Мрачный одинокий талант

№ 2013 / 33, 23.02.2015

В критике сложилось мнение, будто после выхода книги «Русский узел» творчество Юрия Кузнецова пошло на спад. С одной стороны, его стали упрекать в упрощении сложных тем и проблем

1.

В критике сложилось мнение, будто после выхода книги «Русский узел» творчество Юрия Кузнецова пошло на спад. С одной стороны, его стали упрекать в упрощении сложных тем и проблем (Валентин Курбатов и вовсе недоумевал, как поэт мог опуститься до перепевов пошлых анекдотов), а с другой стороны, ему попытались вменить в вину перебор по части символов (недовольство по этому поводу выражали даже приятели Кузнецова, в частности, Владимир Дробышев, с которым поэт когда-то работал вместе в издательстве «Современник» и с кем он столько выпил, что ни одной бочкой не измерить).

Дальше всех в критике поэта пошёл Александр Казинцев, которого в литературном мире почему-то считали верным учеником вечного полемиста и борца за русское дело Юрия Селезнёва. Но Казинцев в отличие от Селезнёва никогда не отличался искренностью и правдивостью. Если б не мама, он так бы и остался в поэтической группе «Московское время», где в семидесятые годы тон задавали Сергей Гандлевский и Бахыт Кенжеев. Но мама, когда увидела, что над этой группой сгустились тучи, быстро увела сыночка на перевоспитание к Селезнёву в журнал «Наш современник». Однако Селезнёва самого в том журнале быстро схарчили, и, чтобы уцелеть, Казинцев, наплевав на принципы, взялся обслуживать Сергея Викулова, который в поэзии Кузнецова ничего не смыслил и очень боялся, как бы Кузнецов его не обошёл. Конечно, Казинцев был намного умнее Викулова. Он хоть и вырос на стихах Пастернака и Мандельштама, но понимал, что Кузнецов – это отнюдь не выскочка, как считал Викулов, а большой талант. Но ему была совсем не близка символика Кузнецова. Ну, а выход в 1985 году в издательстве «Молодая гвардия» нового сборника «Ни рано ни поздно» критик и вовсе воспринял как неудачу поэта. Казинцев на радость Викулову заявил на страницах журнала «Наш современник», что Кузнецов стал повторяться и, может быть, даже исписался. Он писал: «Самого Ю.Кузнецова критики заморочили настолько, что он вообразил себя оппонентом Пушкина и в некоем подобии манифеста заявил, будто русская поэзия соблазнена пушкинской ясностью, предметностью (приводится длинный список «соблазнённых» – от Ф.Тютчева до С.Есенина) и ей срочно необходимо сворачивать с ложного пути и следовать в фарватере самого Ю.Кузнецова. Прошло несколько лет, и сейчас даже горячие приверженцы поэта признают, что последний сборник «Ни рано, ни поздно» (М., «Молодая гвардия», 1985) неудачен. Кстати, в недавней рецензии на сборник Ст. Рассадин по существу повторил прежние упрёки. Но показательно, что теперь, когда ажиотаж спал, они были восприняты как нечто само собой разумеющееся. Показательно и само повторение упрёков – все эти годы Ю.Кузнецов эксплуатировал прежние приёмы. Вот, пожалуйста, типично кузнецовское начало:

Птица по небу летает.

Поперёк хвоста мертвец.

Что увидит, то сметает.

Звать её: всему конец.

Но, видимо, сознание читателя привыкло к сильным дозам эпатажа, и теперь подобные строки особых дискуссий не вызывают. Во всяком случае, обсуждение книги Ю.Кузнецова с двух точек зрения, устроенное «Литературной газетой», прошло на редкость спокойно, едва ли не вяло. Сейчас только С.Чупринин, не успевший высказаться в тех отшумевших дискуссиях, нападает на поэта с яростью, непонятной, если исходить из чисто литературных соображений». Правда, потом Казинцев признал, что совсем уж списывать Кузнецова со счетов рановато. Он нашёл у поэта и интересные ему строки. Критик отметил, что «такие сильные стихотворения, как «Новое небо», «Тень Низами», «Неразрываемое кольцо» и даже эпатажная «Сказка гвоздя», опубликованные в последнем сборнике, заставляют думать, что их автор заслуживал более внимательного (и взыскательного!) отношения со стороны профессиональных ценителей и организаторов литературы».

Не стоит лукавить: кое-какие основания для разочарования Кузнецовым в сборнике «Ни рано ни поздно» присутствовали. Мне, например, показалось, что поэт зашёл в тупик с военной темой. Во всяком случае, лично меня нисколечко не поразили ни «Сталинградская хроника», ни «Стихи о Генеральном штабе». Они ни в какое сравнение не шли с ранними стихами Кузнецова, посвящёнными погибшему под Севастополем отцу. Там был образ, я видел человека. Здесь столкнулся с абстракциями. Всё вроде бы было правильно. Наверное, в Генштабе всё так и обстояло:

Карта мира и битвы богов,

Имена и повадки врагов,

Грозный шорох военных томов,

Узел духа, машина умов…

Но это было не моё. Потом мне было непонятно, почему эта «машина умов» никак не могла переломить в нашу пользу ситуацию в Афганистане?

Я не знал, что самого Кузнецова уже много лет раздирали сильнейшие противоречия. Он ведь вырос очень советским человеком. С детства ему в школе внушили мысль о гениальности наших полководцев. Он искренне верил в мощь советского оружия. Сомнения появились позже. Уже в 1985 году Кузнецов рассказывал скульптору Петру Чусовитину: «В 1969 году я был на Мамаевом кургане, с которого русские парни видели Волгу. Монумент Яшки Белопольского с Вучетичем если и занял моё воображение, то образом разрушения, где не только изваянные тела, но сам бетон и камень разлагаются. Но мы не разложение должны запечатлевать, а вечную память».

Потом в дневниках ярославского журналиста Евгения Чеканова (он с Кузнецовым общался, начиная с 1980 года) я обратил внимание на записи, в которых затрагивались замалчивавшиеся историками фигуры и события. Так 18 мая 1985 года Чеканов отметил: «Говорили о войне. Он [Кузнецов. – В.О.] дал мне прочесть своё стихотворение об окруженцах. Я прочёл и ничего не понял. Он растолковал: два миллиона русских солдат, сдавшихся в плен (а верней, сданных своими генералами) сегодня прокляты в памяти народной:

Они сдаются? Поднимают руки?

Пусть никогда не опускают рук!

Он же сделал из этого образ: люди с поднятыми руками – это одна из опор мира, не слабее других. Он оправдал их, так как в сдаче в плен они не были виноваты.

Рассказал мне, что «власовцы» – ярлык. Власов спас Москву в 41-м году. А потом, в Чехословакии, бойцы его РОА пришли на помощь восставшей Праге – как братья-славяне».

Но прямо, в лоб выразить эту мысль в стихах в восемьдесят пятом году ещё было невозможно. Нет, написать можно было всё что угодно. Но кто б это напечатал? Цензуру ещё не отменили. Да что цензура? Первыми заверещали бы редакторы. Они не пропустили даже относительно безобидную концовку «Сталинградской хроники». У Кузнецова поэма заканчивалась так: «Ганс, назад! Пусть они заседают!» Редакторы из издательства «Молодая гвардия» усмотрели в этих строках критику советского генералитета, намёк на неповоротливость нашей системы и вписали свой вариант: «Ганс, срывайся! Они наступают!» Но эта небольшая правка исказила смысл всей поэмы.

В издательстве «Молодая гвардия» вообще, стоит заметить, умели портить поэтов. И это было не удивительно. Много лет редакцией поэзии там управлял бывший сотрудник ЦК комсомола Вадим Кузнецов, умевший слагать пафосные вирши о родине, но ни черта не понимавший в славянской мифологии. Он из года в год тиражировал стишата Ярослава Смелякова да графоманию Владимира Фирсова и Феликса Чуева. Своего однофамильца – Юрия Кузнецова он не только не понимал, но и на дух не переносил. Юрий был для него чужим.

Кстати, не понимали и не принимали Юрия Кузнецова и многие другие записные патриоты. Они поэту явно не доверяли. Кое-кто даже видел в нём засланного казачка. А всё потому, что поэт мыслил и писал не так, как именитые охранители типа Анатолия Софронова или Сергея Викулова. Это уже позже хорошо почувствовал Сергей Соколкин. Он утверждал: «Ведь у Кузнецова – при явной глубинной почвенности и генном патриотизме – достаточно модернистская форма изложения, которая во многом сближает его не с Рубцовым, Примеровым, Куняевым или Сорокиным, а скорее с ранними Вознесенским и Бродским (хоть он и называл второго вторичным, а первому вообще отказывал в принадлежности к поэзии)< …> Да, Кузнецов – модернист, не придумавший, но выстроивший свой космос не на пустом месте, не в хаосе и разрушении, а на крыше, если так можно выразиться, засыпанного пылью забвения – Мифа (и думается «Поэтические воззрения славян на природу» сыграли в становлении его мировоззрения далеко не последнюю роль)». Не случайно, пока Вадим Кузнецов сидел в издательстве, другой Кузнецов – Юрий считался там персоной нон грата. Хотя в своё время Юрий проходил в той редакции студенческую практику (но это когда редактором поэзии был бывший колымский зэк Борис Лозовой). Кстати, убрали из «Молодой гвардии» Вадима не либералы, а свои же, почвенники. Выгнали даже не за лень и не за полное безвкусие, а за злоупотребление служебным положением: Вадим регулярно занимался самсебяиздатом и часто выпускал пухлые свои сборники, да ещё сумасшедшими тиражами. Он надеялся на жену (супруга работала редактором отдела литературы в партийной газете «Советская культура» и входила в номенклатуру ЦК КПСС), но у нового главного редактора издательства Николая Машовца связи оказались покруче. Однако пришедший на смену Вадиму откуда-то из профсоюзов Георгий Зайцев тоже большими познаниями не блистал. Кузнецов и ему был холоден.

Я уже не говорю о том, что и при Вадиме Кузнецове, и при Зайцеве очень многое в редакции поэзии определял Николай Старшинов, окруживший себя в основном одними посредственностями. Поэт Юрий Могутин позже вспоминал: «Тихушник» Коля Старшинов ходил в мэтрах, воспитывая своих клонов – таких же безголосых и бесцветных, как сам. Все эти ученички подавали надежду, лапку и пальто своему патрону».

Ох, если бы они только подавали Старшинову одно пальтишко и никуда бы больше не совались. Но эти ученички с азартом включились в борьбу своего учителя с Владимиром Цыбиным, который как поэт был посильней Старшинова. А с какой радостью они травили «птенцов» из гнезда Цыбина!

Понятно, что на фоне Кузнецова многочисленные клоны Старшинова смотрелись бездарями (ну, разве что за исключением Николая Дмитриева и, может, Владимира Урусова). И можно только догадываться, как они редактировали Кузнецова, видя чуть ли не в каждой его строке вызов системе.

Старшинов и его ученики всего боялись и всё, что могли, сокращали или переделывали на свой лад. Не поэтому ли Кузнецов вновь обратился к символике. Так в его стихах появились маркитанты, кровавые блики, мрачные тени. Он словно предлагал каждому в разных тайных знаках найти своё. Кузнецов писал:

О древние смыслы! О тайные знаки!

Зачем это яблоко светит во мраке?

Разрежь поперёк и откроешь в нём знак,

Идущий по свету из мрака во мрак.

И первый убийца на этой земле

Несёт, как проклятье, его на челе.

Редакторы из издательства «Молодая гвардия», ничего не поняв в этом стихотворении, за разгадкой обратились к яблоку. Как они только его не разрезали, но никаких знаков не увидели. Позже Кузнецов упрекнул их в невнимательности. Он же прямо написал: «Разрежь поперёк!» Один раз поэт разрезал яблоко поперёк на глазах Чеканова и показал ему одну из половинок: «пять тёмных семечек на светло-зелёном фоне явственно обозначали пятиконечную звезду». Вывод напрашивался сам собой: пятиконечная звезда – ложная святыня. Но в восемьдесят пятом году за такие мысли по головке не гладили.

Не поняли в издательстве и другой символ Кузнецова: «Я скатаю родину в яйцо». Как это? А так же, как и в более раннем стихотворении «Я пил из черепа отца…». Ведь что потом утверждал поэт? Он пил за «сказку русского лица». Так и тут: сначала скатаю, а что потом? Потом:

Раскатаю родину свою

Разбужу её приветным словом,

И легко и звонко запою,

Ибо всё на свете станет новым.

В общем, со знаками всё оказалось очень сложно. Простая публика, не блиставшая образованием и привыкшая к шаблонам, ничего не поняла. А что же профессионалы? Многие из них тоже на поверку оказались профанами.

Вспомним, какой скандал устроила летом 1986 года Юлия Друнина. Её возмутила баллада Кузнецова «Седьмой». Она негодовала: до чего, мол, опустился поэт, у него уже сын насиловал старуху-мать. Друнина писала: «…Меня поразило несоответствие между великой болью народной и его [Кузнецова. – Ред.] в большинстве своём мелкими, эпатажными стихами. Его смешное, взятое напрокат у И.Северянина «суперменство»: «Звать меня Кузнецов. Я один. Остальные обман и подделка». Его совсем не смешная жестокость. Вот стихотворение «Седьмой» – семеро насилуют под мостом родную мать… Какова позиция автора? – а никакая! Сначала поэт пил «из черепа отца», теперь осквернил и образ матери – порочный круг замкнулся» («Книжное обозрение», 1986, 11 июля).

Друнина обвинила Кузнецова в кощунстве. Но баллада «Седьмой» была совсем не об этом.

Я, кстати, знал Юлию Владимировну. С виду она производила впечатление очень сердечного человека. У неё была героическая биография. В сентябре сорок первого года Друнина девчонкой вместе с пехотинцами тринадцать суток выбиралась из окружения. Сколько она тогда в свои семнадцать лет насмотрелась! Пережитое в окружении через несколько лет вылилось вот в это её бесхитростное четверостишие:

Я только раз видала рукопашный,

Раз – наяву и сотни раз – во сне.

Кто говорит, что на войне не страшно,

Тот ничего не знает о войне.

Но ничего больше яркого и значимого, надо признать, Друнина потом не написала. Ну не дал ей Всевышний поэтического дара. А она возомнила себя судьёй.

Друнина увидела в «Седьмом» лишь жуткий сюжет. Семеро бандитов изнасиловали старуху, потом один из них узнал в старухе свою мать. Но поэт ведь на этом не поставил точку. Последовало продолжение.

– Что делать будем? – он спросил

Собратьев по вине…

<…> Они в молчанье провели

Минуту не одну,

Пока к согласью не пришли,

Чтоб кровью смыть вину.

А самое главное случилось потом. Когда бандиты покончили с собой, «мать, превозмогая смерть, оплакала детей». Но Друнина этот финал не поняла, в силу своей необразованности она не знала о том, что тема преступления сына перед матерью возникла в литературе задолго до Кузнецова. Надо было почитать хотя бы трагедии Софокла.

В трактовке баллады «Седьмой» прав оказался Евгений Чеканов. Он утверждал: «Но ведь Ю.К. ничего не пишет просто так, он всегда вкладывает в свои стихи тайный смысл. В чём же смысл «Седьмого»? Уж не в том ли, что банда мерзавцев в уходящем веке буквально изнасиловала Россию – и в этом насилии участвовал, как это ни горько признавать, самый близкий ей человек? И всем нам, детям России, так или иначе участвовавшим в унижении нашей матери-Родины, предстоит теперь смыть эту вину собственным страданием и смертью?»

После Друниной на Кузнецова набросилась ещё и Татьяна Глушкова. Она, конечно, была поталантливей, нежели Друнина, и понимала в поэзии побольше других. Но в ней говорило чувство мести. Глушкова ведь давно стремилась управлять и Кожиновым, и Палиевским, и Кузнецовым. Палиевский не устоял и повёлся. А Кузнецов следовать указаниям бывшей ученицы Ильи Сельвинского отказался. И Глушкова этого ему не простила. Правда, она набросилась на поэта не за балладу «Седьмой». Её не устроила небольшая поэма «Четыреста». Глушкова обвинила Кузнецова в односторонности. Она заявила: «В том-то и состоит собственно творческая драма Ю.Кузнецова, что из него не развился поэт трагический».

Кузнецов по этому поводу уже осенью 1987 года сообщил поэту Виктору Лапшину: «Книгу Глушковой [«Традиция – совесть поэзии». – В.О.] я не читал и читать не намерен. Мне, однако, приводили по телефону её пассажи. Да, пышет ненавистью и корчится на месте, ужаленная тарантулом злобы ко мне. Это вполне объяснимо по мелкости её женской природы. Года четыре назад, а может, поболее, во время составления моего «Дня поэзии – 83», она меня стала втягивать в какие-то мелкие свары и интриги (надо сказать, до этого у нас были отношения вроде приятельских), и я её послал вон, а потом наполовину сократил её подборку за посредственность. Посуди сам, какая женщина это простит или забудет!»

Хотя, справедливости ради, надо заметить, что в критике Глушковой были и здравые моменты. Стоящие замечания порой высказывали также Валентин Курбатов и даже категорически не приемлющий охранителей Станислав Рассадин. Но Кузнецов уже практически никого не слушал. «Я уже не могу быть вторым, – говорил он ещё в декабре 1985 года скульптору Петру Чусовитину. – Это для меня слишком сложно». Спустя годы поэт в другой беседе с Чусовитиным добавил: «Грядущее третье тысячелетие будет моим». До этого он, кажется, в книге «Ни рано ни поздно» заявил:

Звать меня Кузнецов. Я один.

Остальные – обман и подделка.

Ну, если брать печатавшихся тогда Кузнецовых, то Юрий Поликарпович, бесспорно, был один. Нельзя же было всерьёз воспринимать стихи большого издательского начальника Вадима Кузнецова или старательного сотрудника ленинградской «Звезды» Вячеслава Кузнецова. Но, кроме Кузнецовых, существовали и другие имена. В середине 80-х годов, кроме Юрия Кузнецова, продолжали писать – и как писать! – Николай Тряпкин, Давид Самойлов, Глеб Горбовский, Олег Чухонцев, Белла Ахмадулина, Игорь Шкляревский… И они тоже не хотели быть вторыми.

Хорошо, что некоторые поэты всё понимали и относились к амбициям Кузнецова с юмором. Священник Владимир Нежданов в интервью Евгению Богачкову рассказал о том, как на всё это реагировал, к примеру, Тряпкин: «Я, – вспоминал Нежданов, – однажды прямо спросил: «А как вы к Кузнецову относитесь, Николай Иванович?» «Ну, да, – говорит, – это поэт к-к-онечно б-большой… Н-н-о он считает, что всех заткнул за пазуху. Ну, я, положим, тоже считаю, что все они у меня в кармашке…» (это Тряпкин говорит так, с лукавинкой). «Но тут, – говорит, – ведь можно и ошибиться…». Но в целом он высказался так уважительно и одобрительно».

Но не все реагировали так, как Тряпкин. Многие были просто взбешены поведением Кузнецова. Отчасти поэта осуждали даже близкие ему по духу люди. Вот что рассказывал, к примеру, Юрий Могутин. В беседе с Евгением Богачковым он утверждал: «Цену себе Кузнецов знал ещё со студенческих лет, был страшно обидчив, и комплексов у него хватало. В принципе он, конечно, был закомплексованный, зажатый человек. Отсюда и дерзость его, порой переходящая в прямое хамство – это ведь протестное, от аутизма. «Звать меня Кузнецов. Я один. Остальные – обман и подделка» – это всё оттуда. Что ж, кроме Юры Кузнецова так уж никого больше в русской поэзии и нет? Всё же «Таблица Менделеева» в поэзии существует, и каждый занимает в ней свою клеточку».

2.

Меж тем почерк Кузнецова после восемьдесят пятого года начал резко меняться. Почти исчезла сказочность, улетучились многие мифы, куда-то на третий план ушла символика. Стала преобладать публицистичность. Пошла голая политика.

Понятно, что на стих поэта повлияло время. На страну накатила горбачёвская перестройка, породившая в обществе много неоправданных иллюзий. Наконец-то оказалось возможным везде вслух говорить о том, что раньше обсуждалось лишь на кухнях при плотно закрытых дверях. Не надо было придумывать знаки или искать тайные смыслы. Всё стало можно называть своими именами.

И тут Кузнецов, похоже, растерялся. Я сужу об этом по его «Диптиху», посвящённому Ленину, стихотворениям «Число», «Не дом – машина для жилья», «Откровение обывателя», «Ложные святыни», «Очевидец», «Родное»…

В «Родном» поэт озвучил то, что во многих русских семьях понимали и раньше – бессмысленность и пагубность гражданской войны. Он призвал дорожить и будённовцами, и махновцами, ибо и те и другие, пусть и по-своему, но любили Россию.

Все узнаются, улыбаются

И воздух свеж, как после гроз.

Как прежде, братья обнимаются

И не стыдятся новых слёз.

Всё понятно было и в стихотворении «Захоронение в Кремлёвской стене»: ну до каких пор главная площадь страны будет служить погостом для нерадивых правителей. «Ячейки с прахом прогрызают стену – она на них едва ли устоит».

Сложнее оказалось с «Диптихом». Поэт вроде предложил закрыть мавзолей. Но поклонение Ленину у него всё-таки осталось. «Пусть развяжет он русскую речь, – писал Кузнецов, – где корнями сплетаются молнии». Постойте! А разве не он в своё время столкнул лбами Будённого и Махно, развязав на годы кровавый террор? Или опять во всём виновата «троица – змей-триглав», укрывшаяся за числом 666?

Получилось так, что Кузнецов одной рукой продолжал тянуться к прошлому, пытаясь воскресить, к примеру, забытую фигуру генерала Скобелева, а другой – спешил откреститься если не он всей, то от значительной части советской истории.

Евгений Чеканов, когда анализировал тексты Кузнецова 1986–1988 годов, связал усиление политических мотивов в стихах поэта с его обращением к христианству. Он утверждал, что в стихах поэта конца 80-х годов «христианское начало явлено гораздо резче <…> Вот «Портрет Учителя» – прямо об Иисусе Христе. А «Ложные святыни», «Видение», «Число» – это борьба с сатанизмом, пришедшим на русскую землю». Но я не думаю, что Чеканов в своей трактовке был прав. Мне всегда казалось, что ссылки на сатану – это от бессилия.

Мне понятны были чувства поэта, когда он в «Откровении обывателя» с тревогой писал:

Там котёл на полнеба рванёт,

Там река не туда повернёт,

Там Иуда народ продаёт…

Всё как будто по плану идёт…

По какому-то адскому плану.

Все были ошарашены Чернобыльской катастрофой, гибелью пассажирских пароходов близ Ульяновска на Волге и возле Новороссийска в Чёрном море, столкновением поездов в Башкирии… Но было ли это чьим-то адским планом? Не знаю…

Безусловно, гражданская лирика Кузнецова конца 80-х годов разительно отличалась от политической трескотни других поэтов из патриотического лагеря. Она и близко не походила на ту рифмованную болтовню, которую обильно печатали на закате горбачёвской перестройки Феликс Чуев, Валентин Сорокин, Станислав Золотцев, Игорь Ляпин, Валерий Хатюшин. Записные патриоты напирали на пафос. Они умели только обличать. Кузнецов в отличие от них продолжал искать новые образы и другую интонацию. Но это у него не всегда получалось.

Однако читающая публика была иного мнения. Ей как раз больше понравились лобовые стихи Кузнецова. Может, она просто устала от символов. Люди интуитивно почувствовали в гражданской лирике поэта сострадание. Сохранилась стенограмма одного из вечеров Кузнецова. Кто-то из читателей, заметив, что стихи поэта пронизаны болью о стране, спросил: «Вы считаете, Россия погибла безвозвратно?» Кузнецов в ответ заметил: «Да, у меня такие стихи… Значит, мы хороним её, да… Ну что ж… Знаете, я раньше, лет двадцать назад, писал очень печальные стихи о России, а сейчас всё это сбывается, как будто я в воду глядел… Но самая главная печаль ждёт нас впереди. Так я чувствую. Я к этой печали готов. Говорят о возрождении. Я говорю о воскресении. Погибшее – воскресает. Это было с Россией несколько раз. В Смутное время… И сейчас… Всё погибло. Но она воскреснет. Такая вера у меня. У нас главный православный праздник – Пасха, то есть Воскресение. В католичестве и протестантстве основной праздник – Рождество Христово. А у нас – умер Христос и воскрес. Так что для нас Воскресенье – наш народный праздник. До сих пор мы это чувствуем. То есть умерла Россия, и она воскреснет. Я вот в это верю. А возродиться, то есть – родиться – можно ведь другим человеком… другим… А я хотел бы, чтобы воскрес – не исказился – русский дух, русский национальный характер, лучшее в нём».

3.

В 1989 году Кузнецов впервые был выдвинут на соискание Государственной премии России. Но за что? За книгу «Душа верна неведомым пределам», которую при всём желании ну никак нельзя было назвать событием в русской поэзии.

Впрочем, в 1989 году премия Кузнецову так и не улыбнулась. Благодаря интригам литературного начальства – и прежде всего Михаила Алексеева – её в том году дали весьма посредственному стихотворцу Анатолию Парпаре.

Здесь надо сказать о том, что в советское время государственные премии очень часто присуждались не по реальным литературным заслугам и не за выдающиеся сочинения, а по разнарядке. Причём всё решалось не на заседаниях жюри, а в кулуарах. Так, Геннадий Гусев, работавший в годы перестройки помощником члена политбюро ЦК КПСС Виталия Воротникова, рассказывал о том, как члены комитета по госпремиям однажды попытались забаллотировать кандидатуру Станислава Куняева. Кто-то приписал поэту ксенофобские взгляды и шовинизм. И что же? Гусев в обход членов комитета положил книгу Куняева на стол шефу со своими комментариями: мол, Куняев – патриот, против которого якобы развязали травлю сионисты. Этого оказалось достаточным для того, чтобы Воротников собственноручно вписал имя поэта в число лауреатов Госпремии России за 1987 год. В другой раз Воротников, наоборот, вычеркнул Анатолия Жигулина из уже всеми утверждённого списка лауреатов за 1988 год. А всё потому, что Жигулин в своей автобиографической повести «Чёрные камни» посмел упрекнуть в предательстве поэта из Воронежа Геннадия Луткова, который приходился другом любимцу властей Егору Исаеву.

О том, как раньше раздавали Госпремии России, весьма красноречиво рассказал в своих мемуарах Анатолий Ткаченко. Писателю всего-то потребовалось тиснуть в какой-то газете хвалебный отклик на очередную книжку председателя комитета по премиям Михаила Алексеева, после чего награда уже лежала в его кармане.

Так вот, Алексеев был не только председателем комитета по премиям, он в течение двух с лишним десятилетий возглавлял журнал «Москва». Но в 1989 году его вызвали в ЦК партии и предложили добровольно подать в отставку. И Алексеев напоследок решил пробить премию одному из своих верных лизоблюдов Анатолию Парпаре, который много лет руководил в журнале «Москва» отделом поэзии, печатая в основном нужных ему людей. И никого не взволновало то, что Парпара писал всегда плохо.

Я в ту пору всех этих деталей не знал. Но один момент уже тогда меня насторожил. Меня удивило отсутствие в центральной прессе каких-либо материалов, посвящённых выдвинутой на Госпремию книге Кузнецова. Московские газеты и журналы не хвалили сборник «Душа верна неведомым пределам», но и не ругали, а просто всё замолчали. Я не понимал, почему. Мне показалось, что надо срочно вмешаться и исправить ситуацию. Я договорился с редактором отдела литературы газеты «Советская Россия» Юрием Черепановым и поспешил взять у поэта небольшое интервью. Я приведу его полностью.

4.

ПОЭТ ДОЛЖЕН РОДИТЬСЯ ТОЛЬКО В ПРОВИНЦИИ

Трудно назвать другого такого поэта, каждая новая книга которого на протяжении вот уже пятнадцати лет вызывала бы столь бурные дискуссии, как Юрий Кузнецов. Некоторые критики полагают, что секрет этого успеха – в обращении поэта к эпатажам. В подтверждение своей мысли они ссылаются, как правило, на стихи «Я пил из черепа отца…» и «– Как он смеет! Да кто он такой?..» и балладу «Седьмой». Возможно, в этих упрёках и есть какая-то доля правды. Но давайте ещё раз перечитаем хотя бы сборник «Душа верна неведомым пределам». Уж в этой книге даже самый придирчивый читатель не найдёт никакого намёка на эпатажность. Нет в ней и перечисленных произведений. А книга читается. И ещё как! Значит, секрет успеха в другом.

Юрий Кузнецов привлекает прежде всего смелостью и глубиной своего поэтического мышления. У нас очень многие стихотворцы умеют любоваться только собственным величием, часто ограничивая себя созерцанием окружающего мира, пейзажными зарисовками. Но мало кто может, органично впитав в себя многовековые традиции нашей культуры, подняться до обобщений философского характера. Кузнецову, как я считаю, это удалось.

Впрочем, обратимся к читательской почте. Рабочий ТЭЦ Сергей Сивков из Соликамска Пермской области пишет:

«Из языческих туманов и былин вышел в двадцатый век поэт кровей Бояновых, выпивая «славянским письмом от небес до земли» силу «духа народного» в единый образ, будто то Пересвет или Сергей Радонежский. «Я один» – как это велико и печально!

– Зреть сына хочу перед смертию я!

– Твой сын не родился, но воля твоя.

Эх, ляхи-ливонцы!

Вы скорые слуги. Зовите народ!

Из тлиской боярыни вырежьте плод.

Доспеет на солнце!

Его он увидит, и я посмотрю…

Никак это сын? Он похож на зарю

И славу Батыя!..

Так Сергий возник предрассветным плодом

Народного духа… Что вышло потом,

То помнит Россия.

«Дух народа» – бессмертие, родина, что дала жизнь Сергию Радонежскому. Этот «дух народный» и вспоил Юрия Кузнецова… В его стихотворении «Тень Низами» есть слова: «Я молчал, но сказала Москва. Я сказал, но молчала Россия». В глубоком подтексте стиха сокрыта немыслимая боль Юрия Поликарповича, страсть и тоска о возрождении, о воссоздании национальной культуры без примеси. Мучит мою душу, чтобы уже сегодня к нам, рождённым в 60-х, а не годы спустя дошёл голос Ю.Кузнецова. Как всё-таки мало: 20 тысяч книг (а именно таким тиражом издаются почти все сборники поэта. – В.О.) на многомиллионную аудиторию читающей России».

Но вернёмся к книге «Душа верна неведомым пределам». Не знаю, как другие, но я считаю программным в этом сборнике стихотворение «Здравица», посвящённое В.Кожинову. Но вот эти строки:

В кольце врагов займёмся русским делом,

Нас, может, двое, остальные – дым, –

мне показались, что они – от отчаяния. Сегодня нет недостатка в разглагольствованиях о судьбах России, необходимости её духовного возрождения, уверений в любви к русскому народу, но как доходит до конкретных дел, многих златоустов почему-то не видать. А как считает сам поэт? Юрий Поликарпович говорит:

– Это стихотворение ироническое. Оно написано без всякой задней мысли. Понятно, что речь идёт о «литературных» врагах. Вражда в писательской среде сейчас, к несчастью, приобрела небывалые масштабы и очень отвлекает талантливых людей от творчества. Я же говорю в стихотворении о необходимости спокойствия, предлагая своему герою не тратить попусту силы на ненужные споры, а заняться русским делом.

Нас действительно не так уж много. Почему «остальные – дым»? Дело в том, что у Кожинова много учеников, но большинство очень рано сгорело в этой борьбе. Потрясённый смертью одного из них, я однажды написал: «Он дым хватал от твоего огня». Вот в каком значении здесь использовано это сравнение.

– Вы пишете о русском деле. Но ещё недавно многие не рисковали даже употреблять само слово «русское», боясь тут же услышать упрёк в шовинизме. Вы не опасаетесь подобных обвинений?

– Честно говоря, я на это никогда не обращаю внимание. Возьмите пример Гоголя. У него сплошь и рядом мелькает слово «русское», и это ни у кого не вызывает мыслей о шовинизме. Почему же я должен думать о том, как будут расценивать мои слова со стороны.

– Название вашей книги «Душа верна неведомым пределам», надо полагать, не случайное, в нём, видимо, кроется и ваша позиция?

– Конечно. Это моё эстетическое кредо, если на то пошло. Да, есть пределы зримые, видимые, которые переступать нельзя, это опасно. Но есть пределы неведомые. Они обозначены некой высшей субстанцией, может быть Богом или нравственным законом.

– Вы говорите о нравственном законе. Но сегодня, если внимательно следить за развернувшимися в печати дискуссиями, практически все наши духовные ценности подвергнуты в лучшем случае сомнениям, а то и попросту осмеянию. Такие категории, как душа, совесть, честь, на которых держался жизненный уклад нашего народа, оказались по существу размытыми. Но не приведёт ли это к ещё большему духовному опустошению человека?

– Верно, сейчас всё оплёвывается и всё расшатывается. Больно это видеть. Люди стали забывать о совести.

Для меня совесть – нечто высшее. Здесь важен корень – весть. Благая весть с небес. Совесть теснейшим образом связана с этой вестью. Понимаете. Тут открываются неведомые пределы, широта пространства. И когда люди не слышат благой вести – это ведёт к помрачению, что мы и наблюдаем.

– Но разве не долг писателя – попытаться возвратить людям эти чувства совестливости, долга, чести?

– Я вам расскажу об уроке, который мне преподала моя младшая дочка, когда ей был всего один годик и она ещё не могла говорить.

Я беседовал с гостем, когда к нам в комнату заглянула жена с ребёнком. При разговоре гость совершенно случайно задел меня рукой за плечо. У дочки сразу же появилось негодующее выражение лица: мол, что же делает гость. Заметив это, я попросил гостя ещё раз задеть меня. Реакция дочки повторилась. Всё было ясно. Чужой человек обижает родного отца, и дочка как бы попыталась меня защитить. Тогда я решил задеть гостя. Интересно было, как поведёт себя дочь. Она пристально посмотрела на меня. Я второй раз на гостя. Смотрю, у дочки снова появилось негодующее выражение. Говорить, я повторяю, она не умела и издала негодующий звук. Её глаза выражали: нельзя так поступать.

Вот это и есть высший нравственный закон, с которым мы рождаемся и который с годами или сохраняем, или утрачиваем. Воспитать его нельзя. И дело писателя – нести то чистое и высокое Слово, которое заложено в каждом из нас изначально.

– Одна из главных тем вашего творчества – тема славянства, укрепления славянского единства. Но не кажется ли вам, что сегодня этому единству угрожают сепаратистские тенденции, набирающие сейчас силу и в славянских республиках нашей страны, и среди славян, живущих за рубежом?

– Да, тенденции эти существуют. Я сам с этим столкнулся в нынешнем году на Западной Украине, когда участвовал в литературных праздниках, хотя лично меня никто не задевал. Мне кажется эта идея размежёвывания с другими славянскими народами ложной и вредной.

Можно ли её преодолеть? Безусловно. Но нужен пример. И прежде всего, видимо, со стороны России. Сейчас почти всё русское облито грязью. Поэтому у отдельных наших славянских братьев возникло ощущение, будто России уже нет. Но они заблуждаются. Открещивание от России, от русского народа пользы им не принесёт. Поодиночке нас легче будет лишить корней, национальной памяти и попросту изничтожить. Конечно же, нам нужно только объединение.

– И первым шагом к духовному объединению должно стать, видимо, национальное примирение внутри одного народа. Возьмём, скажем, русский народ. Ведь последствия гражданской войны сказываются до сей поры. По-прежнему нас хотят поделить, условно говоря, на белых и красных, на сторонников и противников перестройки. А когда же воцарится мир? Когда мы сможем увидеть ту картину, что изображена в одном из последних ваших стихотворений «Родное», когда, пройдя по улице Будённого и выйдя к площади Махно, «все узнаются, улыбаются, и воздух свеж, как после гроз. Как прежде, братья обнимаются и не стыдятся новых слёз»? Когда же мы сделаем эти шаги?

– Многие годы у нас сознательно внедрялась психология гражданской войны. И давно уже пора с ней кончать. Надо восстанавливать единство внутри своей нации. И белые, и красные очень любили родину. И у тех, и у других Родина одна.

– Но пока эта идея ярко выражена только в литературе, здесь можно назвать новый роман Сергея Алексеева «Крамола», замечательные стихи молодого томича Михаила Андреева «Разговор с дедом»…

– Ещё раньше эта идея получила выражение в прекрасных стихах Анатолия Жигулина…

– И только в исторической науке не видно попыток срастить все линии в истории нашего народа, по-прежнему приходится сталкиваться с разделением общества на красных и белых. Но разве это справедливо?

– Многие наши историки закостенели, и им сейчас не так-то просто отказаться от прежних догм. Я думаю, что всё-таки в ближайшее время и они попытаются восстановить истину, рассказать, почему и за что воевали русские друг с другом.

Древняя истина: из всех войн самая страшная – гражданская. Она раскалывает нацию. Когда ещё народ сольётся с народом, когда же, когда же затянется сквозная рана и продолжится естественная жизнь?! Историческая наука на этот счёт нас долго сознательно, а может быть и бессознательно, оглупляла, а писатель был блокирован и не мог сказать всей правды. Сейчас положение стало меняться и думаю, что в ближайшее время справедливость восстановится.

– Вы говорите сейчас как оптимист. Но вот читаю в одном из последних ваших стихотворений:

Искусства нет – одни новации.

Обезголосел быт отцов.

Молчите, Тряпкин и Рубцов,

Поэты русской резервации.

Откуда такой пессимизм?

– Наверное, оттого, что порой мне кажется, что Россию хотят превратить в некую гигантскую резервацию в самом худшем смысле этого слова. Посмотрите на небоскрёбы Калининского проспекта. Не кажется ли вам, что это колониальный стиль. На дорогах всё больше стало появляться указателей, написанных по-английски. Но с какой стати? Сейчас это пока для туристов сделано, но не значит ли это: кто, возможно, здесь будет хозяйничать. Моё стихотворение как предупреждение, тревога, знайте, к чему мы можем прийти.

Здесь надо заметить, что многим близко тяготение поэта к философии. Известный романист П.Проскурин однажды сказал: «Кузнецов обладает оригинальными, а иногда даже парадоксальными взглядами. Такой поэт, как Кузнецов, обогащает теорию культуры, обогащает весь наш литературный мир». А вот что услышал я как-то от композитора Кирилла Волкова: «Бывают поэты, на которых трудно писать музыку, хотя и очень хочется. Они не очень укладываются в творческое сознание композиторов. Юрий Кузнецов – один из них. Его стихи, в которых затрагиваются историко-философские аспекты – любовная лирика и юмористические стихи поэта мне, честно говоря, не так близки, – требуют нового качества в музыке, нежели тот музыкальнеый язык, которым я пытался писать романсы, хоры на слова Рубцова или оперу «Житие лейтенанта Сошнина» по мотивам «Печального детектива» Астафьева. Здесь, видимо, должен быть совсем иной язык, другой требуется подход к слову. Может, необходим какой-то распев. Не знаю. Это должно само собой прийти. Во всяком случае, я не хочу отказываться от попыток выразить некоторые стихи Кузнецова музыкально».

Но интересно, кто из философов ближе Кузнецову? Поэт говорит:

– В философии, как мне кажется, должна быть чёткая система. На мой взгляд, она есть у Владимира Соловьёва. Но я к нему равнодушен.

А есть ещё выдающиеся мыслители. К ним я отношу Паскаля, которого очень люблю. Дороги мне Чаадаев, Николай Фёдоров, Василий Розанов… Следы их мыслей есть и в моих стихах.

– Но что характерно, следы эти появились не сегодня и не вчера, а достаточно давно, когда сочинения этих мыслителей широкому кругу читателей были неизвестны. Вы открыли для себя эти имена, когда жили на Кубани?

– Нет, на Кубани мне это было недоступно. Я узнал о них только по приезде в Москву, поступив в Литинститут и общаясь с москвичами.

– Значит ли это, что любой настоящий поэт, как и критик, не может состояться вне столицы или других крупнейших культурных центров?

– На мой взгляд, поэт должен родиться только в провинции. Близость к ключевому говору и природе – это просто необходимо настоящему поэту. Крупные города порождают версификаторов. Но жить поэту надо лишь в Москве. Ибо провинция засасывает. Москва – безусловно, город жестокий, но здесь – средоточие культуры. Это – духовный центр. Скажу прямо: я погиб бы без Москвы. Хотя жить в ней очень трудно.

– А как же Рубцов?

– Без Москвы не было б Рубцова. Совершенно не было бы. И это не только моё мнение.

– Многие ваши стихи построены в той или иной мере на диалогах. Скажем, «Тайна Гоголя», «Тегеранские сны», «Голоса»… Чем это объясняется?

– Это моё мышление. Такой я поэт.

Один из моих рецензентов очень точно подметил мою тягу к поискам контактов. Меня всегда интересует эта тема: «Я и другой», выход из себя к другому. Я хочу понять другого. Это очень трудно. Тут возникает множество коллизий, столкновений.

А что касается собственно диалогов, пускай ими занимаются философы, мыслители. А поэт ищет совсем другого, потому что ему одиноко.

Мне очень не нравится такое древнее изречение: «Познай самого себя». Я написал даже несколько стихотворений, где попытался критически рассмотреть эту формулу. Мне близка древневосточная мысль о том, что самая страшная пытка – это когда находишься вдали от тех людей, которых любишь. Если первое изречение – познай самого себя – требует погружения в самого себя, то во втором случае ищешь выход из себя в другие миры. Что вообще свойственно русской натуре: ширь, удаль, размах…

– Ваша любимая манера строить многие свои стихи и поэмы в ироническом стиле, смеховом жанре. Почему?

– Это отвечает моей натуре. Я печальный человек и одновременно весёлый. Во мне эти качества совмещены естественно.

Что ж, совмещение удачное.

А закончу я этот материал обращением к авторитету. Несколько лет назад, беседуя с В.Г. Распутиным, я задал писателю вопрос и о Кузнецове. Валентин Григорьевич тогда ответил: «Есть стихи умные, но остывающие. Кузнецовский стих для меня всегда тёплый, свежий по ощущению, словно только что с пылу, с жару». По-моему, хорошо сказано.

1989

Черепанов этот материал одобрил, а через неделю, извинившись, вернул: главный редактор Чикин почему-то из номера его снял. Позже выяснилось, что произошло. Это Михаил Алексеев на всех надавил. Он очень хотел создать впечатление, что его протеже – Парпаре нет никакой альтернативы. А интервью Кузнецова могло все планы спутать.

В общем, кандидатура Кузнецова была перенесена на 1990 год.

Здесь ещё интересен такой момент. В 1989 году постановление о премиях подписывал председатель коммунистического правительства России Власов, а в 1990 году всё утверждал руководитель уже демократического правительства Иван Силаев. Поразительно, но новый премьер-министр согласился дать премию не какому-нибудь оголтелому ельцинисту, а охранителю, который и на дух не выносил Ельцина. Видимо, тогда новое начальство или ещё ничего не смыслило в литературе, или просто не успело просеять списки соискателей на предмет благонадёжности. А может, всё было куда проще. Разве не могло зацепить того же Силаева, к примеру, стихотворение «Откровение обывателя», едко высмеивавшее горбачёвскую гласность? Ведь в неприятии Горбачёва Юрий Кузнецов и Силаев с новым российским правительством были едины.

Кстати, в 1990 году, кроме Кузнецова, Госпремией России был отмечен также Александр Солженицын за «Архипелаг ГУЛАГ». Но в 1990 году Солженицын от награды отказался. Он не захотел что-либо получить ни из рук руководителей компартии, ни от Ельцина. Лишь за несколько месяцев до кончины писатель принял премию от Путина. Причём никто так и не понял, почему Солженицын был принципиален по отношению к советским руководителям и Ельцину, а для Путина сделал исключение. Или и тут он нашёл свою выгоду?

Продолжение следует.

Вячеслав ОГРЫЗКО

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *