Бюро журнальных находок

№ 2009 / 49, 23.02.2015

Главный ге­рой по­ве­с­ти Ма­ри­ны Па­лей «Под не­бом Аф­ри­ки мо­ей» – (быв­ший) аф­ро­рос­си­я­нин, то есть негр. То бишь эфи­оп. Хо­тя – всё же негр. Тан­за­ний­ский на­ло­го­вый ин­спек­тор Ма­за­ни­ва Мвун­га, не­ког­да обу­чав­ший­ся в СССР.

Мозговая Африка







Кирилл АНКУДИНОВ
Кирилл АНКУДИНОВ

Вот посещаешь какую-нибудь страну – и она


тебе нравится. Почему? Да потому что знаешь,


что твой визит временный, краткосрочный.


А жизнь эту посещаешь тоже временно,


краткосрочно – как турист, – и всё равно


она тебе не нравится. Почему?


Марина Палей. Под небом Африки моей. Повесть («Знамя», № 10)



Главный герой повести Марины Палей «Под небом Африки моей» – (бывший) афророссиянин, то есть негр. То бишь эфиоп. Хотя – всё же негр. Танзанийский налоговый инспектор Мазанива Мвунга, некогда обучавшийся в СССР. Он ведёт свой род от эфиопов-иудеев (фалашей) и даже является дальним родственником Пушкина (великий поэт приходится Мвунге четвероюродным прапрапрапрадядей). Значительная часть текста повести – записки Мвунги о советской юности, переведённые с суахили.


Читатель, согласись, не может быть того. Точнее, может быть – но с вероятностью, приближающейся к нулю. Где Эфиопия, эфиопы и фалаши, а где – Танзания и суахили? Где имение, а где наводнение?


Стало быть, сюжетная основа повести Палей – аллегория. «Африка» – это устойчивый знак чего-то дикого. В то же время даже африканец может являть пример цивилизованности, трезвости и здравомыслия на фоне русского водочного бардака. С другой стороны, негр – символ начала запредельно чуждого для русской культуры – и мистически влекущегося к ней, а вдобавок составляющего её базу, суть («Пушкин-негр»). Негр – это «своё чужое». «Чужое», дающее смысл «своему» – но при этом остающееся непоправимо чужим для «своего».






Художник Анна Пахомова. Одна
Художник Анна Пахомова. Одна

Значит, так: Мазанива Мвунга подружился с однокашником Ванькой Телятниковым. Ванька – парень незлой (и не без интеллигентских позывов) – однако лишённый каких бы то ни было представлений о нормах человеческого общежития: он живёт с двумя жёнами (летом с одной, зимой с другой), питается водкой, в свою квартиру входит не через дверь, а через окно (всякий раз лезет на четвёртый этаж по водосточной трубе). Бедняге Мвунге Ванька доставляет неисчислимые неприятности (не со зла). Например, теряет по пьяни сумку Мвунги со всеми вещами, деньгами и документами (и это – самый невинный случай).


После чего Мвунгу счастливо осеняет:


«Главная моя ошибка состоит, видимо, в том, что я пытаюсь применить к Ваньке законы материального мира… Но если применить к нему мировоззрение эзотериков… то это равноценно признанию того, что Иван – не человек (курсив авторский. – К.А.). Не в этическом, сохрани бог, а в прямом биологическом смысле (даже так! – К.А.)… То есть, говоря конкретней, Ивана Алексеевича Телятникова следует воспринимать в прямой сообразности с игрищами и кознями юрких банных анчуток, с подвохами-забавами насморочных болотных кикимор и т.п.».


Цыганка предсказывает Мвунге «смерть от белой головы» (как Пушкину). Её предсказание сбывается: роковой Ванька настигает его аж в Танзании (Мвунга встречает Ваньку или похожего на него седого белого человека на рынке, рвётся к нему, валит по пути лотки – и Мвунгу забивают насмерть).


Аллегория это, аллегория; сие уже давно всем понятно…


Добавлю, что написана повесть Марины Палей крайне злобным языком. Марина Палей не любит не только Россию и русских, она не любит весь мир. Вся эта злая наблюдательность никак не согласуется с личностью рассказчика (согласно авторскому замыслу, непосредственной и простодушной). Так ведь аллегория же…


Ну, раз текст Палей – аллегория, придётся оценить его по соответствующим критериям.


Безобразия у добросовестного бытописателя-реалиста могут быть безобразиями отображаемой действительности. В аллегорическом же формате все болезненно-злые гадости – исключительно плод сознания писателя, его «мозговая игра».


Больную реальность возможно исправить извне – так или иначе. Больное сознание выправляется только изнутри. Единственное, что я могу порекомендовать Марине Палей – сеанс психоанализа.



История одного несвершения



Не существует движения жизни, есть движение


камеры, она не фиксирует, а создаёт жизнь.


Михаил Левитин. Моё кино («Октябрь», № 10)



Как я предсказывал, окончание романа Анатолия Наймана «Груда, колос и совок» (занимающее половину октябрьского «Октября») точно таково же, каково его начало в предыдущем номере.


Посему обращусь к другой публикации «Октября» – к «Моему кино» Михаила Левитина.


Известный театральный режиссёр рассказывает о том, как хотел снять фильм – но не сложилось, не срослось: не нашлось денег на съёмку. К отчёту о несвершении прилагаются два текста – рассказ Василия Гроссмана «В Кисловодске» (собственно говоря, объект экранизации) и левитинский сценарий.


Замысел Михаила Левитина не воплотился. Мне думается, что он был неосуществим изначально.


Дело в том, что рассказец Гроссмана – о барственном главвраче кисловодского санатория Николае Викторовиче, не эвакуировавшемся из любви к комфорту и попавшем под немецкую оккупацию – хорош. Эффектен, по крайней мере. Но он был создан в своё время – в начале шестидесятых годов – и несёт на себе все черты своего времени. Этот рассказ по-шестидесятнически прямолинеен, по-шестидесятнически назидателен («как ни прячься в уютный личный мирок – жизнь всё равно ворвётся и вынудит сделать выбор» – типичное для шестидесятых моралите).


Левитин отставляет это моралите; он говорит, что хотел снять кино о другом – о любви, об «одиночестве вдвоём». Он рассказывает, как его пленила яркая концовка гроссмановского рассказа. Любовно живописует предметное пространство, движения камеры, изысканные вещи, операторские решения.


Но ведь главное в кино – отнюдь не вещи и не операторские решения…


Гроссман, описывая последние часы жизни Николая Викторовича и его жены, настойчиво подчёркивает – «они вели себя очень пошло», «танцевали под пошлое пение», «это было совсем уж пошло». То, что для Гроссмана пошло – для Левитина красиво. И Левитин разбавляет концентрированный гроссмановский циан галлонами многозначительно-водянистых диалогов. Зачем, к чему?


И что у него вышло бы в итоге? В самом лучшем случае что-то вроде явленной нынешней экранизации шестидесятнической прозы – новопродемонстрированного «Исаева»: очень много красивых женщин, красивых мужчин, красивых вещей, много ума, изыска, игры, такта, вкуса, стиля, психологизма, эротизма. Нет лишь одной малости – смысла.



Мыши под крышей



Занятый своими делами, я как-то упустил,


почём нынче недвижимость в нашем городе.


Юрий Красавин. «Мышь в кошельке».


Повесть («Новый мир», № 10)



Короткая повесть прозаика из Конаково Юрия Красавина «Мышь в кошельке» с первых же страниц погружает в запутанные родовые связи семьи рассказчика. По ходу дела родственники множатся. Отец матери, брат отца матери (отчим матери, он же «тятя»), старший брат матери («братчик»), сын старшего брата матери, дочь старшего брата матери, старший брат рассказчика (Виктор), первая жена Виктора, вторая жена Виктора, первая дочь от первой жены Виктора (Ольга), вторая дочь от первой жены Виктора (Ирина), сын от второй жены Виктора, муж Ольги, муж Ирины, вторая Ольгина бабушка, её дочь и т. д., и т. п.






Художник Анна Пахомова.  Икэбана, или циклопическая женщина
Художник Анна Пахомова.
Икэбана, или циклопическая женщина

И все эти родственнички (селяне и горожане) беспрестанно шпионят друг за другом, выгадывают, подсчитывают количество съеденного и выпитого, попрекают родную мать истоптанными коврами, владеют одной коровой напополам («…по чётным числам доила одна хозяйка, по нечётным – другая»), ежечасно упреждают возможные родственные хитрости, подвохи и обманы.


Вотще. Монолог героя-повествователя – нескончаемый чёрный список обретённого ущерба и семейных обид. Зажиточный братчик не пустил под свою крышу погорельца-тятю. Он же, переехав в город, финансово закабалил свою сестру (мать рассказчика). Виктор выгнал младшего брата из дома матери. Ушлая Ольга выкрала документы на домовладение. Она же, устроившись в агентство недвижимости, пообещала дяде (рассказчику) помочь с продажей дома и обжулила его («я получил не половину, причитавшуюся мне, наследнику… – а лишь десятую часть»).


Рассказчик – вроде бы жертва несправедливостей; надо бы посочувствовать ему. Но как-то не очень сочувствуется. Ведь он – такой же, как и все из этого гнезда: всецело в мышиной возне, в счётах, расчётах и обидах. Злословит на каждом шагу, судачит, старательно перечисляет все грешки и ссоры родичей. Даже рассказывая об обстоятельствах смерти матери, не может удержаться от мещанского попрёка (рубила она сливу и надорвалась, а срубить сливу решила-де неспроста – «на сливе той каждый год… вызревал обильный урожай, но, собирая его, мы оставляли следы на грядках – это было матери в досаду…»). Злорадствует – всякое несчастье, падающее на недругов, сопровождает неизменным благочестивым резюме «это их Бог наказал».


В жертвах же он оказывается лишь потому, что слишком оглядывается на внешние приличия (по старинке) – и его обставляют молодые бесцеремонные хищники. Сюжет самоочевидный, тысячекратно описанный и в мировой, и в русской литературе. Я бы сказал, архетипический сюжетец.


Не знаю, есть ли в данном тексте дистанция между рассказчиком и автором. Может быть, повесть Красавина – тонкая стилизация в духе «Чужих писем» Александра Морозова, а возможно, автор всё пишет от себя и о себе.


Но – в любом случае – начинаю понимать шестидесятников, некогда провозгласивших бой мещанству. Ведь мещанство (настоящее мещанство) – и впрямь страшно. Читая Красавина, всецело осознаёшь это.

Кирилл АНКУДИНОВ,
г. МАЙКОП

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *