… Звоню как-то одному начинающему писателю. А тогда как раз намечалось совещание молодых писателей, кажется, в Липках. Известные мастера назначены вести семинары, тебя могут заметить, порекомендовать, можно начать карьеру – так это воспринималось. Попасть туда было трудно. Я позвонил этому писателю – его, как и меня, приняли в участники совещания, и я сказал ему, что надо приехать в Союз писателей и получить пилотку с надписью «Молодой писатель», без неё на совещание не пустят, – я, мол, уже получил, вот расхаживаю в ней по квартире, классная! На Поварской, говорю, на первом этаже под лесенкой выдают. Я при этом знал, что он позвонит другому писателю, моему приятелю, чтобы проверить это – и позвонил приятелю сам, попросил сказать, что да, надо зайти в Союз писателей за пилоткой. Всё так и было, он примчался в секретариат Союза и спросил, где тут выдают пилотки. Там все со смеху чуть не упали со стульев… Поэтому когда мне позвонил Марио Карамитти, я подумал, что кто-то из приятелей, изображая иностранный акцент, меня разыгрывает в отместку за мои собственные розыгрыши. Потом оказалось, что всё это правда – римское издательство «Воланд» действительно хочет перевести мою книгу повестей «Персона вне достоверности» (тогда это были только три повести, теперь их больше, это такой роман в повестях). Книга была переведена и вышла в 97-м на итальянском. Это была моя дебютная книга. Моим «крёстным отцом» в литературе оказался итальянский язык. В ходе работы над книгой Марио звонил мне, задавал очень тонкие языковые вопросы, уточнял описываемые реалии (действие книги происходит в начале 20 века в столице донских казаков). Позднее, когда он переводил другие мои вещи, он попросил меня свозить его на Дон, чтоб увидеть те места, которые я описываю. А у меня в «Персоне вне достоверности», в повести «Дело об инженерском городе» действует такой персонаж – Франсуа Деволан, бельгийский инженер, проектировавший Новочеркасск, столицу донских казаков. Мало кто знает, что главный казачий город донцов – это такое интернациональное дитя. Многие публичные здания в нём строили итальянские архитекторы – Бельтрами, Кампьони, Вальпреди, – а генеральный план сотворил уроженец герцогства Брабант – тот самый Франсуа Деволан. По сюжету повести рядом с Новочеркасском находят фантастический кочующий город, столицу монгольских императоров, в этом участвует и Деволан… И вот мы с Марио приехали на Дон, – а я в то время сам ощущал себя в родном городе иностранцем, потому что не навещал его лет десят. Меня всё удивляло – восстановленные памятники, отреставрированные дома, позолоченные купола Войскового Вознесенского собора. И вот мы идём по Платовскому проспекту к собору и вдруг видим памятник Франсуа Деволану. Мы оба застыли: я – от чувства затаённой идиотской гордости, что вот увековечили в бронзе моего героя… ну и по совместительству инженера-градостроителя, о котором двести лет никто, кроме узких специалистов, в городе не вспоминал, а Марио – от дикого изумления. «Он что, не вымышленный?» – спрашивает. Я отвечаю: «Да я и сам уже было поверил, что вымышленный…» Мистификация предполагает, что её радиация облучает и делает ирреальными всех персонажей. По реакции Марио я понял, что вымысел в повести «Дело об инженерском городе» взял верх над реальностью…
– Возвращаясь к «Приложению к фотоальбому» – я, читая роман, вспоминал Фолкнера. У него американский Юг, у вас – русский. Это ваша собственная Йокнапатофа?
– …Знаете, многие думают что Россия держится нефтью, газом, трубами, вот этим «нашим всем», – а держится она теми пространствами, которые проявляют разные писатели. Когда говорят, что Россия литературоцентричная страна, я это понимаю именно так: каждый писатель приходит со своим «локусом» и его проявляет. Россия держится не дорогами, которых не хватает, а на некоторых огромных пространствах просто нет, не газо– и нефтепроводами – а эфемерным, почти мистическим веществом вымыслов, веществом прозы… Вот пришёл Платонов, и для нас проявилась Воронежская область, которую я лично без Платонова представить не могу. Бунин – это центральная Россия, Орловская губерния. Толстой – Ясная Поляна, Тульская область. И так мы это всё начинаем чувствовать и понимать.
– То есть Россия – совокупность мифов?
– Вы верно говорите. Литературных мифов. Точнее – совокупность «локусов», проявленных через писательское сознание. Но есть парадокс: ты приходишь в литературу со своим родным местом, – и можешь превратиться в местечкового писателя, почти краеведа, писать о местных пространствах, не положив их в общую копилку русской словесности. Был Гоголь – и был Квитка-Основьяненко, оба выходцы из Малороссии. Второй – превосходный, в общем-то, писатель, читая его «Пана Халявского» или «Конотопскую ведьму», начинаешь понимать природу гоголевского юмора, гоголевскую почву – но он не оторвался, что ли, от корней, не воспарил над своей землёй. Гоголь – оторвался. Попал в общее поле российского литературного мифотворчества. Да, он тосковал по своей родине, мучился петербургским климатом, просил у матери присылать ему в письмах больше украинского фольклора, сказок, песен, чтоб выстраивать в вельможном Петербурге свою Небесную Малороссию. В этом смысл российской литературоцентричности – в силу огромных территорий и их трагической несвязанности Россия нуждается в энергии мифа и воображения не меньше, чем в энергии углеводородов… В моей повести «Дело об инженерском городе», где действие происходит в начале 19 века, монгольский император живёт в кочующем городе и понятия не имеет о России, она на его картах обозначена как такой «улус Джучи», а у императора Александра, в свою очередь, свои карты, и одна империя – Монгольская, – накладывается на другую империю – Российскую, – как просвечивающая бумага на стекло, – обе остаются смутными, призрачными. Это ощущение недопроявленности огромных пространств и диктует, наверно, то, что русские писатели приходят в литературу со своим «локусом», местом. Вот вы сказали о Фолкнере… Есть некоторое сходство между русской и американской литературами в силу того, что это огромные страны, территории, внутри которых всё разнится. Я никогда не бывал в Америке, но читал много американской литературы, из которой и знаю об этой стране.
– Мне кажется, это очень романтическая страна.
– Да, и очень внутри себя разная, насколько я знаю из книг. В каждом штате свои законы, свои нравы. И вот приходит Томас Вульф с романом «Взгляни на дом свой, ангел», и Южные штаты проявляются в этом романе. Это сходство между нашими странами в каком-то смысле неизбежное. У Вознесенского есть такие строки: «Две страны, две ладони тяжёлые, предназначенные любви, обхватившие в ужасе голову чёрт-те что натворившей Земли…». Россия и Америка очень похожи и при этом всё время являются такими… врагами-друзьями. Я одно время интересовался вопросами продажи Аляски, читал много исторических документов. На ранних стадиях истории в России настолько верили в русско-американскую дружбу, столько надежд было – понимали тогда, что есть эта общность огромных пространств, энтузиазма их освоения, какой-то неустроенности, бесприютности этих земель по разные стороны океана…
– Колонизаторский пафос, суровые условия жизни, да, много общего… Вам не кажется вообще, что конфликт между нашими странами – надуманный? Как с той, так скажем, стороны, так и с нашей.
– Наиболее светлые головы всегда это понимали, даже в советское время, как, например, процитированный мной Вознесенский. Но что сказать, так всегда был устроен мир – есть придурки-политики, а есть народы. Но бывает, что политический идиотизм зашкаливает, он начинает распространяться, как вирус, и заражать сознание народов.
– Как это я и, наверно, вы можем наблюдать. Снова к вашему роману… Образ фамильного дома, местами дремучего, дикого и страшного, на котором стоит «Приложение к фотоальбому», заставляет вспомнить один рассказ Кортасара, где по дому бродит тигр. Все следят за его перемещением – буднично, безо всякого нарушения домашнего уюта – но в конце тигр кого-то всё-таки съедает. Вы помнили этот рассказ, когда писали роман?
– Я всегда говорил, что многие мои образы, и образы других писателей – родом из детства. Сущность писательского мироощущения в том, что ты сохраняешь детские впечатления и потом преображаешь их во что-то другое. История с огромным, как бы постоянно расширяющимся домом тоже из детства. Когда в Новочеркасск пришла большевистская власть, она, как это свойственно русской власти и как это было и в других городах страны, начала с пересмотра и передела собственности. Пошла экспроприация больших казачьих семейных домов с тем, чтобы их поделить на коммуналки и раздать жильё, как говорится, бедным. Мой прадед Павел Мандрыкин был есаулом, у него был большой хороший дом на улице Кавказской, который он купил у вдовы атаманского адьютанта Черкесова. Когда по казачьим домам начали ходить коммунистические жилищные комиссии, моя родная бабка и две её сестры – к тому времени они все были семейные, с разными фамилиями – решили перехитрить экспроприаторов, закрыли межкомнатные двери, повесив на них гобелены, и разделили таким образом дом на три части – мол, у нас тут и так коммуналка, давно живут три разных семьи. Дом оставили в покое. Потом, уже во времена моего детства, на праздники гобелены снимали, межкомнатные двери распахивали, и дом для моего детского сознания фантастически расширялся, я мог пойти в какие-то неисследованные комнаты…
– А вот этот образ в романе дальних пустынных южных комнат, где в паутине висят ящерицы – это у вас откуда?
– В доме на праздники было много детей, и мы пробирались в южные комнаты – как мне казалось тогда, очень далеко – и там были почти заброшенные места. Дом, кстати, топился голландскими печами. И я очень любил спать в истопном чулане. Бабушка меня за это ругала сначала, а потом бросила – ну спи, мол. Тёмная комната без окон, мерцающие в топке огни, загадочная темнота, ощущение утробной теплоты и защищённости… Это было в центре дома, но часть чулана была на стороне бабушкиной сестры. Детское сознание и писательское сознание – почти идентичны. В цикле новелл «Двор прадеда Гриши», например, я изображал мир практически без зазора между взрослым и детским сознанием. Всем, наверно, знакомо это чувство, когда приезжаешь в памятные по детству места, в какой-нибудь двор – и всё кажется безжизненным. А почему же в детстве я видел здесь сказочный мир? Взрослое сознание скептично и смотрит на всё через другие линзы. Поэтому самый мой сокровенный совет любому начинающему писателю – как можно меньше рефлексировать по поводу написания текста, по поводу «делания» – и просто делать. Писательство это попадание в изменённые – отличные от будничного – состояния сознания.
– Если убрать зазор между домом вашего детства и страной – потому что в «Приложении к фотоальбому» вы всё-таки описываете Россию – что для вас в истории и географии России эти дальние южные комнаты и что – истопной чулан в сердце дома?
– Это интересный вопрос. Когда роман был опубликован в Италии, на него было две особенно запомнившихся мне рецензии. Одна – писателя Джузеппе Куликья для газеты «Ля Стампа». Он написал, что казаки Отрошенко похожи на сумасшедших цыган Кустурицы. И казаки, и цыгане – странные народы загадочного, почти мифологического происхождения. А миланский славист Надя Каприольо написала в той же «Ля Стампе», что большой дом Отрошенко – архетип современной России, которая не меняется со времён Гоголя. Мне со временем всё чаще стало казаться, что Россия действительно похожа на громадный дом с огромными необжитыми пространствами, которые трудно считать чьими-то исконными. Кому, например, принадлежало Дикое Поле? И вот эти дальние южные пространства в романе совпадают для меня с Диким Полем.
– А с каким периодом истории?
– Монгольского нашествия, а также того, что было рядом с ним до и после. Это была огромная территория, часть современной Украины и южная, большая часть Ростовской области. Сарматско-скифское пространство, где перемешивались, как в котле, народы, огромное количество народов, оставивших там свои следы. Сарматы, скифы, половцы, генуэзцы, венецианцы, нормандские викинги… Тур Хейердал приезжал в Азов, делал там серьёзные археологические раскопки и считал, что Азов – и есть Асгард из скандинавских саг. Там были перевалочные лагеря викингов во время их походов на юг. А кто такие казаки? Их происхождение загадочно. Есть версия, что это беглые крепостные, но это только маленькая часть правды. Туда бежали многие, потому что «с Дону выдачи нет». Но бежали к кому? – к народу, который там обитал и провозгласил этот принцип, раздражавший царей. Для меня Юг России – это территория, где происходит много таинственного, соприкасаются две Ойкумены – северная и средиземноморская. Две колбы песочных часов, два мира, и узкое горлышко азовских степей между ними.
– Переходя от пространства к времени – раз вам пришёл образ песочных часов – итальянская исследовательница, о которой вы упомянули, писала, что вы построили в романе особую структуру повествования, особое «атемпоральное пространство».
– Мне всегда хотелось поймать момент неподвижности времени. В романе много остановленных фрагментов реальности. Роман писался не в «поисках утраченного времени», а в поисках остановленного времени, застывшего, как мушка в янтаре, чтобы ты мог рассмотреть его стереоскопически. Для меня таким многозначащим моментом времени в российской истории является рубеж 19–20 века, судьбоносное время накануне катастрофы, о которой никто ещё не ведает, но какие-то лучики света от испепеляющего взрыва, который должен произойти, уже видны. И здесь тоже детские впечатления накладываются на историю страны. Когда в Новочеркасске случился знаменитый расстрел 1962-го… мне тогда было три года. Весь небольшой город восстал целиком, и решался вопрос, устоит ли вообще советская власть на Дону. Ввели войска, бронетехнику, пошли слухи, что будет дан приказ стрелять, потому что начальник местного гарнизона отказался это делать, поставили нового начальника… когда все эти слухи пронеслись по Новочеркасску, бабушка побежала, со мной на руках, в центр города, где на улицу вышли тысячи людей и где был её сын, мой дядя, он был студентом и участвовал в демонстрации. Когда она оказалась в центре города, как раз и начали стрелять. Она присела на корточки, повернулась спиной к автоматчикам, стрелявшим от горкома партии, бывшего атаманского дворца – она хотела закрыть меня спиной. Но потом испугалась, что раздавит меня своим грузным телом, если её убьют. Поэтому она легла на землю набок, положила меня рядом и накрыла сиськами. Нас не задело, и мы убежали.
– Вы это помните?
– Нет, ничего, только какие-то фрагменты и рассказы бабушки. Потом в городе начались повальные аресты. Наши советские руководители не были такими карикатурно тупыми, какими их иногда рисуют. Они быстро почувствовали, что надо делать с городом – что эта казачья вольница, проявившаяся там в 62-м году, после Гражданской войны, после всех чисток, в том числе устроенных Свердловым, после расказачивания – всё равно сохранилась.
– А что послужило поводом для бунта?
– Подъём цен на продовольствие. Рабочие Новочеркасского электровозостроительного завода забастовали – чем мы будем детей своих кормить – к ним вышел партийный работник – ничего страшного, будете жрать ливерную колбасу – ему врезали по морде, мужиков, которые это сделали, арестовали, увезли в КГБ в центре города, люди пошли их освобождать – пока они поднимались из степного предместья, весь город, стоящий на холме, к ним присоединился, и за три дня разгорелось просто катастрофическое восстание, самое крупное в истории советской власти после Гражданской войны. Когда начались аресты, обыски, власти стали изымать память – шашки казачьи, кресты, форму, а самое главное – фотоальбомы. Казаки очень любили фотографироваться. В дореволюционном провинциальном Новочеркасске было несоразмерно большое количество фотомастерских, казаки – щёголи, они любили красоваться перед фотокамерой. Власти стали изымать фотоальбомы, многие их прятали, пытались сохранить. Но когда мне захотелось восстановить историю семьи, я смог обнаружить только дюжину уцелевших фотографий, остальное в ходе этих чисток после восстания пропало. Я знаю, что мой двоюродный дед Иван Андреевич Притыкин, тогдашний советский офицер, закопал в станице Аграфеновка георгиевские кресты и именную, жалованную императором шашку моего прадеда по материнской линии Андрея Притыкина, который воевал в гражданскую сначала за белых, потом за красных, потом в армии Думенко, которая была ни за тех, ни за этих, – закончил он жизнь трагически: в сталинские времена его, вместе с другими арестантами, заболевшими на перегоне в Воркуту дизентерией, сожгли заживо в товарном вагоне, – согнали всех больных туда, сказали повезут в лазарет, потом закрыли вагон, облили керосином и подожгли… Очень многое утрачено именно потому, что было спрятано.
– То есть власти, чтобы подавить сопротивление народа, в какой-то степени его поработить, нужно отнять у него память?
– Конечно, и высшие советские чиновники, управлявшие операцией по последнему, так скажем, расказачиванию Новочеркасска, прекрасно это понимали. Это было очень «мудрое» решение.
– Как вы думаете, нашим современным чиновникам доступен такой уровень понимания?
– Это интересный вопрос (смех). Знаете, мне сложно сказать, у меня нет на этот счёт никакого опыта. Здесь-то есть опыт, мой семейный, рассказы родни, вырезки из газет времён Первой Мировой войны, связанные с моими четырьмя прадедами Андреем Притыкиным, Григорием Приходько, Порфирием Отрошенко, Павлом Мандрыкиным, – все они в ней участвовали, как и в Гражданской. Есть, наконец, бесценные фотографии. Фотография, то есть светопись, это остановленное время, отсюда и «атемпоральное» пространство. Но огромное количество писем, дневников, документов – всё куда-то исчезло… Когда я начинал писать роман, я был в состоянии отчаяния. Но литературу надо уметь делать из всего, в том числе из отчаяния. Я начал писать фантасмагорическую семейную хронику, потому что не знал, как были связаны между собой в реальности имевшиеся у меня фотографии, не знал, что происходило в незапечатлённом пространстве, за границами снимков. Я стал строить слитный континент из разрозненных островков фотографий, пытаясь в этом застывшем времени увидеть, вообразить события, мне неизвестные, незапечатлённые, как бы распространить магнитное поле светописи на всё время и пространство вокруг маленького фрагмента реальности – фотоснимка. Отсюда отсутствие времени, а точнее, его движения. Ускоренного, размывающего течения времени я и старался избежать во всём повествовательном пространстве вокруг фотографий.
– Мне сейчас подумалось, что фантасмагоричность вашего текста и атемпоральность повествования очень рифмуются с этим отчаянием, которое вы описали, невозможностью восстановить память семьи – и так же рифмуются с тем, что роман был удачно переведён и востребован за рубежом. Переживаемая утрата, так скажем, почвы сыграла на фантасмагоричность и на мировой контекст…
– Меня вообще удивляло, что роман имел успех во всех странах, где издавался – в Италии, Франции – было много откликов в прессе и блогосфере. В США была реакция даже у кинокритиков. Аарон Вестерман, известный американский кинокритик, влияющий даже на политику получения «Оскара», написал очень лестную для меня рецензию на этот роман. Мне было удивительно это понимание – ведь это, казалось бы, вещь о нашей истории…
– Когда читаешь ваш роман и вспоминаешь… ну хотя бы «Сто лет одиночества» Маркеса – замечаешь, что ваш язык и атмосфера вашего текста органично смотрятся в контексте, например, латиноамериканской литературы, тоже во многом фантасмагоричной, что есть какое-то родство.
– Мне кажется, ключ к разгадке того, почему роман оказался интересным и понятным публике очень далёких от нас ментально народов – в самой картине семьи, представленной в «Приложении к фотоальбому». Я об этом публично ещё не рассказывал, но вам расскажу, был такой эпизод. Проходил приём израильского посольства по поводу публикации в «Октябре» прозы Давида Маркеша. Во время этого приёма ко мне подошёл секьюрити и сказал, что со мной хочет побеседовать господин Бовин, который был российским послом в Израиле.
– Человек узнал в романе что-то своё?
– Вот слушайте. Он извинился, что не мог сам ко мне подойти, и сказал, что мой роман для него – настольная книга, которую они с женой часто перечитывают. «Я всё понимаю, у вас описана большая казачья семья – но когда я читаю, такое ощущение, что большая еврейская». Меня порадовало, что моя книжка вызвала отклик у такого умного и проницательного человека, каким был Бовин. До того как стать послом Израиля, он был известным советским журналистом-международником, умнейший человек. Такие отклики я слышал и от французов, и от итальянцев, и от американцев, которым казалось, что они видят в романе большую французскую, итальянскую, американскую семью. Я со временем начал понимать… Юнг открыл различные архетипы коллективного бессознательного – архетип великой матери, великого отца – и… мне кажется, существует архетип большой семьи. В каких-то высших сферах все семьи по своему внутреннему духу совпадают: везде есть свои чудаки, придурки, свои умники, свои подводные камни, конфликты. На глубинном и небесном уровне все большие семьи народов мира, мне кажется, имеют душевное и портретное сходство. Итальянцы, например, говорят мне, что описанная мной большая казачья семья – всё равно что сицилийская.
– Да, само это понятие «семьи»…
– Такие же связи, такие же коллизии. Вот это, наверно, и послужило той дверью, через которую читатели других стран входят в роман.
– Намечается очень интересная цепочка: советские власти, чтобы избежать повторения казачьего бунта, уничтожают казачью память – вы не можете восстановить в каких-то моментах историю семьи, испытываете отчаяние и потому приходите к мировому архетипу большой семьи – такой вот путь сопротивления…
– Мне нравится эта логика. Действительно, искусство – сопротивление смерти. Когда убивают память – убивают нас, нет ничего страшней, чем лишить человека памяти. Искусство даёт человеку возможность каким-то образом эти препятствия преодолевать, преодолевать страх смерти, уничтожение памяти, всё, что ставит на твоём пути ангел смерти Азраил. И когда ты заходишь «с чёрного хода», ты попадаешь в ту зону, в которую и не думал попасть, в зону архетипов. Поэтому для меня, в моей жизни и писательской судьбе, этот роман оказался чрезвычайно дорог, оказался преодолением внутренних драм и трагедий. Мы все живём в очень дискретном, разорванном пространстве судьбы, она у всех прерывистая – я говорю даже не о личной судьбе, а об общенациональной. Её линия поражена провалами. Когда я попал в Италию молодым человеком, что меня там поражало? В Неаполе, в Риме, в Венеции, в Милане мне встречались пиццерии, магазинчики, мастерские, фабрики, которыми от столетия к столетию владеет одна и та же фамилия. История рода идёт непрерывно, хотя бушуют политические страсти – но судьбы семей представляют цельную картину, которую можно просмотреть в глубину до далёких веков. А у нас всё время возникают помрачения, какие-то тёмные пятна. Всё рвётся, режется, ломается, уничтожается, и ты не можешь посмотреть историю рода дальше своего прадеда, это в лучшем случае. Только в силу невероятной случайности, что мои предки по женской линии – долгожительницы, одна прабабушка до 103 лет прожила во Владикавказе, другая дожила до 96 – я много успел от них услышать.
– Насколько глубоко удавалось заглянуть?
– Самый дальний предок, о котором я знаю – Грицько Отрошенко, казак Ройской сотни Черниговского полка родом из села Репки, у него был собственный остров на Днепре. В 1723 году есть о нём первая запись, а в 1736 году он продал свой остров, подался на Терек, а затем его потомки двинулись на Дон. Мне очень повезло, что я об этом знаю. Когда произошла революция 1917 года, обрезались не только документальные нити, обрезались языки, люди боялись рассказывать и передавать историю.
– Что и сделало её дискретной.
– У нас это происходило так, а другие народы не отказываются от своего прошлого. Это какая-то психология русской власти: отказаться от всего, что было раньше, убить, уничтожить, растоптать. Это воспроизводится, как дурной сон. Я думаю, что если эта психология изменится, это будет только на пользу России.
– Если изменится психология власти?
– Да.
– Как вы думаете, что могло бы её изменить? Наша власть, так скажем, очень самостоятельна и живёт в своём пространстве.
– Знаете, я не верю в какие-то особые миссии литературы, когда писатели об этом говорят. Каждый решает собственные вопросы взаимоотношений с Богом, миром, смертью. Но если посмотреть со стороны, литература как раз старается включить механизмы памяти, даже когда они скрежещут и почти не работают. Не важно, что писатель создаёт миф – важно, что он включает память.
– Миф включает память?
– Совершенно точно. Миф и есть квинтэссенция памяти, то, во что перерождается со временем любая реальность. Но важно восстановить, прямую, неразрывную линию судьбы именно в том, что касается семейных, родовых линий. На этом держится вся Европа – на этой не рвущейся, стальной нити семейной памяти, жизни, истории. В той же Италии может происходить любая чехарда в парламенте…
– Но у людей своя пиццерия 700 лет.
– Да, у человека есть свой род, тянется линия фамильной памяти, сохраняются все документы, письма, дневники, и не имеет никакого значения, в какие политические бури вовлекались предки. Мои прадеды в Первую Мировую получали георгиевские кресты, наградное оружие, право на личное и потомственное дворянство, воевали в Гражданскую то под белым знаменем, то под красным, то за мать-анархию. И что? На Дону вообще всё перемешано. И все эти невероятные вещи, происходившие с твоими предками, должны только усиливать живучесть твоего рода, чем в большее количество событий он вовлечён, тем он мощней. А у нас всё рвётся и исчезает в беспамятстве. Что может помочь изменить психологию? Я думаю, если чиновники будут больше читать литературу и понимать её принципы – что она существует не для развлечения, не для того, чтобы отвлечь человека от реальности – а для того, чтобы подключить какие-то глубинные пласты жизни, для того, чтобы противостоять смерти во всех её проявлениях – в отмирании чувств, стремлений души, в забвении, – смерть в этом смысле очень многолика. И литература, на мой взгляд, из всех искусств наиболее мистическое. Тут нет непосредственного контакта, как с произведениями других видов искусств. Ты написал в своём кабинете какие-то слова, они улетели, как частицы, как фотоны, в другие пространства, и человек, живущий в другой стране, в другом мире тебя почувствовал. Это как азбука Морзе, которой надо уметь пользоваться с обеих сторон. Ты можешь преодолевать огромные пласты времени. Я читаю стихи Катулла и чувствую душу этого поэта, жившего две тысячи лет назад. Многие произведения живописи и скульптуры его времени уничтожены, а стихи сохранились. В литературе главное сохранить письменные знаки, она практически неуничтожима. А сейчас сохранение знаков достигло таких высот – в электронном виде – сегодня наступает время, когда литература обретает надёжное физическое бессмертие.
– Интернет – вечность текста, преимущество?
– Для литературы интернет действительно создал большие преимущества.
– У вас получается выполнять эту главную задачу литературы, вами озвученную, работая в комитете премии «Ясная поляна», взаимодействуя с чиновниками, с Владимиром Ильичом Толстым? Если немного вернуться на землю.
– Вы знаете, я очень дорожу работой в премии «Ясная поляна». Не только потому, что у нас давно сложившееся жюри, где, не смотря на споры и эстетические разногласия, есть общее понимание. А и потому, что есть возможность своим голосом, своим мнением оказать поддержку собратьям-писателям. У нас каждый голос весом, и никто, раскрою секрет, не имеет, в отличие от других жюри, решающего, председательского голоса. Владимир Толстой обладает таким же рядовым голосом, как и мы все, и его взгляды на литературу – могу сказать это по опыту оценок и суждений в жюри – мне лично близки. Бывали случаи, когда мой конкретный голос перевешивал в пользу того или иного писателя, это было для меня крайне отрадно.
– Наши чиновники способны воспринимать литературу – видите вы в их глазах отдачу, на том глубоком уровне, о котором говорите?
– Есть у меня надежда, что способны. Потому что литература обладает суггестией, она способна переламывать восприятие, пробивать стены. Хотя я понимаю, что политики, чиновники – это люди, возводящие защитные стены внутри самих себя, чтобы их было не вывести из равновесия. В моём представлении чиновник – это такое очень уравновешенное существо.
– Наши чиновники далеко не всегда так себя показывают.
– Я имею в виду, уравновешенное в плане отношения к человеческим проблемам.
– Стены от людского горя?
– Да, а литература приводит к катарсису, освобождению, радости, но через преображение очень многих вещей, через печаль, трагедию. Кому захочется взять и прочитать «Смерть Ивана Ильича»? Страшную толстовскую повесть.
– А может, очень стоило бы.
– Может быть. Там ведь герой тоже чиновник, живёт весьма благополучной жизнью, и вдруг он начинает умирать. Но через изображение смерти Толстой побеждает смерть, приводит к победе над ангелом Азраилом. На сегодняшний день наша премия стала громкой, серьёзной, большой, на неё обращают внимание сановные люди. Премия высокая по своему статусу, но не учитывает никаких конъюнктур – ни политических, ни эстетических. Мы даём премию, чтобы читатель понял, что сейчас надо читать. В этом году мы вручили премию за роман о войне на Донбассе, о ране, которая ещё далеко не закрыта и сочится кровью. Новый детонатор может сработать в любой момент. И Валентин Курбатов в своём выступлении на вручении премии в Большом театре сказал, что эту книгу надо прочитать в Думе, в Раде, по обе стороны баррикад. Эта книга может оказаться очень неудобной. Легче горланить на телевизионных шоу до хрипоты, чем погрузиться в тему войны, в глубинные свойства человеческой природы. Я говорю о книге «Держаться за землю» Сергея Самсонова. И вообще те книги, которые были в наших коротких списках, я бы порекомендовал прочитать политикам и чиновникам всех рангов и национальностей. Из лауреатов прошлых лет могу вспомнить повесть Александра Григоренко «Потерял слепой дуду» о незримых и незаметных, глубинных ужасах русской жизни. На проклятые вопросы – что делать и кто виноват, – книга даёт очень страшный и симптоматичный ответ: ничего не делать, никто не виноват, просто такова убийственная структура русского бытия. Которую нашим чиновникам неплохо бы понять, чтобы всё-таки что-то с этим делать.
– Плоды премии удаётся донести до политиков и до простого читателя?
– У нас хорошо организовано информационное поле вокруг премии. Все члены жюри активно работают, встречаются с публикой, в этом смысле «круги» от премии расходятся далеко. Премия сотрудничает с читательскими структурами – портал «ЛайвЛиб», интернет-проект «Горький».
– Вы знакомы с иностранными языками, знаете итальянский. Как вам кажется, переводы книг авторов каких стран, культур сейчас наиболее полезны для русской культуры?
– Мы в премии стараемся исправить вот какую картину: пробел в знании восточноевропейской литературы.
– Да, в нынешнем году, на объявлении длинного списка премии в МИДе, один из экспертов премии, Елена Рыбакова, рассказывала мне об этом.
– Был, в частности, номинирован роман польской писательницы Ольги Токарчук «Бегуны». Вообще, львиная доля внимания всегда уделялась англоязычной и вообще западноевропейской литературе, но сейчас какой-то ренессанс восточноевропейской литературы происходит, и я могу назвать восточноевропейского автора, которого рекомендую прочитать – Драго Янчар, очень сильный словенский писатель. Я всегда стараюсь говорить о незаслуженно теряющихся в нашей книжной палитре восточноевропейских авторах. В Восточной Европе очень сильная литература.
– И последний вопрос. Как вы оцениваете положение дел в современной российской культуре – что вас беспокоит и что обнадёживает?
– Обнадёживает то, что слухи о смерти литературы оказались сильно преувеличены. Но с другой стороны, я скажу даже как обыватель – вот заходишь в метро. Раньше люди читали книги, журналы, а теперь я посмотрел, сколько человек сидит, уткнувшись в экранчики телефонов. 9 из 10. У меня такое ощущение, что этот экранчик – такие шоры, которые кто-то хочет одеть на человеческое лицо. Думаю, власть имущие будут только радоваться, когда люди будут целиком погружены в свои гаджеты. Там идёт хаотичный поток букв и слов, а книга – мощнейший фильтр, дающий очень весомый продукт, даже электронная книга. А люди читают в метро посты в социальных сетях, и меня это беспокоит – что человеку нравится потреблять буквенный поток, и это может превратить его в гоголевского Петрушку.
– То есть, литература жива, в чём-то и благодаря интернету – а читают мало?
– Она жива, обеспечивает себе физическое бессмертие, есть много сильных авторов, но читают люди, чего скрывать, очень мало и в основном, в экранчиках этих смартфонов, не литературу. Может произойти не смерть литературы, а смерть читателя, которая приведёт к смерти литературы. Сейчас надо думать не о смерти писателя.
– А о жизни читателя?
– Именно.

Беседу вёл Николай ВАСИЛЬЕВ

2 комментария на «“Бунт памяти в горлышке песочных часов”»

  1. Интересное интервью, спасибо журналисту и писателю. Владислав Отрошенко – хороший писатель. В России сейчас много хороших писателей. А почитать совершенно нечего!
    Нет качественной беллетристики, типа романов В.Каверина и Ю.Германа, и даже повестей уровня В.Белова, Е.Носова, В.Распутина. Россия не видит себя в зеркале литературы. Отсюда и соответствующее отношение к писателям и литературе в целом.

  2. А мне кажется, что наоборот — так много современной прозы, что даже автор известный, оказывается, а я о нем впервые слышу. Ориентируюсь по журналам в Сети. Есть несколько ресурсов, где можно почитать. Премии смотрю.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *