Уроки Берестова

№ 2009 / 28, 23.02.2015

Это был 1954 год. Я при­ехал с Са­ха­ли­на и от­нёс не­сколь­ко сти­хо­тво­ре­ний в жур­нал «Сме­на», где од­но сти­хо­тво­ре­ние бы­ло на­пе­ча­та­но го­дом рань­ше. Ес­те­ст­вен­но, я стал пе­ре­ли­с­ты­вать каж­дый но­вый но­мер жур­на­ла – не по­яви­лось ли что-то из мо­их сти­хов.

Это был 1954 год. Я приехал с Сахалина и отнёс несколько стихотворений в журнал «Смена», где одно стихотворение было напечатано годом раньше. Естественно, я стал перелистывать каждый новый номер журнала – не появилось ли что-то из моих стихов. И вдруг задержался на длинном поэтическом опусе «Срочный разговор», а уже через минуту, забыв о своих и других стихах, смеялся, огорчался и всей душой сочувствовал «лирическому герою» стихотворения. Вокруг меня были звёзды пустыни, я слышал, как заливаются во мраке осатанелые собаки, а несчастный герой беспощадно иронизирует над собой:







Куняургенчские дороги


Видали много ишаков.


Идёт по ним ишак двуногий


И слёзы льёт из-под очков.


Зачем я мудрствовал лукаво?


К чему я нёс весь этот вздор?


Любовь всегда имеет право


На самый срочный разговор!







Валентин БЕРЕСТОВ
Валентин БЕРЕСТОВ

Так искренне в нашей поэзии той поры никто о себе не говорил, не отбивался от казённых нравственных, а точнее, безнравственных установок всей сутью горько-весёлого стиха.


Я перевернул страницу и прочитал фамилию прекрасного «двуногого ишака» – Валентин Берестов. А позднее в рецензии на самый первый номер журнала «Юность» увидел очень добрый отзыв известного поэта о стихах археолога Берестова.


Собрав тетрадку своих сахалинских стихов, я тоже отправился на Воровского, 52: рядом с Берестовым хотелось напечататься. Вошёл во двор и сразу узнал его. Очки, красная ковбойка, весёлый внимательный прищур соответствовали его собственному описанию.


Он посмотрел на меня, на тетрадку, спросил:


– Вы в «Юность»? И, сразу видно, со стихами.


– Почему?


– Прозу приносят в более солидной упаковке! – хохотнул он. – А как фамилия?


Я назвался. И, к радости, услышал:


– А я читал в «Смене» и в «Комсомолке». Ничего, нич-чего…


Берестов тут же пролистал тетрадь, опустил голову к самым строчкам, повёл по ним глазами: «Нич-чего». Мы перебросились ещё парой слов, и он поинтересовался:


– А откуда у вас такое фрикативное «г» и южный загар?


Я сказал, что воспитывался на Украине, в Мелитополе. И Берестов тут же всколыхнулся:


– Интересное место! Там недалеко курганы, в которых наверняка есть где покопаться. (О, предчувствие археолога! В одном из курганов скоро обнаружили скелет скифского воина и акинак.)


Сразу почувствовалось нечто родное. И степи Приазовья, и курганы… Несколько лет назад директор мелитопольского музея агитировал меня быть старостой археологического кружка, а не лазить по окопам и траншеям среди мин и пулемётных ячеек. И хотя я не согласился, но по пещерам Каменной могилы поелозил.


– Ха, и я там был! – воскликнул Валя, – лежал на куриных костях и…


– И на лисьем помёте, – усмехнулся я.


– Точно!


И эта приятная общность сблизила нас.


Существенной оказалась ещё одна деталь. Отвечая на вопросы, я рассказал, что воспитывался у тёти, так как отец был расстрелян в 37-м…


– А кем он был? – спросил Валя.


– Был когда-то председателем Губревисполкома в Чернигове, комиссаром в полку Дубка у Щорса…


– Ха! Тогда он наверняка знал моего отца! Отец был комбатом в Таращанском полку.


И весь вечер мы ходили по Гоголевскому бульвару и вспоминали. Валя рассказывал о Ташкенте, Чуковском, Ахматовой. Читал археологические стихи, и под фонарями прозрачно золотилась августовская ночная листва. Наконец, ходивший с нами Валя Глущенко, консультант по поэзии, сказал:


– Ребята, кажется, пора расходиться.


– Пора, – согласился Валя и посмотрел на меня: – Через пару дней приходи. Стихи я покажу Катаеву, а если получится – и Маршаку.


Так открылась для меня «Юность», где были напечатаны стихи из той сахалинской тетради.


Это было время обветренных ковбоек, распахнутых просторов, надежд и стихов, стихов, стихов. Помню в Доме литераторов спешащего навстречу радостного Андрея Досталя. Сверкает единственным глазом:


– Старик, слышал стихи Вознесенского: «А Витька с Галечкой, как винтик с гаечкой»?


– «Полюбили намертво, не сошлись диаметром» – какие стихи, какие стихи! – качал головой Поженян и нёс эти строчки дальше.


Ошеломлённые новыми звуками, простором, свободой, все старались что-то открывать, обнаруживать молодые таланты и помогать, помогать, помогать.


Валя был одним из самых зажигательных подвижников этого действа. И при всей его природной интеллигентности не стеснялся деликатно выяснять отношения и ставить точки над «i».


Тогда «Литературная газета» давала подборки молодых поэтов с пожеланием «Доброго пути». Появились подборки Вали, Володи Гордейчева, Юнны Мориц, Искандера. Валя потащил в «Литературку» меня, прочитал несколько стихотворений зав. отделом. Тот сказал:


– Неплохо. Но маловато…


Валя положил стихотворение «Осьминог». Зав, явно сопротивляясь, пробежал, нашёл зацепку, поднял брови:


– Да, но здесь – пенис!


– Какой пенис? – покраснев, замигал Валя.


– А вот, – довольно сказал зав:







А там волна прихлынула в рассвет,


Его снесла и, пенясь, смыла след.


– Ну, что вы! – сказал Валя. – Так можно бог знает до чего докопаться, глупость какая-то!


Когда мы вышли, он усмехнулся:


– Такой он сам поэт и его жена, поэтесса.


А встречным читал и читал «Осьминога». И когда Светлов сказал: «Хорошо хрустишь, Коржичек», Валя с деликатной непримиримостью произнёс: «Вот ему и пенис!»


Он не мог никого обидеть, но оскорблялся, если обидели, а тем более оскорбили то, что ему было дорого. И всюду читал понравившиеся ему строчки друзей. Как советовал Чуковский. И то и дело слышалось: «А Берестов сказал. А Берестов рекомендовал».


В ту пору мы собирались за редакционным столом на литературные обсуждения при подаренном Катаевым самоваре. Бывали Аким, Дубровин, Глущенко, Адамов, Ряшенцев, Искандер, Снегирёв, Лиходеев, Мамлин, Дурова… Пили чай, по кругу читали стихи. Забегали Гладилин, Аксёнов. Из мэтров приходили Валентин Петрович Катаев, заглядывал с коробкой конфет или печенья Сергей Михалков, Агния Барто, Ираклий Андроников, Светлов. Все говорили, как хотели, что думали. Из молодых внимательно прислушивались к Берестову. Авторитет и его, и его мнения был устойчив. И тому были причины.


Изредка заглядывали к нам студенты Литинститута. Входили, порой подчёркивая собственную значимость, свою причастность к литэлите. Случалось, уже как мэтры вещали: «Старики, я сегодня говорил с…» – и громогласно ставили себя на одну элитную ступеньку с этим значимым «С».


Вале это было изначально чуждо. Вообще, он не умел смотреть на людей свысока, и был стихийно демократичен. Он с детства общался и с Чуковским, и с Маршаком и передавал их слова, их мимику так, что вводил тебя в единый творческий круг, роднил тебя с ними. В нём жила высокая душа мастерового и бог – мастерство. А мастерство для кого? Для людей. И когда он видел, как какой-нибудь поэт, тем более молодой, тянет на себя одеяло значимости и славы, сводил брови, мигал, смущённо опускал голову. А однажды, когда один из таких поэтов, бутафорски напыжившись, громогласно вздохнул: «Мелочами, братцы, занимаетесь. Надо брать…» Что надо брать, мы не услышали: Валя рассмеялся и рассказал слышанную от Алексея Толстого историю, как появился на земле первый человек.


«В глубокой пещере сидел питекантроп и грыз громадную кость. А напротив сидела жена питекантропа и смотрела. Питекантроп зло посмотрел на неё и ещё сильнее впился зубами в кость. А она посмотрела так, что он вцепился в кость обеими руками. Она только тяжело вздохнула и опустила с болью глаза… И тогда питекантроп зарычал, но оторвал кость от губ. И, урча, бросил кость в колени женщине. Вот он и оказался первым человеком и первым настоящим мужчиной».


После этого ложная значимость тихо растворилась в осенней дождливой тьме – к элите.


А Валя остался с «народом». Наверное, оттуда произошли потом две ёмкие строчки:







Не льните, милые, к элите


И перед нею не юлите.



Его элитой была бабушка Катя:







Не желаешь ли сказочку,


Батюшка мой?



Чем не Арина Родионовна?


Его мысли, его зоркие в своей близорукости глаза поэта, его руки, в которые въелась пыль веков и которой он, по-моему, гордился больше, чем стихами, были от народа, от земли, от вечного мира. Он дорожил всеми мелочами, из которых складывалась эта жизнь.


И как интересно: великий (отнюдь не элитарный!) Блок произнёс:







Случайно на ноже карманном


Найдёшь пылинку дальних стран…



Ахматова вздохнула:







Когда б вы знали, из какого сора


Растут стихи…



А один поэт ещё раньше заметил:







Цветок засохший, безуханный…



О, из каких мелочей вырастали дивные поэтические творения!


Валентин Берестов – всем духом от русской прекрасной поэзии – развил эту тему по-своему. Археолог воскликнул:







Нет ничего прочней,


Чем битая посуда.


Что происходит с ней?


С ней происходит чудо!



И уже с уверенностью вдохновенного провидца, торжествуя, утверждал:







Зато у черепков,


Осколков и обломков


В запасе даль веков,


Признание потомков.



Он верил в рукотворные чудеса. Его любимое слово было «чудо». Он был способен, как Кювье, по черепку воссоздать прошлое, по фрагменту – мир. Любой осколок – как перо.


А девизом Берестова было: «Нашёл перо – так добывай Жар-птицу!»


Однажды он сказал:


– Кажется, я сегодня нашёл что-то интересное.


И по дороге к памятнику Пушкина (там читалось лучше всего) стал читать:







Среди развалин, в глине и в пыли,


Улыбку археологи нашли.



Читал бережно, мягко, словно боялся уронить, рассыпать.







Забытый мир лежал у наших ног,


Но я чужим назвать его не мог:


Ведь в этой древней глине и в пыли


Улыбку археологи нашли.



Что там – Нефертити? Джоконда? Натали? – Всё дорого! Каждая пылинка, цветок, черепок! Всё из этого мира. И собран он этими руками.


Как-то одна – неплохая – критикесса глубокомысленно вздохнула о судьбе поэта: «Из Берестова мог бы при определённых условиях выйти большой поэт… Как Заболоцкий… Ну, а так – что получилось, то получилось… Детский поэт».


А один – хороший! – поэт, но с сильно выраженными комиссарскими началами сказал:


– Ну, я мог бы таких стихов, как у Берестова, написать сколько угодно! Припрыжка.


Я промолчал, и до сих пор жалею об этом. Не смог бы он: не то душевное устройство! Или не прочитали они, как следует, или не поняли. Дело душевное…


Детское начало, любовь к детству, динамика считалочки, а порой припрыжки действительно жила в Вале. Без этого не было бы Берестова. Но не было бы его и без глубокого осмысления мира. Ну, хотя бы изумительные по детской радости и по взрослой мудрости «Петушки»! А как детская по ритмике «припрыжка» переходит в – и подчёркивает! – мировой трагизм:







Археологи, ликуя,


Открывают этот слой…



Но над чем они ликуют, как дети? Над плясками политиков, владык:







Слой набега, слой пожара,


Он хранит предсмертный крик,


Ужас вражьего удара


И безумие владык.



Справедливый суд потомков


Слишком поздно настаёт:


Перед нами средь обломков


Жизни прерванный полёт.



Обломки, черепа, черепки, осколки, раздавленные улыбки… Пыль человечества… Как не вспомнить здесь знаменитые строчки Луговского:







Но по нашим следам, по горячей золе


Поколение юных идёт по Земле.



Берестов, сын комбата Таращанского полка, понял это. Жаль, что не вникли в это отличный военный поэт, не поняла хорошая критикесса. А вот на другом конце Земли известный духовник Иоанн Сан-Францисский и прочитал, и понял. Бывший князь Шаховской прочитал и вступил с поэтом во взрослый спор о бессмертии души. Поэт рассказал о замерзающей в блокадном Ленинграде женщине, портрет которой писал погибавший художник. И каждый думал:







Пусть я умру, но что-то от меня


Останется на этом полотне.



Церковник, благословивший поход Гитлера на Советский Союз (пепел и кровь!), вверял бессмертие рукам бога, поэт – бессмертной человеческой воле к жизни. Его поэзия защищала самое светлое, что было в ней и в добрые, и в трудные времена.


Помню, приехал я как-то в Подмосковье, где Берестовы снимали комнатушку в какой-то дачной постройке. День был холодный, дождливый. Хлюпало за окном. Сумрак неурядицы висел в доме, и Валя то хмурился, то быстро говорил и тут же наклонялся над столом, чтобы поправить что-то в стихотворной колонке на листе бумаги.


Потом поправил очки и прочитал удивительные стихи. В них был и этот дождь, и бегущая за окном электричка, и свист ветра. Но всё было полно жизнерадостности, веры:







Паровоз вдали просвищет


И покажется сквозь сон,


Что у нас с тобой жилище,


Не жилище, а вагон…



…В форточку влетает ветер,


В крышу глухо бьют дожди.


Всё на свете, всё на свете,


Всё на свете впереди!







С младшим братом Дмитрием
С младшим братом Дмитрием

И все неурядицы улеглись. Все мелочи неуюта – капли с потолка в таз, керогаз, холод собирались в общую улыбку: спала дочка Марина, улыбалась жена, повеселел гость. А сотворил это оптимизм «человека будущих времён».


Помню и то, как мы с ним пришли в комнату, выделенную ему Союзом писателей. Тогда ещё не было «хрущёвок». Длинный барачный коридор. Теснота. Керосинки, керогазы, примусы. Комната только что освободилась. Кроха! Повернуться негде. Но видел бы кто, как Валя был рад: «Вот теперь будет работаться! Да и не может быть иначе: здесь работал сам Виктор Розов!»


И действительно, там Валя написал немало стихов, получил премию «Крокодила», закончил стихотворение «Про машину». И скоро на съезде (или совещании молодых) эти стихи цитировал Леонид Соболев…


И это было только началом.


Заглядывал он иногда к нам на Усачёвку, где мы с женой и сыном жили в общежитии пединститута им. Ленина, где тоже хватало своего молодого и прекрасного неуюта. Читали стихи, пили – иногда чай, иногда слабое винцо. Порой он наклонял свою большую голову, что-то обдумывая, и вдруг резко вставал, будто хотел крикнуть: «Эврика!». Одним пальцем отдавал честь: «ну, я пошёл!» – и уходил, чтобы завтра, послезавтра прочитать то новое, остроумное, что сорвало его с места.


Доброты и остроумия у него было с избытком. Словно в нём энергично работал возбудитель вечного поэтического движения, а быстрый шаг – по московским ли улицам или по куняургенчским дорогам – помогал этому процессу.


Как-то в воскресенье Валя позвал меня в редакцию «почистить» поэму одного известного автора, которую заказал на открытие номера В.П. Катаев. Автор написал, получил гонорар и улетучился. А недоработок было порядком…


Руководителем с нами был Ираклий Луарсабович Андроников. Не знаю, для чего больше позвал меня Валя, только ли для работы над поэмой, а может, и для урока, как работать над собой. Лично себя он не жалел зверски: кромсал, урезал, зарезал и воскрешал в куда лучшем виде – предел поэтической упругости!


Работали мы усердно, смеялись и над автором, и над собой. Наконец, Андроников сказал:


– Ну, кажется, всё. Более-менее сносно. Пусть летит его межпланетный корабль.


(А дело было ещё до запуска первого спутника Земли. Но предчувствие было!) Кажется, мы из этого «г» сделали…


– Порядочное дерьмо! – рассмеялся Валя.


– Нет! – уточнил Андроников. – Мы из порядочного дерьма сделали хороший горючий кизяк. Дай бог, чтоб у нас самих этого кизяка было поменьше.


Урок оказался неплохим. И не последним.


Скоро мы с семьёй уехали во Владивосток. Я получал письма от Коли Старшинова, от Вали. Купил в магазине и тут же получил из Москвы от Вали его первую книжку «Отплытие». А скоро сам отплыл на теплоходе «Игарка» матросом в арктический рейс. Проплавал полгода, вернулся и с новыми стихами прилетел в Москву. Прочитал «Юность» с рецензией Андроникова на Валин сборник. Критики не было. Была сердечность, вера, напутствие. И случилось, что Ираклий Луарсабович пригласил нас с Валей к себе.


Жил он на Кировской, напротив Главпочтамта, в доме, где на первом этаже размещался феерический чайный магазин. Я пришёл первым. Андроников встретил приветливо, завёл «Апассионату», включил чайник и стал на столе резать сыр. Резал аккуратно, профессионально, с удовольствием, расспрашивал, как плавали, где бывали. Я рассказывал про Чукотку, Ванкарем, про Новосибирские острова, где находили кости мамонтов. Про то, как везли на палубе из Тикси молодых ребят-радистов на полярную станцию. Они читали «Юность» – то вглядывались в арктическую даль, то в льдины с моржами, а иногда и с белым медведем. Один из таких ребят, как рассказали нам потом где-то в проливе Санникова, замёрз в пургу в нескольких десятках метров от базы. Закружило, и не мог найти дорогу…


Андроников вдруг опустил нож, остановил меня:


– На Новосибирских островах? А вы знаете, напротив нас, через коридор, живёт мать этого парня… Она летала за ним… Теперь одна, горюет. Так потерять ребёнка! – вздохнул он. (Он не знал, что в скором времени ждёт его самого…)


– Что-то Валя задерживается, – сказал он, посмотрев на часы.


Я – чёрт дёрнул! – вспомнил усмешку известного военного поэта и спросил:


– Ираклий Луарсабович, а вы изъянов в Валином сборнике не нашли?


Андроников бросил на меня удивлённый взгляд: а что? Я смутился: уж очень интересно он посмотрел. Уж не заподозрил ли подвоха или зависти…


– Перехвалил?


– Да нет, не то чтобы… – замялся я. Но передавать высказываний уважаемого мной поэта не хотел. Ираклий Луарсабович положил нож, куда-то весело позвонил и снова взялся за стол. Сыр красиво лежал на тарелке, чай кипел. Тут раздался звонок – пришёл Валя. Поздоровались, и Андроников спросил:


– Пьём чай, читаем стихи или обсуждаем ваш сборник? Кажется, у Коржикова есть серьёзные претензии…


Я смущённо пожал плечами, а Валя вдруг поспешил на выручку:


– Да нет, Ираклий Луарсабович, уверен, ничего плохого он не имеет, – и мотивировал: он бы мне это сказал сам! – И это было действительно так.


– Ну, что ж, тогда читаем. Начнём с новоприбывшего полярника, – усмехнулся Андроников.


Я не стал читать морские стихи – «Качку», «Как матросы стирают робы» – они мне при этом сервисе показались грубоватыми, а прочитал несколько из военного детства. Валя чему-то огорчился, Андроников вздохнул, и я приуныл, смешался: видимо, «кизяк», а может быть, и хуже…


Но Валя буквально ринулся на защиту:


– Ираклий Луарсабович, это он так читает!


– Вы думаете? – Андроников взял у меня листок, другой, пробежал глазами, фыркнул: – Урод! Убийца! Слова-то какие, а он их гробит, убивает! – И стал читать сам:







Холодный шорох тополя,


Тревожный неуют.


Вдали, у Мелитополя,


Зенитки гулко бьют.



Курится мгла угарная


Над жухлою травой,


Телега санитарная


Стучит под головой.



То кто-то за бок схватится,


А кто-то за висок,


И по небу прокатится


Звезда наискосок.



Я вдруг сам ушёл с головой в давнюю военную осень, забыв, что это мои стихи: я слушал их в исполнении самого Андроникова!


– Ну вот, видите! – обрадовался Валя. – Я же вам говорил! – И я понял, что и этот вечер, и эту встречу устроил не только сам Ираклий.


– Ну вижу, вижу, – рассмеялся Андроников, однако сказал: – Но претензии тоже можно предъявить.


И душу отпустило.


Пришли из Большого театра жена Ираклия Луарсабовича и обе дочки (ещё обе!). И он угощал всех и красивым сыром, и печеньем, и чаем. Я читал стихи о море и видел отзывы в глазах Андроникова. А за очками Вали то радостные всплески, то мои просчёты, и он их тут же по ходу правил и правку вносил в воздухе указательным пальцем. Потом Андроников сказал:


– Хорошо. Но кизячок всё-таки попадается, надо убирать.


А когда спускались по лестнице, Ираклий Луарсабович засмеялся и крикнул:


– Виталий, вы очень хороший человек! – И повторил вдогон: – Коржиков, помните: вы – поэт и хороший человек!


И Валя снова был очень рад. А я чувствовал, какой хороший товарищ и добрый человек Валя Берестов. И в этом было его отношение не только ко мне…


Как-то в редакции «Юности» возмущённый Коля Старшинов, который тогда заведовал отделом поэзии, спросил у Берестова:


– Валя, ты читал отзыв рецензента об этих стихах? – Он показал рукопись. – Почитай. Молодой парень, геолог. Отличные, по-моему, стихи, и вдруг «есенинщина», «тоска».


Стихи просто вставали на дыбы против заключения рецензента:







Зверь ответил ужасным рёвом.


Кто слыхал, как ревёт медведь?


Так, наверное, ста коровам


Даже вместе не зареветь.



Валя удивился и – рассердился. Пошёл к рецензенту: «Валентин, ну это же чушь, нельзя же так!». Смущённый рецензент развёл руками: «Ну, мне так показалось…».


Мы толпой отправились на Арбат, где жил молодой геолог. Он был в отъезде, и стихи показала нам его мама. Валя листал рукопись, страницы передавал нам, восторженно охал – ого! А на следующий день и Катаев, и Андроников читали вслух:







Свежей силой с утра налитой,


Плещет ветер вершинами леса,


И встаёт из-за гор золотой


Самородок огромного веса.



– Две полосы! – сказал Катаев к нашей общей радости. Так появился в «Юности» прекрасный поэт и человек Володя Павлинов. И в этом было самое доброе участие Вали Берестова. «Извини!» – сказал он Старшинову. «Большое спасибо», – ответил тот. И в этом были и Валя, и Коля.


Улетал я к себе на Тихий со многими обещаниями «будем писать, звонить!» Самым фантастическим было Валино:


– Я к тебе обязательно выберусь.

Виталий КОРЖИКОВ

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.