Алексей ЛОСЕВ. ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ

Рубрика в газете: Лосевские беседы, № 2018 / 34, 21.09.2018, автор: Юрий РОСТОВЦЕВ

Наше знакомство с А.А. Лосевым и А.А. Тахо-Годи восходит к концу 1980 года. Я приехал в Москву с мечтой познакомиться с Алексеем Фёдоровичем Лосевым. Ну и сделать с ним журналистские материалы.

 

На даче. А.Ф. Лосев в качалке, Ю. Ростовцев сидит на полу. Фото Валерия Арутюнова

 

И вот час нашей встречи настал. Я пришёл на беседу в дом по улице Арбат, 33 в субботу 4 апреля 1981 года. Вторая беседа была в следующую субботу 12-го апреля. Последняя моя встреча с А.Ф. Лосевым состоялась воскресным днём 22 мая 1988 года. Мы попили кофе, немного поговорили. Потом А.Ф. Лосев надписал пять своих книжечек о творчестве Владимира Соловьёва. Книга эта особенная. Она вызвала гнев начальства… По-моему, автор даже не получил авторских экземпляров. Весь её тираж отправили для распространения в Среднюю Азию и частично в Сибирь. Друзья Лосева их потом выискивали поштучно, и привозили ему. Я свой экземпляр купил за 25 копеек в Ташкенте.

 

Титульный лист книги о Владимире Соловьёве: «Дорогому Юрию Ростовцеву преподношу этот маленький подарок, который стоил мне и ещё стоит великих трудностей, и в которых я находил у Юрия неизменное сочувствие. 24/XII – 1983. Ал.Лосев».

 

Неожиданно из Сибири мне привёз семь-восемь штук сосланной книги прозаик Николай Коняев. Вот из этого числа и были взяты пять экземпляров. Алексей Фёдорович их надписал как привет и напутствие Виктору Астафьеву, Валентину Распутину, Василию Белову, Виктору Лихоносову и Анатолию Заболоцкому. Моя идея была в том, чтобы вручить эти книги на одном из заседаний в честь 1000-летия Крещения Руси в Новгороде, куда я отправлялся на следующий день – 23 мая…

Возвращаюсь к своим разговорам с А.Ф. Лосевым. Беседа 12 апреля продолжалась в течение всего дня и с перерывами на отдых и обед. Материалы этой встречи стали мне опорой и основой для всех последующих разговоров.

 

Ю. Ростовцев, А.Ф.Лосев, А.А.Тахо-Годи, Гр.Калюжный

 

Но вот, что ещё важно. Когда я ушёл из дома Лосева ещё после самой нашей первой беседы, Алексей Фёдорович как бы мне вдогонку записал несколько страничек, которые назвал «Из воспоминаний». Но мне они тогда не достались. А.А. Тахо-Годи передала мне их лет через 20-ть после кончины А.Ф. Лосева. Сегодня эти странички мы предлагаем Вашему вниманию.

 

Ю.Р.

 


 

 

Алексей ЛОСЕВ

 

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ

 

Индивидуальность ничем нельзя объяснить, потому что даже бесконечный причинный ряд каждый раз объясняет в индивидуальности какую-нибудь одну её сторону. Индивидуальность объяснима только из себя самой. Даже Демокрит, впервые пожелавший изобразить индивидуальности, представил их как неделимые атомы. Поэтому всё, что я буду сейчас говорить о себе, только частично, только односторонне. Вероятно, только художники и могут если не объяснить, то по крайней мере хотя бы отчасти изобразить личность.

 

Отец, сначала народный учитель, а потом учитель гимназии по физике и математике, был страстный музыкант, виртуоз, скрипач и дирижёр оркестров. Однако он скоро бросил учительство и погрузился в богемную жизнь бродячего и вечно странствующего музыканта. Его богема ко мне не перешла. Но ко мне перешёл его разгул и размах, его вечное искательство и наслаждение свободной мысли и бытовой несвязанностью ни с чем. Эта полубогемная стихия отца столкнулась со строгими и моральными установками матери, с её полной погружённостью в старый устойчивый быт и в этом смысле с бытовым и общественным консерватизмом. Так эти две стихии и остались во мне на всю жизнь, переплетаясь и смешиваясь самым причудливым образом.

 

В приходском училище, куда отдала меня мать в семь лет, я был одним и первых учеников. Но поступивши после этого в гимназию, учился до шестого класса (по теперешнему счёту это восьмой класс) довольно посредственно. Из первого класса во второй я перешёл с похвальной грамотой. Но во втором классе никак не мог понять деление дробей, получал двойки, и только с помощью репетиторов едва-едва перешёл в третий класс.

 

Когда я был в третьем классе гимназии и мне было 12 или 13 лет, разразилась революция 1905 года. Всякий научный и литературный работник, имевший в эти годы такие же ощущения, как и я, стал бы хвалиться столь ранними революционными настроениями. Хвалиться я этим не беде, потому что хвалиться тут нечем, и ни о какой революции в те годы я не помышлял. Но если перечислить главнейшие настроения своей жизни, то я должен сказать, что этот третий год моего обучения в гимназии принёс с собой чувство какой-то небывалой свободы. Меня, окружённого тогда устойчивым семейным бытом и строгим гимназическим уставом, необычайно волновали эти бесконечные толпы народа, которые с раннего утра и до позднего вечера двигались по всему городу, эти крики и песни, эти речи ораторов, это напряжённое состояние населения, доходившее до драк и ранений. Кто-то носил по городу портреты, в которых я ничего не понимал. Всё время в городе происходили какие-то столкновения на улицах, слышались постоянный шум и гам, разные хоры и оркестры, свистки, гудки, не то смех, не то слёзы, стояли повсеместный сумбур и неразбериха. А главное – это прекращение занятий в гимназии, быстро водворившееся среди учеников разгильдяйство и праздное шатание. В гимназию приходили какие-то агитаторы и говорили о чём-то таком, в чём я никак не разбирался. Однажды, собравшись в гимназическом саду, гимназисты торжественно сожгли учебник латинской грамматики Никифорова. В этом сожжении я не участвовал, но стоял рядом со многими другими и радовался неизвестно чему. В душе пылали какие-то восторги; но в чем они состояли, какие были причины и цели и что нужно было делать дальше после сожжения грамматики и уличного разгильдяйства, ничего этого я не знал. А вот, что не нужно было учиться, что прекратилось движение поездов, что стали закрывать магазины, что учреждения прекратили работу, – всё это было почему-то приятно, почему-то приятно волновало. Да даже не просто волновало, а наполняло голову и грудь каким-то бешеным восторгом. А почему, неизвестно. Могу сказать только одно: для новой жизни нужен новый воздух, нужны восторги и слёзы, необходимо прыгать и скакать, а не сидеть на месте. Хотелось драться и орать, совершенно не отдавая себе в этом никакого отчёта. Таких волнений, которые я безрассудно переживал в 12 лет, я потом в жизни уже никогда не имел. И когда пришла настоящая революция, то даже и те её многочисленные свойства, которые я считал положительными, я уже не мог переживать столь безрассудно и мальчишески, а воспринимал это обдуманно и критически. Но своих безрассудных волнений в 12 лет забыть не могу. Что-то есть в них эдакое правильное. Но что именно, это мне ещё и теперь трудно проанализировать

 

Я рано начал учиться играть на скрипке и параллельно с гимназией умудрился даже пройти музыкальную школу. Это во мне играла отцовская стихия. Но музыканта из меня не получилось. Скоро нагрянула на меня другая стихия, о которой я сейчас скажу. Она быстро и воочию показала, что я – углублённый любитель музыки, получивший от природы дар довольно разносторонне в ней разбираться. Но от природы я не получил самого главного в этой области, а именно – дара музыкального исполнительства, которое заставило бы меня относиться к своей скрипке как к жизненному делу. Ещё в первые годы студенчества я кое-как пиликал на скрипке и даже участвовал в ансамблях. Но потом скрипка ушла от меня навсегда, и я даже не стал держать дома этот инструмент. Моё расхождение со скрипкой было большим делом. Я и сейчас отношусь к ней как к злой, коварной и неблагодарной жене, с которой только и можно, что развестись. Иные разводятся со своими жёнами довольно сдержанно, спокойно и даже с улыбкой. Но я со своей скрипичной женой развёлся злобно, мрачно, с затаённой жаждой мести, со страстными упрёками по адресу природы, приведшей меня к такому огромному и незаслуженному недоразумению.

 

До 6 класса гимназии я, повторяю, учился кое-как. Но в 6 классе гимназии я, выписывавший в то время журналы «Вокруг света», «Природа и люди» и «Вестник знания», получил в качестве приложения к одному из этих журналов сочинения известного тогда французского астронома и беллетриста Камилла Фламмариона. Этот астроном, влюблённый в своей звёздное небо, оказался, кроме того, ещё и талантливым беллетристом, который и своих героев тоже рисовал астрономами, влюблёнными в небо и на этой почве влюблёнными в друг друга. Фламмарион писал возвышенно, но очень понятно, научно, но очень доступно и приятно. Я стал изучать также и его чисто астрономические сочинения. Молодой человек стал метаться между древними языками в гимназии, скрипкой в музыкальной школе и постоянными наблюдениями за движением небесного свода с помощью довольно сильных биноклей.

 

Астрономическое небо было тем первым образом бесконечности, за которым не замедлили появиться и другие её образы. И вообще термин «бесконечность» в течение всей моей жизни звучит как-то особенно радостно, вдохновенно и обязательно сердечно. Один из моих товарищей сказал мне однажды: «При слове «бесконечность» ты начинаешь вести себя как легавый пёс, который заметил, что его хозяин снимает ружьё со стены и собирается на охоту, которая ему, псу, даже более приятна, чем его хозяину, и захватывала его ещё больше, чем хозяина». А другой товарищ, присутствовавший при этом разговоре, сказал: «Нет, Алексей – это не легавый пёс, а боевой конь, который тоже страстно волнуется и трепещет при звуке военной трубы». Мои приятели, конечно, баловались. Но если отбросить шутки в сторону, то совсем не шуточным было их убеждение, что бесконечность в любых её смыслах, и в научно-математическом, и в философском смысле была для меня подлинной реальностью, включая сюда и многие мои бытовые переживания. Бесконечность и сейчас представляется мне какой-то золотистой далью, может быть, слегка зеленоватой и слегка звенящей. Сначала я ещё не понимал, что бесконечность можно понять в подлинном смысле только в её диалектическом единстве с конечной областью. Но надо сказать, что здесь мне очень рано и скоро повезло.

 

Именно, какими-то неведомыми судьбами в мои руки попали сочинения Владимира Соловьёва. Это было ещё до моего перехода в последний класс гимназии, потому что при этом переходе я был награждён восьмитомным собранием сочинений этого философа (тогда это было ещё 1 издание, не 10-томное, которое вышло и в дальнейшем). А я был ещё до того знаком с Вл.Соловьёвым. И когда директор гимназии спросил меня, какие книги я хотел бы иметь в качестве наградных, то я назвал тогда именно Вл.Соловьёва, мне уже достаточно известного. Другими словами, в свои 17 лет я подробнейшим образом штудировал этого не очень лёгкого философа и многое в нём понимал не так уж элементарно. Правда, в те годы я по преимуществу был знаком с теоретическими трудами Вл.Соловьёва, с той его отвлечённейшей диалектикой, которую он проводил в «Кризисе западной философии (против позитивистов)», в «Философских началах цельного знания» и в «Критике отвлечённых начал». Ещё мне нравились его литературно-критические статьи о Пушкине, Тютчеве, Фете, Полонском и Лермонтове. Впрочем, относительно Лермонтова против соловьёвского понимания я глубоко восставал. Все сочинения Вл.Соловьёва общественного, политического, исторического и конфессионального содержания в те времена оставались для меня совершенно незнакомыми, и не столько по существу моих интересов, но просто из-за физической для меня невозможности охватить в те годы все 8 томов Вл.Соловьёва. И вот этот-то Вл.Соловьёв как раз и оказался моим первым учителем в диалектике конечного и бесконечного. То и другое для него было только абстракцией, только «отвлечёнными началами», а подлинная реальность – вовсе не просто бесконечность или просто конечность, но то, в чем они неразличимо совпадают. Именно под влиянием Вл.Соловьёва это и стало для меня на всю жизнь первоначальной азбукой всякого философствования. Впоследствии я научился довольно ловко и просто оперировать этими диалектическими противоположностями. Ведь существует же непрерывность, хотя бы во времени или в пространстве. Да, обязательно существует. Но если бы существовала только одна непрерывность, мы ничего не могли бы различить, и все предметы слились бы для нас в один нерасчленимый и серый туман неизвестно чего. Значит, должна быть также и прерывность. Но как же соединить прерывность и непрерывность? А это очень просто. Возьмите такую категорию, как движение. В движении тела имеются и конечные точки, которые оно проходит, и непрерывность самого движения по этим точкам. Так же вот и бесконечность очень легко и просто объединяется и не может объединяться с конечным. И тут дело вовсе не в мечтах и не в художественных образах, а всё дело здесь только в здравом смысле. Какой бы величины отрезок прямой я ни взял, пусть хотя бы самый малый, я всё равно могу производить это деление до бесконечности и никогда не получу настолько малого отрезка, чтобы он уже был равен нулю.

 

Вспоминая эти свои гимназическое года (1903–1911), не могу не вспомнить как своего постоянного и обширного литературного чтения, так и своего завзятого интереса к театру. Глубокое впечатление на всю жизнь оставили трагедии Шекспира и Шиллера, пьесы Чехова, Метерлинк (особенно «Сокровища смиренных»), Ибсен (особенно «Бранд» и «Потонувший колокол»). В гимназии у меня был прекрасный преподаватель литературы (он же директор гимназии) Фёдор Карпович Фролов. Кроме общей и обязательной программы по литературе он умудрялся потрясать своих учеников талантливо-исполнительским чтением Эсхилла, Софокла, Еврипида, Данте, «Фауста» Гёте и многого из Байрона. Сейчас этому никто не поверит, но мы, тогдашние мальчишки 15–17 лет, декламировали наизусть целые сцены из «Ада» Данте и из «Фауста» Гёте. Наш учитель литературы поразительным образом совмещал декламаторский талант и старательнейше развитую способность просто и ясно анализировать для незрелых мальчишек такие образы, как Антигона или Гамлет, и такие детальные конструкции, как строение космоса у Данте и особенно каждую из его 9 ступеней.

 

С любовью вспоминаю я также своего гимназического учителя истории Николая Павловича Попова. Это был человек средних лет, получивший огромное образование и самообразование благодаря своей бесконечной любви и к старым, и к новейшим книгам. Он кончил Московский университет и был учеником Ключевского. От Ключевского к нему перешла и широта исторического размаха, и умение подать источники в популярном и увлекательном виде, и способность в яркой художественной форме рассказывать о давно минувших эпохах и об отдельных исторических деятелях.

 

Однако самого главного из своей школьной жизни я ещё не называл. Это был преподаватель древних языков Иосиф Антонович Микш, чех по национальности, кончивший (вместе со своим другом, знаменитым Ф.Ф. Зелинским) университет в Лейпциге, много переводивший с русского языка на чешский и в те времена видный литературный деятель Чехии, в которой он обычно проводил все свои летние каникулы. Это был, прежде всего, энтузиаст своего дела. Но главное заключалось в том, что он умел заражать своих учеников и вселять в них романтическую нежность ко всем этим героям античности, от которых нас отделяет полторы, две и две с половиной тысячи лет. Под его влиянием, как я теперь думаю, к периоду окончания мною гимназии я уже отошёл от астрономических восторгов, уже подумывал бросить скрипку и уже отдалялся от мысли специализироваться на всеобщей литературе. Одного только не мог преодолеть во мне этот симпатичнейший энтузиаст в области классической древности – интереса к философии, который стал проявляться во мне какими-то непонятными для меня фонтанами ещё под влиянием Фламмариона. Так оно и получилось в момент окончания мною гимназии в 1911 году. Я уже был готовый философ и филолог-классик одновременно. Так оно и осталось на всю жизнь. В Московский университет я поступил в 1911 г. и одновременно на философское отделение и на отделение классической филологии историко-филологического факультета. Эти два отделения я и окончил в 1915 году. И природа, сманившая меня на эти два пути, тут же указала ту область, в которой обе эти науки сливаются до полной неразрывности. Эта область – история античной философии. Тут нужно много заниматься и древними языками, и чётко ориентировать себя среди хотя бы основных философских направлений, без каковой ориентации решительно всякие занятия античной философией совершенно напрасны и являются только пустой проволочкой времени. Всяких интересов у меня всегда было очень много. Но просматривая теперь список печатных работ, я на склоне своих лет должен признать, что никакой науке, никакой литературе и никакой философии я не отдавал столько времени и жизни, сколько истории античной философии.

 

Замечу, что я не оратор и не актёр, что я этим искусствам никогда не обучался и даже никогда к ним не стремился. Я, конечно, старался тщательно продумывать само содержание своих лекций и докладов. Но мне никогда и в голову не приходило заранее обдумывать способы произнесения или какие-нибудь интонации. Когда я становлюсь на кафедру, мною сразу же начинают овладевать какие-то метафоры, какие-то интонации, о которых я сам предварительно не имею ровно никаких намерений. По-моему, если мысль – чистая, продуманная до конца и простая, она сама находит для себя нужные способы своего словесного выражения. А как это делается, признаться сказать, у меня к этому даже нет никакого интереса.

 

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.