Внутри эпохи, вне шаблона

(Перечитывая Александра Малышкина)

№ 2026 / 35, 03.09.2026, автор: Наталья СЕЛИВАНОВА

В это трудно поверить, но первым он быть не хотел. Переносить на бумагу эгоцентричные откровения – тем более. «Чистота советской литературы», – так поэт Михаил Светлов открыто признал значение и цельность творческого высказывания Александра Малышкина (1892-1938), совокупный тираж произведений которого в 20–30-е годы ХХ века достиг пяти миллионов экземпляров.

Однако ранний уход писателя от саркомы лёгких в возрасте 46 лет как будто совпал с неслышным вручением титула «выбывший», и его имя незаслуженно быстро выпало из полнокровного литературного оборота. Упоминание сегодня крупнейшего события золотой советской прозы, каким стала публикация повести «Падение Даира» (1923) или романа «Севастополь» (1926–1930), чаще встречает внимание из вежливости. «Даже великие реки затягивает ряска забвения, если нет за ними сыновьей заботы», – справедливо напоминает другой народный писатель, наш современник Владимир Личутин.

 

Александр Малышкин

 

Похоже, о протагонисте эпохи высшие силы не позаботились. Значит, нам самим приходится заново и аргументированно переоценивать его творчество. При вдумчивом чтении воссоздание им документальной концепции завораживает. Он заслужил второй шанс, и без его слова прилежные исследователи революционного апокалипсиса точно не обойдутся.

…Память часто вела его переулками болезненного, не сытого детства, эпизодами блестящей учёбы в Пензе, Первой мужской гимназии, разлучившей с заботливой атмосферой многодетной семьи. «…мне больно, без конца больно, как никогда не было в жизни. Такого близкого, родного, любимого человека я теряю первый раз в жизни», – писал он позднее, узнав о смерти отца, жене Надежде. Вскоре, в 1920 году, от туберкулёза лёгких скончалась и сама Надя, «милый кущик», как в переписке называл любимую Малышкин. Он нуждался в уютном облаке неразрывной семейной истории, и родственные отношения с сестрой жены, Клавдией Николаевной Кузовковой, сохранял до конца своей жизни.

Предчувствуя стилистическое совершенство, Александр Малышкин работал одержимо, вновь и вновь переживая сознанием испытания электризующего передела, выпавшего на долю поколения писателей революции и гражданской войны. И конкретно ему – при всех светских манерах человеку камерному, трепетному, меланхоличному, с трудом подавлявшему угрюмость. Его светлое завтра наступало в прямом смысле утром, за новым раундом тщательной редактуры первоначального варианта. Потому наследие А. Малышкина уместилось в трёхтомнике, в 1940-1947 гг. вышедшем в Гослитиздате, в основном стараниями друга и земляка, писателя, лауреата двух Сталинских премий Фёдора Гладкова.

Путь героев Малышкина – для одних приобщение к великому знанию, для других – к цене деклараций. На заре творческих занятий писателя увлекала зовущая и реализовавшаяся историческая перспектива: поиск счастья для неважного, как сказал бы Николай Лесков, персонажа через десятилетие обернулся солнечной мощью народа-преобразователя молодой страны Советов. Так, переосмысливая причины вечной социальной отсталости – незамаскированного загона для низовых слоёв, русская словесность накануне октября 1917-го, позже тем более, «воспитывала» их чувства, задавала социально новые ролевые модели. Что охотники за изъянами советской истории называют формированием «чёрной» элиты социализма. «Народ – безгранично объёмное слово», – спокойно ответил бы им сегодня писатель, сам вышедший из толщи народной. Истоки и значение её ресурсного потенциала питали творчество Александра Малышкина. Борис Пильняк, правда, заметил, что в революцию шли те, кому нравился «разбойный дух её». Как лезвием полоснула эффектная фраза, но Малышкин умел за деревьями видеть лес. И много лет в литературе жил с ощущением, что делает мир лучше.

Тогда его не смущала идеологизированность соцреалистического дискурса. К началу 30-х Малышкин – депутат Моссовета, член редколлегии «Нового мира». Бытописатель «с живым ухом» творил, не стесняясь концентрации богатейшего жизненного материала, колоритных человеческих типов, участвовавших в крупномасштабных процессах социальных изменений. Благодаря чему мы можем проследить индивидуальную эволюцию художника, сумевшего в сложное подцензурное время не разрушить свой концепт правды.

 

* * *

Первые рукописи, написанные образцовым каллиграфическом почерком, сохранились в архиве ИМЛИ им. А.М. Горького РАН. Рассказы Малышкина проросли из сближения с «откровением» Николая Лескова (1831-1895), его редким знанием народной жизни. Современники, включая Достоевского и Толстого, укоряли Лескова за «излишек таланта» – частое использование лексических раритетов. Как автор «Соборян» и «Очарованного странника» проще работать не мог, так и для Малышкина яркий почерк – естественный приток величайшей реки реалистического искусства. У Лескова:

«А ты слушай, дубрава, что лес говорит; они берутся не за своё дело: выбирают сужекты, а не знают, как их понять, и выводят суетная и ложная». (Полунощники», повесть, 1890).

У Малышкина:

«Ветви раздвигаются над нашими головами, и впереди курчаво-лесистыми шатрами, подъёмами и расселинами, целыми зелёными странами, вкось уходящими в небо, открываются потусторонние – за ущельем – горы. В высоких долинах цепляются пряди тумана. Не освещённые солнцем громады вершин хранят ещё на себе сырую ночь» («Высота 565», рассказ, 1931).

В подходящей почве быстро взошли семена, посеянные предшественником. Вот примеры удачных речевых находок.

«– Так что же у вас там, – телеграфист хитро подмигнул ему здоровым глазом, – есть брожение элементов, насчёт республики? Я из партии, – пояснил он, опять подмигивая, – нелегальные листки печатаю.

– Не слыхал я об этих партиях, – замотал волосами Афонька, – конечно, в губернии другое дело, а у нас темь… Оголешники.

– Чего-с? – переспросил телеграфист, в третий раз подмигивая, что Афоньке очень нравилось. – Как вы сказали?

– Оголешники, говорю. Дразнят нас так, будто мы на базаре огольца высекли. А ещё будто каланчу у нас в Блудовку украли, тоже дразнят» («Последний Барыков», рассказ, 1913)

 

«Теперь только на двух церквах названивало – медно, надтреснуто, ржаво. На колени припал, чтоб лучше слышать чужих за ветром, за угол, на валу примостился… Вдруг вывалило криком под самыми ногами, из овражной тропинки, затопало, закарабкалось по травяной мякоти» («Вожди», рассказ, 1924)

 

Порой намеренно сбиваясь с ритма, он концентрировался на плотности сюжета, энергии судьбоносных перемен, нюансировке психологии горемыки, одним прыжком решившего порвать с безжалостной нищетой. Отгадывая его побуждения и страхи, автор неумолимо подводил к осознанию жизни как ужаса без конца и запоминающейся кульминационной развязке. Подобно барочной драме, где каждому уготовано возмездие.

«Словно уловил что Афонька, вглядевшись пристальней, и ледяной трепет пронизал его, гоня счастливые упования. «Это я сделал, я! – не веря будто, сказал он себе и, вспомнив всё, с ужасом убедился: – Вот я, я…» И прочная ужасная связь соединила его, казалось, с тем, кто был на столе, словно в мире исчезли все люди и осталось лишь двое – он и мёртвый» («Последний Барыков», рассказ, 1913)

 

* * *

Если бы не воинствующий атеизм советских лет, о романе «Падение Даира» можно было бы сказать кратко: в нём живёт Бог. Перед нами писатель с исключительной языковой индивидуальностью: его художественная речь строится на необычайно расширенной семантической валентности слова, на способности одного слова порождать несколько смысловых и образных связей. После «Падения Даира» описание антуража вокруг тяжелейшей и легендарной битвы за Перекоп у других авторов воспринимается бледной тенью первоисточника.

Плавно приливает «сказовая» волна, украшающая повествование. Снова вспоминается Лесков, который умел удивлять радиусом эстетического блеска:

«О полуночи к сумрачному барину была послана первая весточка, что по лицу у боярышни расстилается алый цвет, а по груди рассыпается белый пух и из косточки в косточку нежный мозжечок идёт» («Старые годы в селе Пладомасове», повесть, 1869).

Требующий мастерской огранки, сказ, как художественный приём, подчёркивал прелесть чудесной патриархальной, главное – мирной жизни.

У Малышкина сказовая манера переносится в символическое описание военных будней. Она придаёт писательской технике витальность и мгновенно создаёт стилистический контраст с ревущим потоком смерти. Ликвидация белогвардейских сил на Перекопском перешейке открыла Красной армии путь в Крым.

И в наши дни художественная правда «Падения Даира» инверсиями, иносказаниями, разнообразными безличными конструкциями целиком захватывает внимание и предвосхищает катарсическую волну. Автор создал революционно-романтическую поэму, по динамической мощи достойно вставшую в один ряд с «Разгромом» Александра Фадеева. Александр Малышкин взлетел на литературный пьедестал.

 

 

Впечатляют приёмы, поэтизирующие эпохальный перелом. Начало повести напоминает наведение резкости:

«Керосиновые лампы пылали за полночь. В половине второго зазвонили телефоны. Звонили из аппаратной: фронт давал боевую директиву. Галифе торопливо слезали со стен, бежали докладывать начальнику штаба и командарму. У аппаратов, ожидая, стояла страна».

Словно установив в настройках параметры узкой диафрагмы, Малышкин накапливает разнородный материал. Автор комбинирует в панорамном кадре людей и детали Даира, в котором «золотом крыш горело из сказок». Подчёркивая их слепящее множество, превращает предложение в грузное смысловое членение – для когорты военных прозаиков синтаксис нетипичный. Филологическое новаторство исполнено почти в футуристическом духе, и этот эпизод – не единственный, обогативший художественный концепт произведения.

«Распахивались зеркальные вестибюли громад, пылающих изнутри, сбегали, сходили и снова восходили, рождаясь и тая в кипучем движении панелей: красивая из кафе, с румяной ярью губ, гордо несущая страусовое перо на отлёте, и этот – бритый, заветренный ротмистр с выпуклыми, изнурёнными и жёсткими глазами, волочащий зеркальный палаш, и вон тот, пожилой, тучный, в моднейшем сером пальто и цилиндре, с выпяченной челюстью сластника, обвисший сзади багровым затылком…».

Возглавляют пассионарных «гуннов» харизматики, отринувшие старую и прокладывающие путь к новой цивилизации. Прототипы героев Малышкина и Серафимовича – командарм Южного фронта М.В. Фрунзе и командир Таманской армии Е.И. Ковтюх – переживают состояния, сближающие как самих действующих лиц, так и авторов, сохранивших точную событийную канву накануне решающих боёв. После захвата противником Екатеринодара (ныне Краснодара) в сентябре 1918-го таманцы были изолированы и готовили прорыв к красным. У обоих писателей психологический этюд вышел выразительно очерченным, в ритме, раскрывающем образ, с завершённой внутренней интонацией.

 

«Он встал каменный, чужой мирным сумеркам избы.

– Оперативных поправок нет?

Очевидно, не было: все молчали. План был принят – он висел над глухой сосредоточенностью полей. В них снилась невозможная горящая ночь. В пасмури слышались, близились идущие шумы. Как в бреду, где-то в далёком кричали лошади и люди. Командарм вышел на улицу» («Падение Даира», повесть, 1923)

 

«Кожух поднялся, заиграл железными желваками и, тоненько покалывая крохотными глазками отлива серой стали, сказал:

– Завтра выступать… с рассветом. И думал: «Не выполнят, сволочи!..»

Все нехотя замолчали, и за этим молчанием стояло: «Дураку закон не писан» (А. Серафимович, «Железный поток», роман, 1924)

 

Вложив в сто страниц дух взаимной непримиримости, Малышкин, воевавший в Первую мировую и гражданскую, обнаружил, насколько крепким оказался народный стержень страны, разбивший в лице Врангеля весь белый фронт. Целеустремлённость и дерзновение мечтателей прекрасно образованный писатель никогда не умалял. Литература питалась током поначалу стихийного феномена, ставшего за несколько лет социальных потрясений капитальной опорой советской страны. Что позволило следующему поколению наших сограждан немыслимой ценой свернуть шею фашизму. Увы, 18-летний сын писателя Георгий (Юрий) Малышкин, защищая Курскую дугу, погиб.

Пройдя десятилетия, мы вступили в посткапиталистическую, цифровую цивилизацию, с подвижной, не до конца сложившейся системой ценностей. На что конкретно сможет влиять наш народ, источником каких социальных процессов он будет, – вопросы остаются пока без ответов.

 

* * *

Собирающая силы партия большевиков боролась за каждого, тем более, за поддержку в армии. Постановление Петроградского совета рабочих и солдатских депутатов от 1 марта 1917 года прямо указывало солдатам на неповиновение офицерам. Начавшаяся вестернизация при учреждённом Временном правительстве ломала не только вековые традиции единоначалия. Двоевластие приводило подчас к подавленности, незнанию, как точно действовать – «стрелять или не стрелять». Начавшийся армейский раскол только усугубил душевные метания выпускника морской школы Сергея Шелехова, с которым мы знакомимся в романе «Севастополь». Первая его часть была опубликована в 1927-м в журнале «Красная новь», в 1929-1930 годах «Новый мир» взял остальные главы.

В крутом изломе февраля 1917 – февраля 1918 («Романовы-то… Романовы-то какие подлецы оказались, а?») смешались люди разного воспитания и боевого опыта. Для «Севастополя» Малышкин задумал противовес поселившемуся в литературе прямолинейному борцу за народное дело. От автора «Падения Даира» в следующей вещи ждали героя-созидателя «с молнией в руке», а получили копающегося в мирке сомнений слабака. Потому критиковали громко, неоправданно, почти единодушно. Оголтелые заклинания, не приводящие к художественным свершениям, задевали многих. Например, «богиня революции», как назвал её Троцкий, незаурядный публицист Лариса Рейснер (1895-1926) в статье «Против литературного бандитизма» заявила:

«Не всякое дарование подаётся с крепкими костями, и не всякий творческий аппарат можно безнаказанно гнать вперёд пинками».

Полифонически богатым это произведение сделали персонажи-родники, чью социальную энергию наполняли бесконечно разные жизненные представления. За главного героя, в котором кто-то даже видел родство с Мечиком из «Разгрома», вступился Александр Фадеев:

«Шелехов является представителем… очень низового и очень угнетённого в прошлом слоя – полуинтеллигенции, которая исчисляется в нашей стране миллионами».

Малышкин одним ключом все двери не открывал и угождать критике не планировал. Чтобы подкрепить обоснованность авторского замысла, потребовалось масштабирование и увлекательные сюжетные повороты. Малышкин детально воспроизводит изгибистый путь романтично настроенного молодого человека с университетским прошлым, до учёбы в столице привыкшего к монотонной яви уездной России. Надеясь на судьбу особенную, привилегированную, благодарно козыряя в ответ на отданную юнкерами честь, офицер Шелехов «чувствовал, как льстяще поволочилась за ним чужая страшная слава».

Первостепенные мысли о ней, но Шелехов влюблён в бесплодный мираж.

«Девушка не ответила, убаюканно покачиваясь и напевая с закрытым ртом. Он счёл это за поощрение. Его наполнило самое сладостное в жизни, невыразимое тоскование».

Жека ещё долго будет морочить голову ничего не смыслящему в любовной игре Сергею, а потом сбежит на румынский фронт, к своему жениху. Также может пронестись вся его жизнь, самообманом и печалью разбивая момент настоящий. «Огненный век летит, единственный век! Прислушайся к нему, мужайся, решись!», – в поисках устойчивости Шелехов погружается в «неиспитую кипень» реальности. Например, в сцене, где моряки Севастополя устраивают самосуд над своими же офицерами. Временный военно-революционный комитет насилие осудил, но перспектива участия в зверских расправах героя ужаснула.

Получив предписание в Севастополь, он ещё не знал, как море умеет «не пускать», оставляя за собой последнее слово. Не пробовал устоять на мостике, когда большущие волны заливают корабельный нос, и судно не слушается руля. А надо до конца исполнять офицерский долг и справиться с неукротимой стихией единым кулаком. С выученным комсоставом, обязанным воодушевить и спасти всех на корабле, черноморский флот прирастал легендами. Радость Шелехова от первого похода совпала с приказом о передаче власти Советам. Морская стихия и народная масса поэтически сливаются в метафору решающей силы истории. До октябрьского переворота оставалась пара месяцев.

Есть другая сторона корабельной науки – военно-морской быт, подчинённый уставу, столетиями сплачивал коллектив. Революционные идеи дисциплину раскачали. В «старые» времена, например, за совместную с матросами выпивку офицера могли разжаловать, теперь границы поколеблены. Разговоры со старшим по званию о Николае I или Керенском случались частенько. Среди матросов постоянно бродили обиды на отказы провинившимся в повышении жалованья. И вволю над командирами позлорадствовали, узнав в апреле 17-го о замене золотых и серебряных наплечных погон нарукавными нашивками. Их бранные и обсценные выражения цензура из рукописи вычеркнула.

Выросший в бедности, с «выклянченной по прошению шинелью и таких же калошах», Шелехов впитывал всё, что видел и слышал: подсказки вахтенного о времени спуска флага, жалобы на копеечную жизнь, рассказы о трудностях службы, убеждённость и обаяние собравшихся вместе большевиков. «Социализм, неизбежно – наше будущее, но нужно ли всё, что делалось в Петрограде, всей России?» Видеть «полурехнувшуюся» страну и фанатично верить словам о новой жизни, – место Шелехова в русской смуте опять покачнулось. Увы, недооценённым достоинством романа стало искусство автора тонко передать опасную смесь восхищения и страха, притяжения и отталкивания революции в одной божьей душе как мучительную её ломку, почти гибельность, грозившей в лучшем случае бегством героя ото всех.

Усиливая личностное своеобразие, писатель даёт возможность персонажу высказаться открыто, проявиться в полной мере. Да и сам он будто всё говорит и говорит с Шелеховым, показывая пример спасения ближнего. В том числе чтобы удержать доверие человека неопределившегося, склонить его на свою сторону.

Именно здесь обнаруживается главный парадокс Малышкина: он оставался писателем своей эпохи, но не позволял эпохе полностью определить своего героя. Сохранял за человеком право на сомнение.

Роковое стечение обстоятельств заставило сделать выбор. Во второй, осевой, части романа Малышкин, согласно традиции русской классической прозы, непринуждённо настраивает читателя на точку зрения Шелехова. Как искушённый знаток «огненных лет», автор полностью следует влечениям и мыслям рядового участника истории, ещё недавно не имевшего под собой никакой почвы. Низовая масса нуждалась в рулевом – с ветром в кармане, как она сама, но образованном и доступном. Так, на митинге моряки назойливо подхватывают молодого офицера, и с небольшой высоты он произносит скомканную речь про «гнилое самодержавие» и «революционный флот». Шелехов думал, что агитацию провалил, а боцман доволен: «Побольше таких ахфицеров». «Он у нас в бригаде самый народный», – скажет о нём позднее матрос Кузубов, из тех, кто заочно избрал Шелехова в бригадный комитет.

…Всё дальше от берега многообещающей, прекрасной молодости. Всё ближе дорога, что связала в петле времени настолько непохожих людей, в финале романа отправляющихся устанавливать советскую власть повсюду.

 

 

В «Севастополе» Малышкин показал «родовое гнездо» героя, травмированного революционным переломом. И косвенно повлиял на появление героя, травмированного разрывом между утопией и реальностью, в советском искусстве 70-80-х годов. Противоречие породило персонажей с разной степенью амбивалентности и отчуждения от общества.

В пользу Александра Малышкина говорит то, что он, во-первых, не фальшивя, справился с художественной реконструкцией личных впечатлений службы на флоте, переживавшем в 1917-м упадок как своей боеспособности, так и уставных взаимоотношений. Во-вторых, расширил содержательные рамки для изображения других героев – «новых людей» и «людей обыкновенных». В-третьих, взбудораженный многоголосьем распадающегося мира, сохранил свою собственную точку зрения. Предполагаю, что, проживи он дольше, Малышкин мог бы прийти к своеобразному криминальному эпосу в русском изводе: некоторые намёки на такой поворот разбросаны по страницам «Севастополя».

 

* * *

Как «выразительный человек» в раннем советском кинематографе, так «выразительные люди» у Малышкина становятся основой концепции «реалистическая мечта». Курс к заветной цели лежит через причудливый сплав ненарядной реальности и нарядного слова. Причём, в строгой лингвистической классификации пензенский зональный диалект не описан. Его необычную фонетико-грамматическую структуру пытался сохранить Александр Малышкин. Национальное самосознание опирается на культурный канон, прежде всего на подлинный язык перемешанных говоров, которым из-за внутренней миграции в постреволюционные годы, заговорили на огромной территории.

Промышленный подъём требовал обновлённого контакта с действительностью. Посещение в 1931 году вместе с В. Полонским, Ф. Гладковым, В. Катаевым, Б.Пастернаком строек Магнитостроя, Челябинского тракторного завода дало подробнейший материал. Он выложен в личные архивные папки «Бараки, культработа, текучесть», «Быт», «Женский труд» и другие.

Предчувствуя эпическую форму, он задумал роман о взрослении политического народа. «Надо писать только правду и ничего не выдумывать о людях». В «Людях из захолустья» (1938) очередной поворотный момент русского ХХ века А. Малышкин задокументировал скрупулёзно, избегая культа идеального героя. Его в романе нет. Человек системы сумел сохранить самостоятельность художественного зрения.

Десятки тысяч вчерашних крестьян, кустарей, сезонных рабочих рыли котлованы, уплотняли грунт, заливали бетон в фундамент индустриальных гигантов. Он был свидетелем глобальных практик – проектирования городов, обучения рабочих новым навыкам, рождения производственно-бытовых коммун, первоистока нового образа жизни с непременным коллективизмом на работе и после, движения рабкоров первой пятилетки. Писателю Малышкину не пришлось умозрительно адаптировать задачи литературы под себя.

Едва ли не самый сложный объект изображения – обыденность экономического сдвига и болезненность психологической трансформации. В 1929-м из небольшого Мшанска, от массового разорения, угрозы раскулачивания («У них цель теперь такая – задушить… Ну прямо нахально так поступают») вглубь страны поспешили уездные люди на строительство большого комбината. Пустились «в скитания» на пятом десятке столяр-краснодеревщик, гробовщик Иван Журкин («Нам бунты эти ни к чему…Нам бы кусок поспокойнее»), предприимчивый и удачливый искатель куска пожирнее Пётр («Я брательнику своему высшее образование дал, теперь он по газете в Москве работает»), крайней степени заброшенности малец Тишка («Яблоко так и держал перед собой в своей руке, не понимания, откуда и для кого оно»). Мелкий конфликт в вагоне, способный разрастись до бурного недовольства и драки, показан Малышкиным как симптом психической травмы народа. Из жалости парнишке достался скол сахара Журкина. Чужое «самоуправство» за общей трапезой обозлило Ивана, «и он с ненавистью слушал хруст в Тишкином рту».

…«На насильственно развороченной земле» воображаемого Красногорска, в наскоро собранных бараках обитает «бородатое, малахайное население». Прежняя социальная идентичность отмирала – привычный крестьянский распорядок резко сменился однообразным, по гудку и приказу, рабочим режимом. Люди, в основном, неимущие, с семьями в разлуке, без друзей и покровителей, сбитые с толку малопонятной идеей колхозов, работают теперь в ожидании зарплаты.

Они – со страхом неизвестности, провинциальными повадками, не знавшие жизни досыта. Со всем тем липким многослойным захолустьем, что не даёт ни разжать лапы прошлого, ни подняться к стабильному будущему. «Сорвать страну с корней» у большевиков получилось, но наткнулись на новые маяки – надо учиться, меняться, расти, стать полезным обществу человеком. Каждому. Разделяя чеховский принцип «чем объективнее, тем сильнее выходит впечатление», Малышкин с читателем честен – таков менталитет народа, откликнувшегося на партийный призыв о начале индустриализации. И всё равно, как в «Севастополе», автор настаивает на ценности каждого.

 

 

Глубина критического взгляда сближает повествование с лучшими произведениями Глеба Успенского (1843-1902). Правдивый свой материал Глеб Иванович, не идеализировавший крестьянство, самокритично считал черновой работой для будущего художника.

В иной исторической конкретике, для Малышкина более обнадёживающей, он видит, по сути, тот же, нержавеющий от потрясений, человеческий тип – инертный, малоподвижный, с практичным, бытовым умом. В «державном беге» русские правители время от времени предпринимали попытки радикальных, насильственных изменений. В нашей стране их последствия всегда неоднозначны. Между тем у большевиков возникли планы гуманитарного преображения, к примеру, поэтапно социализировать все маргинальные группы. И «маленький человек» понемногу распрямился. Тогда, во второй части романа, мы вправе ожидать от Журкина, назначенного, наконец, бригадиром сборочного цеха, и Тишки, рассчитывающего на денежное шофёрское поприще, обретение нового «я». Однако эта история без гомеровского финала. Вторую часть романа Александр Георгиевич Малышкин планировал, но написать не успел.

Впрочем, он не прозевал людей другого склада, наделив их чертами знавших, что такое жизнь на кону, когда властью была винтовка. После гражданской (1918-1922) они сменили оружие на печатное слово. Техникой мягких шагов автор чуть притормаживает повествование, чтобы укрупнить характеры представителей первого поколения советской интеллигенции.

Занятый райкомовскими делами и семинарами в Институте красной профессуры, завотделом редакции Калабух фамилией, дружелюбием, шармом в общении напоминает крупнейшего теоретика ВКП(б), знаменитого главного редактора «Известий» Николая Бухарина (1888-1938). Герой, казалось, второстепенный, но достоинством его отеческой природы укрепляется в коллективе дух товарищества. Калабух не согласен с проводимой политикой экономического подрыва деревни, он против неподъёмных налогов. Бухарин также много выступал в печати ещё в 1928-1930 гг., апеллируя к зарубежному опыту и рационализаторству, чтобы форсировать индустриализацию, устранить товарный голод, в том числе в деревне. Напрашивающаяся параллель – ход для автора довольно смелый. Подспудно вызревает неизбежное столкновение убеждённого сторонника партии Зыбина и «правого уклониста» Калабуха.

С солидным культурным багажом Антон Зыбин, следующий его профессиональным советам Николай Соустин – ответственный секретарь и разъездной корреспондент московской «Производственной газеты». Отчётливо прописаны их биографии. Зыбин – военный разведчик, участник рейдов в тыл врангелевцев летом 1920 года, точно, как в жизни Фёдора Гладкова. Соустину автор сообщил свой эпизод, правда, с иным обоснованием – за освобождение «для Советской власти трёх больших сёл» на Южном Урале Николая наградили золотыми часами. Зыбин мыслит рационально, скрывая игру импульсов, ведёт себя благородно. Предоставляет жене Ольге время самостоятельно разобраться в душевном захолустье и окончательно решиться. И она выбирает ехать за мужем на металлургический завод в Красногорск. Недоучившийся химик, рослый и красивый Соустин пробует себя в журналистике, но любовь и, похоже, взаимная к замужней Ольге куда важнее науки и теории марксизма. Все трое образуют насыщенную мелодраматическую линию – скелеты в шкафу есть у многих, и автор массовому читателю в любопытстве уступает.

Искусство живёт там, где прикосновение к опасной теме превращается в тщательно собранный поток размолвок, действий, конфликтов с нарастающим нервным напряжением. Писатель, излучая глубокое понимание человечности, на примере героев главы «На земле предков» затрагивает феномен упоения силой, любой, какая оказывается в руках в данный момент.  Кульминационный момент достигается в социально проявленном конфликте с названным победителем и побеждённым. Мировоззренческая траектория налицо: Малышкин явно усомнился в чувствах и словах, не прощупанных онтологическим злом.

…С редакционным заданием оценить ход коллективизации, Соустин, уверенный в успехе попутно отстоять дом сестры, отправляется на малую родину. «… деревню-то Соустин знал, она с детства вросла в него ветляной пыльной улицей, дедушкиной избой». Надеялся, что «старый Мшанск живел, подымался из гробов своих». В итоге убедился, на словах – за колхозы, на деле, когда надо «вносить задатки на тракторы, все в сторону». Жителей ещё раньше убедила высылка зажиточных крестьян, разного рода конфискации, урезание приусадебных участков, диктат чрезвычайных органов. Трагический исход для крестьянства был предопределён.

Зная, как гладко идут перемены в теории, Малышкин рассчитывал, что уж на своей-то стороне, своими-то он будет поддержан. В 1930 году его мать-инвалида раскулачили, отняв единственный семейный дом в Мокшане Пензенской области только потому, что отец прозаика до революции пёк и продавал хлеб. Именитый писатель обивал пороги вплоть до кабинета председателя ЦИК СССР М.И. Калинина, но тяжёлая артиллерия не вступилась. «Вера в несправедливость добра» множеством перегибов коллективизации всё сильнее связывала Малышкину руки, когда-то студенту, запомнившему первое массовое сопротивление в Петербурге – многотысячную демонстрацию в октябре 1905 года. Через 30 лет, проживая на писательской даче №1 в Переделкино, до него быстро доходили слухи об арестах коллег. Полное бессилие, беспросветное отчаяние («…куда всё это идёт, теперешнее, и чем это кончится?») периодически притупляла известная пагубная привычка.

И в романе Соустин проигрывает Кузьме Федорычу, мшанской бедноте, который глумливо прикрываясь влиятельным родственником, забирает Настин дом. Во все времена безнаказанность развращает.

«Я в тепло хочу. Потому что теперь моя взяла. … там коклетки кушали. Да винцо пили… А если кто супротив меня будет делать, то у меня ещё сын есть, председатель».

Приспосабливаясь к большевистской риторике и не получающий понятные ему ответы на ключевые вопросы политической повестки, Соустин мечется. Одни умеют прятаться у всех на виду. Другие – совсем не тёртые калачи. Сил противостоять всем, кто против тебя, у этого героя очень мало.

Поклонники «репрессивной толерантности» на рубеже 80-90-х годов, выставляя неуд всей, без разбора, советской литературе, «Людей из захолустья» сочли текстом конъюнктурным. Попытки аннигиляции торжествовали недолго, однако на вытеснение из культурного оборота огромного пласта произведений повлияли.

Сочинение актуализированное – вовсе не порок. При условии опыта впечатлений, социального темперамента, инстинкта исследователя, которые насыщают масштабный сюжет. Малышкин этими качествами владел вполне. Со временем нисколько не ослаб магнетизм его феноменологической прозы с широким охватом пограничных состояний. Парадоксальный способ будничным и орнаментальным слогом описать самочувствие человека, возрождающего страну и себя, перевёл произведения Александра Малышкина в ранг художественной единичности.

Лучшим образцам советской литературы требуется место в российской цивилизации нестираемое. Как части великой русской классики – глубокой, психологически точной, спорной, милосердной, нуждающейся в новом пристальном чтении.

Думается, у каждого художника был свой соцреализм.

 

Один комментарий на «“Внутри эпохи, вне шаблона”»

  1. Прочитал книгу Александра Малышкина «Севастополь», написанную по автобиографическим материалам. Без содрогания нельзя читать о том, как матросы в Севастополе на Малаховом кургане по решению ревкома в ноябре-декабре 1917 года расстреливали офицеров, привязывали к их ногам балласт и сбрасывали в воду.
    Когда жена адмирала Кетрица за большие деньги уговорила водолазов спуститься в воду и снять с ее мужа все перстни, те увидели ужасную картину, все утопленники стояли на дне вертикально и от движения воды шевелили руками. Водолазы обезумели, выскочили из воды с криком: «Они там митингуют!» Как пишет автор, это было дело рук советской власти, когда вокруг Ленина собралась вся шантрапа.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *