ДНИ ТУРБИНА

№ 2009 / 5, 23.02.2015


20 июня 1993 года он записал в дневник:
«Ясный день, сижу в своей мансарде, работаю: перечитываю написанное, пытаюсь править. Слева в окне – шум какой-то, шелест. Гляжу, подумал: шмель, что ли, влетел в комнату – не может выбраться
20 июня 1993 года он записал в дневник:
«Ясный день, сижу в своей мансарде, работаю: перечитываю написанное, пытаюсь править. Слева в окне – шум какой-то, шелест. Гляжу, подумал: шмель, что ли, влетел в комнату – не может выбраться; но почему он такой здоровенный? А это – птица. Воробей, вероятно; а то, может, и соловей: не всё же им петь по ночам, когда-то и за ум надо браться, за кормом летать. Вот он и залетел. Ужас меня охватил, по правде сказать: птица в комнату влетела – это же к смерти. «За душой – говорит народ – прилетела!» Птицу – воробья? Соловья? – взял я, не успел рассмотреть как следует.
Что-то ласковое пробормотал ей, отворил окно, выпустил. Показалось мне, что и она была в ужасе: чай, не так-то сладко за душой прилетать…
На одно уповаю: не может же птица прилетать за душою того, кто здесь не живёт? За моей прилетела. А я-то воображал почему-то, что ещё шесть-семь лет у меня впереди…». У него впереди оказалось чуть больше трёх месяцев.
Наступал октябрь 1993-го. Дни в Москве стояли солнечные, горели пятна рыжей листвы. Но всё задавливающим цветом был серый, тёмно-серый – цвет милицейского омона, колючей проволоки и хмурых лиц. Наползала беда.
Примерно за неделю он позвонил студентам, в группе которых должна была состояться его лекция о Пушкине. Попросил подготовиться: перечитать «Повести Белкина», особенно внимательно – «Гробовщика». «Да-да, «Гробовщика»! В нём сокрыта некая загадка. Если не догадаетесь, то через неделю на лекции я буду вас ошеломлять…»
Через неделю на лекцию Владимир Николаевич не пришёл. За эту неделю страна стала другой, Белый дом – чёрным, и у людей почернели лица. 8 октября, не помню уже кто, позвонил: «Турбин умер». Есть предел боли, которую человек с честью, умом и душой перенести не может. «В дешёвку политических игр он не вступал; чуял пошлость и безвкусицу в этом занятии. О, он был джентльмен и эстет: высок, сухопар, сдержан, взвешивал каждое своё слово…», – напишет о нём Гачев. Но в том-то и дело, что в те дни Слово уже ничего не значило, обесценилось.
Отпевание Турбина состоялось в церкви Ильи Пророка в Обыденском переулке близ Остоженки. Народу было очень много. Гроб утопал в цветах. И все-то стояли ошеломлённые.
В жизни, хотя и редко, иные сюжеты и метафоры обретают художественное завершение. «Мы живём в некоем художественном произведении, сообща создаваемом нами», – в этом Владимир Николаевич Турбин был убеждён. Вслед за М.М. Бахтиным, которого считал своим учителем, разрабатывал проблемы социологической поэтики, эстетики социального быта. «Да он и учёным-то не был! Послушайте, это же чушь: какое «художественное произведение» мы создаём? Жизнь есть жизнь, а искусство – искусство, хотя, конечно, опосредованная связь между ними…» – пытались опровергать. А вы попробуйте теперь опровергнуть! Как истолковать странный сюжет, столь логично и загадочно, так по-турбински завершённый? Точка-то в споре поставлена не им и не вами.
У него был негромкий голос. Тонкие правильные черты лица. Голубые глаза, ярко-голубые. Тёмные с проседью волосы. Руки шофёра «Москвича»–Росинанта. У него в семинаре «Русской классической литературы XIX века» были самые умные и красивые студентки филологического факультета МГУ, самые одарённые юноши – непременно что-то сочиняющие и способные столь неординарно выразить мысль, что это могло быть понятно только ему и ценимо только им одним. Критика здесь вообще была не в чести – оппонирование по принципу: «А я бы решил эту тему так…». Так было у него в семинаре. Зато иные нравы царили вокруг: критическая артиллерия била по журнальным площадям и прицельно – по высовывающимся авторам. Он был как раз таким: торчал и возвышался. Интеллигент, оригинал… С чувством свободы в крови. Откуда такие берутся? Да и фамилия-то подозрительная, белогвардейская. Ещё живы были критики, громившие «Дни Турбиных», но студентам, восторженно «открывавшим» Булгакова, казалось: он, конечно, из тех.

Его отец – Николай Иванович Турбин, штабс-капитан инженерных войск распавшейся царской армии, в 1918-м жил в Киеве, как и Булгаков. Они не были знакомы, и, конечно же, Турбины ни в прототипы героев Булгакова, ни в родственники к писателю никогда не набивались. Между тем бабушка Михаила Афанасьевича по материнской линии была урождённой Турбиной, правда, из купеческого рода. Не родственники, стало быть. Но разве только по крови передаётся родство?

И даже лампа с зелёным абажуром была у Турбина в его старомосковской квартире, как в «Белой гвардии» на Андреевском спуске у Турбиных. Это было неправдоподобно: семинар собирался у него дома, в его богатейшей библиотеке. Он давал студентам свои книги. А иногда по поводу приезда какого-нибудь гостя из Грузии или Узбекистана организовывалось весёлое застолье, дымился плов, и пили, и пели, читали свои стихи, говорили о мотивах и жанрах, «о Байроне, о славе, о любви…» Да обо всём можно было ему сказать. И только пошлость или банальность невозможны были в его присутствии. Для каждого он был больше, чем Учитель, потому что в казённых университетских аудиториях чопорные дамы и важные мужи были абсолютно равнодушны к нам: зачёт – незачёт, «вы этого не знаете…» Но здесь, у лампы под зелёным абажуром, мы были в ином времени, в ином измерении: мы были талантливы!
С нами, со своим семинаром, через который прошли несколько поколений филологов (прошли, но остались, потому что и «старшие», давно уж окончившие университет, являлись на его лекции и занятия, в его дом, и помогали подняться «молодой поросли»), он объездил всю страну. Мы готовились к конференциям, как музыканты к конкурсу Чайковского. Но разве только для того, чтобы показать нас или себя, он отправлялся в рискованные путешествия по ухабистым российским дорогам на еле дышащем университетском автобусе? Путь лежал через всю Россию. Кто-кто, а уж он-то знал, сколько судеб и великих творений создавалось на российских дорогах. Вся-то наша русская классика в дорожной пыли…
Нет, конечно же, я не права: были в те годы на филфаке и другие замечательные семинары… И насчёт «самых умных и красивых» только у Турбина – гипербола… И всё же – турбинский семинар был уникален. Он мог бы стать научной школой. Не стал. Причина – в судьбе и личности самого Турбина.
В начале шестидесятых молодой, перспективный преподаватель филфака МГУ, кандидат наук, член партии, выпустил книгу «Товарищ Время, товарищ Искусство». И началось: где и как только не прорабатывали, наконец секретарь ЦК КПСС академик Леонид Ильичёв разоблачил Турбина как… теоретика абстракционизма. Последствия не замедлили обнаружиться. Так что вывод, к которому уже много позже пришёл Турбин: «…пуще всего тоталитаризм боялся какой бы то ни было эстетической новизны: в новом теплятся искорки индивидуальной свободы» был проверен и на себе. Турбин учил искусству противостояния без меча. И свой метод у него был, весьма отличный от господствовавшего, да и по сей день существующего в литературоведении.
Своеобразие его мышления заключалось, пожалуй, в труднообъяснимом сплаве логического и образного. Он исследовал текст художественного произведения, почти анатомически вычленяя некоторую структуру и в то же время столь эвристично осмысливая её, что возникающий эффект казался художественным. Впрочем, почему метод исследования художественного текста должен быть непременно антихудожественным? Да потому, что истина у нас только одна, и мы её знаем, тайны нет, всё познаваемо, и как познавать, заранее определено. А вы разрушаете?! Можно, конечно, представить конфликт Турбина с академической наукой как конфликт новатора с консерваторами, но это неверно: не с чистого листа он начинал. Заметим другое: наши новаторы, не раз в XX веке, меняясь местами с консерваторами, преследовали собратьев своих с тем же рвением, которое до этого испытывали на себе.
Но никогда не слышали мы от Владимира Николаевича ни одного дурного, резкого, злобного слова в адрес своих оппонентов. Критикам, его разносящим на страницах газет, не отвечал…
Тогда, быть может, это был конфликт передового шестидесятника с косными сталинистами от науки? И так не получается: Турбин родился в 1928 году, он был старше многих из тех передовых шестидесятников, что заворачивали ему рукописи и пожимали плечами. Для одних – недостаточно левым, для других – сомнительно правым.
Ещё «веховцы» заметили, что наша интеллигенция давно уже стала рабыней политики и одержимо творит свой «партийный суд над свободной истиной творчества». Самое удивительное, что, несмотря на все революционные катаклизмы XX века, менталитет этой – большей – части интеллигенции почти не изменился: всё тот же максимализм, нетерпимость, догматизм, диапазон которого, правда, сильно расширился: от героического служения избранной идее до мерзкой карьерной верности избранной кормушке. Впрочем, кому теперь, каким молодым интересна одряхлевшая интеллигенция. Теперь все интеллектуалы.
А в те годы… Была, конечно, и подлинная наука, замечательные учёные. Да ведь живы еще были Лосев и Бахтин! Особым сюжетом жизни Турбина было знакомство и горячее, быть может, даже сыновье служение Михаилу Михайловичу Бахтину. Он ездил к нему в Саранск с идеями и с продуктами, хлопотал с Вадимом Кожиновым и Сергеем Бочаровым, как бы Бахтиным перебраться в Москву, подлечиться в хорошей больнице. Всё это происходило на глазах семинара, где в то время занималась и дочь Ю.В. Андропова, рассказавшая отцу о замечательных работах и судьбе учёного, в тридцатые годы арестованного НКВД и высланного в Кустанай.
Странно, но иные литературоведы, зная факты, пытаются ныне бросить тень на Турбина, обличая его в желании примазаться к благодетелям и намекая на его «непонятную связь с КГБ». Что ж здесь непонятного?

Без всех этих хлопот, без вмешательства всесильного ведомства бахтинский сюжет был бы иным – без московской прописки, без Дома ветеранов ВТО, куда поначалу по просьбе самого Михаила Михайловича и его жены их поселили, без кооперативной квартиры, полученной позже, без Кунцевской больницы… Москва-то ведь слезам не верила и не верит.

Странная всё-таки у нас интеллигенция, да и интеллектуалы теперь любят рядиться то в тогу прокурора, то в мантию судьи. Ежегодно вершат и факультетские судьи судьбы выпускников: кого в аспирантуру допустить, а кого нет. Из турбинского семинара мало кому такая честь была оказана. В подобной ситуации о создании новой научной школы речи быть не могло.
Но главная причина всё-таки глубже. Турбин учил мыслить свободно, независимо. И потому его ученики, набрав силу, рано или поздно должны были ощутить тесноту ученических рамок, САМОопределиться. Не случайно даже те из них, кто остались в науке или стали профессиональными литературными критиками, унаследовав самобытно-турбинские методологические приёмы, обосновались в разных, порой непримиримых, литературных станах. Но многие, как и Учитель, оказались одинокими странниками – каждый в своём деле, вне станов и вне стай. И все возвращались к нему…
Чудом за эти годы он выпустил ещё две книги: «Пушкин. Гоголь. Лермонтов», «Герои Гоголя» – обе в издательстве «Просвещение». Подготовил докторскую диссертацию. Читал лекции в Финляндии, куда его с обретённой, наконец, семьёй, любезно, с глаз долой, отправили филфаковские боги. Он стал совсем седым. К защите не допустили. Впрочем, двухсотстраничный труд был слишком турбинским, а значит – недиссер-табельным, и показался участникам предзащиты абсолютно беззащитным перед коллегами из ВАКа. Он мог, конечно, написать работу «как надо». Не захотел. На что же надеялся? На ветер перемен (шёл 1987-й)? На то, что методология его наконец будет признана – в демократические-то времена?.. Он так и остался кандидатом наук. Но разве не в этом же звании умер гениальный Бахтин…
В одной из своих статей, размышляя о логике тоталитаризма, террора «от Тиберия до Берия», Турбин заметил: «…основным объектом террора была и остаётся душа. Её-то и надо выбить… выдуть из человека. Не дать ей выявить себя. Взрасти. А что надо? Превратить человека в куклу». Этому он противостоял всю жизнь. И своим творчеством, и своим учительством. Вот только, как я теперь понимаю, не в тоталитаризме тут дело. Разве сегодня в странах развитой и не очень развитой демократии, в благоденствующем и не очень… обществе потребления происходит не то же самое? Превратить человека в куклу – вечная цель. Как там у Достоевского? «Здесь дьявол с Богом борется, а поле битвы…»
Удивительно, как много в последнее время у нас появилось музеев восковых фигур. И отца народов вы там увидите, и Берия, властителей сегодняшних судеб и дум, а заодно и Толстого, и Пушкина… Мы ходим, смотрим на своих обездушенных кумиров. Но ведь в этом мире мы-то ещё живые…
Ирина КАРПЕНКО

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.