Я вырос и начал писать стихи…
18 сентября – 120 лет со дня рождения Семёна Кирсанова
Рубрика в газете: Страна поэтов, № 2026 / 37, 18.09.2026, автор: Евгений АРТЮХОВ

Не раз сталкивался с казусом и в первую очередь у футуристов в начале прошлого века: вроде и текстового материала много, и ритмически всё закручено отменно, а читаешь – и смысла не находишь или в лучшем случае он укладывается в пару строк или четверостишие. Вот и раннего Семёна Исааковича Кирсанова читать невозможно. Не случайно же и М.Л. Гаспаров даёт такую оценку его стихотворениям той поры:
«Ранние стихи Кирсанова выглядят как сборник упражнений по фонетике, грамматике и лексике нового поэтического языка. Содержательности в них не более, чем в букварной фразе «мама мыла раму».
Ну а сам Кирсанов этого и не отрицал. Вспоминая начало века, он так писал в предисловии к своему сборнику «Искания»:
«Меня влекли к себе не только подмостки митинговых аудиторий, но и арена цирка».
И тут же выкладывал стихотворение фигурно, строя из слов, как из картонных пазлов, канатоходца. И в концовке этого стиха звучало: «Алле! Циркач стиха!»
Но вот ХХ век завершился. Давно скончался и сам выдумщик-поэт. А столичное издательство «Эксмо» на пороге нового столетия решило о нём вспомнить и выпустило книжку (которая так и называлась – «Циркач стиха») солидным по сегодняшнему дню тиражом в 5100 экземпляров.

Так что же, радоваться за поэта, к которому насмерть приклеилась достаточно обидная кличка? Как-то неловко.
Сочувствовать? Так он-то в этом не нуждается, поскольку всегда рассуждал примерно так: коль вы аплодируете жонглёру, ловко работающему с булавами, то почему бы вам не поаплодировать и мне, столь же ловко и артистично управляющемуся со словами?
Грифельные доски,
парты в ряд,
сидят подростки,
сидят – зубрят:
«Четырежды восемь –
тридцать два».
(Улица – осень,
жива едва…)
– Дети, молчите.
Кирсанов, цыц!.. –
сыплет учитель
в изгородь лиц.
Сыплются рокотом
дни подряд.
Вырасту доктором
я (говорят).
Ах, вышло иначе,
мечты – пустяки.
Я вырос и начал
писать стихи.
Отец голосил:
– Судьба сама –
единственный сын
сошёл с ума!..
Что мне семейка –
пускай поют.
Бульварная скамейка –
мой приют.
Хожу, мостовым
обминаю бока,
вдыхаю дым
табака,
ничего не кушаю
и не пью –
слушаю
стихи и пою.
Греми, мандолина,
под уличный гам…
Не жизнь, а малина –
дай
Бог
вам!
«Образ фокусника навсегда прирос к имени Кирсанова, – опять-таки цитирую Гаспарова. – Фокусник – это заведомый мастер, но мастер пустяков; таким и воспринимали Кирсанова. Иногда это было справедливо, иногда нет».
А вот с этим завершающим гаспаровским заявлением и попробуем разобраться.
«…Я видел последние годы царской России, портрет Николая в горностаевой мантии в актовом зале гимназии, колонны новобранцев, уходивших на запад, первые послефевральские митинги, – вспоминал Семён Исаакович. – Там (в Одессе, откуда он родом. – Е.А.) я увидел революцию, раннюю советскую власть, гражданскую войну, железнодорожников-большевиков, повешенных в порту деникинской охранкой, пароходы, увозившие белоэмигрантов в Константинополь, и рабочие отряды под красными знамёнами, входившие в город. В ту пору, учась на филолога (в Одесском институте народного образования. – Е.А.), я уже писал стихи, похожие на те, что печатались в Москве на обойной бумаге, стихи со славянизмами и словотворчеством, а потом стихи о ликбезе, о красноармейцах, о революции. Я писал первомайские листовки в стихах, разбрасывал и читал их с грузовика, играл на сцене агитпьески, которые сам писал, верстал журнал «Юголеф», издававшийся на деньги от стихотворной рекламы моего производства. Приехавший в Одессу Маяковский взял мои стихи и напечатал в Москве в «Лефе». Это уже был 1924 год. Я рвался в Москву, на «левый фронт», создавать новую поэзию, не похожую на всё, что было в прошлом, жаждал споров и открытий. Наконец Москва 1925 года… Меня приветливо встречают в журнале Маяковского… Выходят первые книги… Это время литературных сражений в Политехническом, поисков нового звучащего стиха, удач и неудач, ошибок, о которых я никогда не жалею».
И написано им немало. Только за первое московское десятилетие – 16 книг. А вот много ли мы помним из опубликованного в них?
Десять лет назад, к очередному юбилею С.И. Кирсанова (1906-1972) «Литературка» писала так:
«Конечно, он был наследником Маяковского в полном смысле слова. Но великий футурист назначил своим преемником «Асеева Кольку – этот может, хватка у него моя…». А выдающемуся футуристу Кирсанову досталась обозначенная властью территория «формализма». Как официальный «формалист» советской поэзии он мог себе позволить незаурядные словесные опыты, но к ним – заодно – пристёгивали его серьёзные стихи и поэмы. Стихи и поэмы большого поэта, страдающего, думающего, глубоко чувствующего время и душу своего читателя. А что не так – начальниками литературы списывалось на штукарство, клоунаду и прочие обидные определения его творчества».
Примеров не приводилось. Зато присутствовали придумки с разделом «поэтических территорий» и лукавство относительно читательской «души».
Загляните в объёмный том, изданный в «Новой библиотеке поэта», на который как раз ссылка в статье. И что вы увидите? Пока Кирсанов в 1937 году внезапно не потерял сгоревшую от туберкулёза любимую жену, он так и играл в слова. Но на этот раз его и вправду проняло до глубины души, и он написал лирическую эпитафию – «Твоя поэма».
А дальше была война.
Прежде чем, перейти к этой странице в его биографии, сделаю небольшое отступление, потому что просто не могу пройти мимо следующего газетного посыла:
«В советские годы критики, литературное начальство и сами поэты настаивали на том, что у стихотворца должна быть «судьба». То есть биография, знание жизни, от которой уж никак отрываться не стоило. Конечно, это пошло ещё от 20-30 годов ХХ века, когда в сознание внедрялись поколенческие понятия «комсомольских» поэтов, поэтов «рабочего призыва», поэтов-фронтовиков и т.д. Появились поэты-шахтёры, поэты-почтальоны, поэты-пилоты и т.д. Ничего плохого о «судьбоносных» поэтах сказать не хочу, среди них возникали очень даже неплохие фигуры, но всё же… Подобное деление ограничивало возможности творчества, загоняло многих в узкие профессиональные рамки. В отличие от многих и многих Семён Кирсанов был просто поэтом. В этом смысле его творческой биографией стала его профессия. Он был «чистым поэтом», он добился этого права – сидеть в своей собственной башне из слоновой кости и заниматься только творчеством».
По-моему, ерунда какая-то, если не сказать крепче.
Что за писатель без судьбы? Без знания жизни? Что за профессия – «чистый поэт»? О чём ему писать, сидя в башне из слоновой кости, глядя в потолок или ковыряя в носу?
А поколенческие понятия? Я был знаком со многими поэтами-фронтовиками. Никто из них не стремился писать только о войне. Но если она их так потрясла в молодости, что стала самой яркой страницей в судьбе, – что ж заставлять себя молчать? Ограничивать?
Впрочем, сегодня как раз очень много пишущих ни о чём, раздвигающих смысловые границы слова, выдумывающих подтекст в отсутствие самого текста. Их хвалят, отмечают премиями, а писания либо не дочитываются до конца (поскольку нудятина и бредятина), либо забываются через минуту-другую. И надо ли подыгрывать им? Этим неоформалистам (или как их сегодня именуют?) я бы советовал почаще вспоминать строки Н.А. Заболоцкого – воистину выдающегося русского поэта:
Нет! Поэзия ставит преграды
Нашим выдумкам, ибо она
Не для тех, кто, играя в шарады,
Надевает колпак колдуна.
Тот, кто жизнью живёт настоящей,
Кто к поэзии с детства привык,
Вечно верует в животворящий,
Полный разума русский язык.
А теперь вернёмся к войне.
Великую Отечественную Семён Исаакович прошёл военным корреспондентом и вернулся с неё в погонах майора. Там, кроме всего прочего он писал стихотворные зарисовки под общим названием «Заветное слово Фомы Смыслова». Эта рифмованная проза с наставлениями от бывалого солдата печаталась в газетах, листовках, брошюрках карманного формата.
«Важна смелость, да нужна умелость». «Если халат бел и чист, тебя на снегу не заметит фашист». «Немец, он молодец против овец, а против молодца – сам овца» ну и т.д. Вплоть до «…ему я давал присягу: костьми за Сталина лягу». И кто бы что ни говорил, Фома Смыслов хоть и шагал в солдатском строю, но на привале и близко не сидел с Василием Тёркиным.
А что же можно занести в кирсановский актив?
Отмечу «Фронтовой вальс»:
Долго не спит фронтовое село,
небо черно, и тропу замело,
зарево запада,
школа не заперта,
в валенках вальс танцевать тяжело.
На топчане замечтал баянист
о перезвоне девичьих монист,
водочка выпита,
стёклышко выбито,
ветер сорвал маскировочный лист.
Кружится девушка – старший сержант
трудно на холоде руки держать.
«Юнкерсы» в туче
воют тягуче,
за горизонтом пожары лежат.
Битые окна лицо леденят,
девушку в танце ведёт лейтенант,
истосковался,
хочется вальса
в мраморном глянце лепных колоннад.
(В мраморном зале, у белых колонн,
в звоне хрустальном за белым столом,
в шелесте кружев
кружит и кружит,
голову кружит у школьницы он.
Десять учительниц смотрят на них,
розовый бант, кружевной воротник…)
Вдруг – не бывало
школьного бала –
парень с баяном замолк и поник.
Крепкие стены из крупных тесин,
за маскировкой – рассветная синь,
школа не топлена,
пили не допьяна,
в гильзе снарядной погас керосин.
Вот и расходимся тёмной тропой,
дым фиолетовый встал над трубой;
может, не сбудется
то, что почудится, –
но не забудется вальс фронтовой.
Хорошее стихотворение, хотя мне больше нравится «Случайный вальс» Евгения Ароновича Долматовского («Ночь коротка,/ Спят облака,/ И лежит у меня на ладони/ Незнакомая ваша рука…»), да и коробит здесь неточность: в гильзе всё-таки иссяк керосин, а погас – фитиль.
И ещё бы я, пожалуй, отметил «Творчество» – балладу, которую когда-то и сам читал со школьной сцены:
Принесли к врачу солдата
только что из боя,
но уже в груди не бьётся
сердце молодое.
В нём застрял стальной осколок,
обожжённый, грубый.
И глаза бойца мутнеют,
и синеют губы.
Врач разрезал гимнастёрку,
разорвал рубашку,
врач увидел злую рану –
сердце нараспашку!
Сердце скользкое, живое,
сине-кровяное,
а ему мешает биться
острие стальное…
Вынул врач живое сердце
из груди солдатской,
и глаза устлали слёзы
от печали братской.
Это было невозможно,
было безнадёжно…
Врач держать его старался
бесконечно нежно.
Вынул он стальной осколок
нежною рукою
и зашил иглою рану,
тонкою такою…
И в ответ на нежность эту
под рукой забилось,
заходило в рёбрах сердце,
оказало милость.
Посвежели губы брата,
очи пояснели,
и задвигались живые
руки на шинели.
Но когда товарищ лекарь
кончил это дело,
у него глаза закрылись,
сердце онемело.
И врача не оказалось
рядом по соседству,
чтоб вернуть сердцебиенье
и второму сердцу.
И когда рассказ об этом
я услышал позже,
и моё в груди забилось
от великой дрожи.
Понял я, что нет на свете
выше, чем такое,
чем держать другое сердце
нежною рукою.
И пускай моё от боли
сердце разорвётся –
это в жизни, это в песне
творчеством зовётся.
Хорошая баллада. Хотя опять-таки царапнула неточность: это что как же получается – врач разрезал гимнастёрку, разорвал рубашку, не снимая шинели, коль солдатские руки по ней задвигались?
На стихи Семёна Исааковича написано немало песен. Но самой известной, безусловно, является «У Чёрного моря» (музыка Модеста Табачникова). Её замечательно исполнял Леонид Осипович Утёсов:
Есть город, который я вижу во сне,
О, если б вы знали, как дорог
У Чёрного моря явившийся мне,
В цветущих акациях город…
А вот «Зеркала» – была его последней прижизненной книгой. Увеличенного формата, в белой суперобложке. Открывалась чудесной «Июньской балладой»:
День ещё не самый длинный,
длинный день в году,
как кувшин из белой глины,
свет стоит в саду.
А в кувшин из белой глины
вставлена сирень
в день ещё не самый длинный,
длинный летний день.
На реке поют сирены,
и весь день в саду
держит лиру куст сирени,
как Орфей в аду.
Ад заслушался, он замер,
ад присел на пень,
спит с открытыми глазами
Эвридики тень.
День кончается не скоро,
вьётся рой в саду
с комариной Терпсихорой,
как балет на льду.
А в кувшин из белой глины
сыплется сирень
в день ещё не самый длинный,
длинный летний день.
Следом шло ещё одно замечательное стихотворение – «Эти летние дожди…», ставшее песней:
Эти летние дожди,
эти радуги и тучи –
мне от них как будто лучше,
будто что-то впереди.
Будто будут острова,
необычные поездки,
на цветах – росы подвески,
вечно свежая трава.
Будто будет жизнь, как та,
где давно уже я не был,
на душе, как в синем небе
после ливня – чистота…
Но опомнись – рассуди,
как непрочны, как летучи
эти радуги и тучи,
эти летние дожди.
Ну и последнее. Мне не раз приходилось слышать и читать, что у Кирсанова нет учеников. Это не так. Он вёл творческие семинары в Литинституте. Опубликовано и то существенное, что старался привить старый мастер слушателям:
«Задача поэта заключается не в том, чтобы приобрести, найти навыки, а в том, чтобы их преодолеть».
И ещё:
«Мастерство – это ставшее автоматическим стихотворное умение и умение преодоления этого автоматизма».
А вот, подчёркивал он, –
«излагать готовые мысли в стихотворной форме – значит делать вещи, которые противоестественны для искусства».
И настаивал, что у начала поэтической работы стоит душевное состояние, мыслью оно становится, только превращаясь в слова, как солёный раствор в кристаллы. А «слово и есть мысль».
Так что ученики у него были. А вот с последователями дело обстояло хуже. Называют одного А.А. Вознесенского. Правильно ли это, – судить не берусь. Могу сказать только одно: меня передёргивает от поэтического прощания этого последователя с Кирсановым: от его «фьюитей», «серебряных пьерошек» и прочих сравнений с покойным, которые, думается, не могут не коробить нормального человека:
Прощайте, Семён Исаакович.
Фьюить!
Уже ни стихом, ни сагою
оттуда не возвратить.
Почётные караулы
у входа в нездешний гул
ждут очереди понуро,
в глазах у них: «Караул!»
Пьерошка в одежде ёлочной,
в ненастиях уцелев,
серебрянейший, как перышко,
просиживал в ЦДЛ.
Один, как всегда, без дела,
на деле же – весь из мук,
почти что уже без тела
мучительнейший звук.
Нам виделось кватроченто,
и как он, искусник, смел…
А было – кровотеченье
из горла, когда он пел!
Маэстро великолепный,
а для толпы – фигляр…
Невыплаканная флейта
в красный легла футляр.




Добавить комментарий