Я жил позором преступленья…

№ 2022 / 37, 30.09.2022, автор: Вячеслав ОГРЫЗКО

При жизни у Варлама Шаламова печатали в основном только стихи, да и то не самые лучшие. Главные вещи писателя, и прежде всего его колымские рассказы, читающая Россия практически не знала (они публиковались вопреки воле автора лишь на Западе). Хотя Юрий Домбровский утверждал, что в лагерной прозе первое место принадлежало не Солженицыну (по его классификации, Солженицын был лишь третьим), а Шаламову (себя автор «Хранителя древностей» ставил на второе место). А Надежда Мандельштам, та и вовсе была убеждена, что «проза Шаламова – новые пути русской литературы».

Варлам Тихонович Шаламов родился 5 (по новому стилю 18) июня 1907 года в Вологде. Его отец после окончания Вологодский духовной семинарии был православным миссионером на Алеутских островах, но потом вернулся в Вологду, став настоятелем Софийского собора. Современникам он запомнился как человек прогрессивных воззрений. Позже писатель посвятил ему лучшие страницы своей автобиографической повести «Четвёртая Вологда».

Окончив в 1924 году школу, Шаламов приехал в Москву и устроился дубильщиком на кожевенный завод в Сетуни, а через два года его приняли на факультет советского права в 1-й МГУ.

 

«…двадцатые годы, – вспоминал он, – это время литературных сражений, поэтических битв на семи московских холмах: в Политехническом музее, в Коммунистической аудитории 1-го МГУ, в клубе Университета, в Колонном зале Дома союзов» (В.Шаламов. Двадцатые годы).

 

К слову: на первых курсах Шаламов был всего лишь свидетелем этих сражений и битв. Ему только предстояло определить свою позицию. Бывая на выступлениях известных поэтов, знакомясь с жизнью столичных альманахов, он искал собственное место в литературе и жизни. Шаламов хотел понять, «где живёт поэзия. Где настоящее?»

 

«…изобретательство вымученных острот, – признался он потом, – пустые разговоры, которыми занимались в лефовском окружении Маяковский, Брик, пугали меня. Поэзия, по моему главному внутреннему чутью, там жить не могла».

 

На втором курсе Шаламов познакомился с группой «большевиков-ленинцев», которая убедила его в том, что Сталин и Советская власть – это не одно и то же. Эта группа мечтала отпечатать и распространить по всей стране письмо Ленина XII съезду партии, объявленное властью фальшивкой. Некая Сара Гезенцвей уговорила Шаламова включиться в работу подпольной типографии. Однако среди «большевиков-ленинцев» оказался провокатор.

Арестовали Шаламова 19 февраля 1929 года. Сначала его бросили в Бутырскую тюрьму, в 95-ю камеру мужского одиночного корпуса. Следствие было скорым. Студента МГУ посчитали социально опасным элементом и приравняли к ворам, впаяв ему три года концентрационных лагерей особого назначения да ещё посулив потом высылку на пять лет в Вологодскую область.

Попав по этапу на Западный Урал, где власть вменила зэкам в обязанность в рекордные сроки построить Вишерский бумкомбинат, Шаламов оказался на распутье. Впоследствии он в своей третьей автобиографической повести «Вишера» писал:

 

«Мне предстояло сойти в ад, как Орфею, – с сомнительной надеждой на возвращение, с «амальгамированным» клеймом. Пришлось поступать по догадке – что достойно? Что недостойно? Что мне можно и чего мне нельзя? Этого я не знал, а жизнь ставила передо мной один за другим вопросы, требовавшие немедленного разрешения. 3а протест против избиений я простоял голым на снегу долгое время. Был ли такой протест нужным, необходимым, полезным? Для крепости моей души – бесспорно. Для опыта поведения – бесспорно. Не уважать такой поступок нельзя, наверное. Но тогда я об этом не думал. Это было импровизацией. И в дальнейшем я решал для себя, что, поскольку я в лагере – один из двухтысячного тогдашнего населения, я должен себя вести по правилам элементарным, не забираясь в тонкости политики и не выступая с «анализами» и декларациями.

Я установил для себя несколько обязательных правил поведения. Прежде всего: я не должен ничего просить у начальства и работать на той работе, на какую меня поставят, если эта работа достаточно чиста морально. Я не должен искать ничьей помощи – ни материальной, ни нравственной. Я не должен быть доносчиком, стукачом.

Я должен быть правдив – в тех случаях, когда правда, а не ложь, идёт на пользу другому человеку.

Я должен быть одинаков со всеми – высшими и низшими. И личное знакомство с начальником не должно быть для меня дороже знакомства с последним доходягой.

Я не должен ничего и никого бояться. Страх – позорное, растлевающее качество, унижающее человека.

Я никого не прошу мне верить, и сам не верю никому.

В остальном – полагаться на собственную интуицию, на совесть.

Так я начал жить в лагере».

 

Шаламову в чём-то ещё повезло. Он на каторжных работах долго не задержался, его потом даже перевели на административную должность в учётно-распределительную часть.

К слову: в 1932 году один из заместителей начальника ОГПУ вдруг приказал всех зэков, кто находился в лагерях на административной работе, восстановить в гражданских правах и предложить им занять те же должности, но уже в качестве вольнонаёмных. У Шаламова появился шанс избавиться от обязательной после окончания лагерного срока пятилетней ссылки в Вологодскую область. Правда, ему сообщили, что у него замаячила новая перспектива: начальник Вишеры Эдуард Берзин хотел вместе с другими специалистами забрать его на новую стройку, но уже на Колыму. Не исключено, что именно поэтому Шаламов, узнав о досрочном освобождении, тем не менее от вольнонаёмной работы в лагере решительно отказался. У него были совсем другие планы. Ему не терпелось попасть в Москву и только в Москву.

В столице Шаламова ждала любимая женщина – Галина Игнатьевна Гудзь. Они познакомились на Вишере. Гудзь приезжала туда на свидание с мужем, но случайная встреча с Шаламовым всё сразу изменила. Между ними вспыхнул страстный роман. Вот почему Шаламов отказался оставаться на Вишере. И вот почему он отверг предложение Берзина махнуть на Колыму, вернувшись в Москву.

Летом 1934 года Шаламов наконец оформил свой брак с Галиной Гудзь. А 13 апреля 1935 года жена родила ему дочь Лену.

Однако Шаламов не был верным мужем и примерным семьянином. У него постоянно возникали романы на стороне. Один такой роман он как-то закрутил с Ольгой Ивинской. Но тогда это никаких последствий ни для кого не имело. Разве что все эти любовные похождения отодвигали Шаламова от другой цели. Он ещё в лагере решил, что ему обязательно надо окончить университет.

 

«Главная моя задача, – писал Шаламов в «Вишере», – получение высшего образования – отодвигалась почему-то. Я вернулся к своей литературной ипостаси – поступил в журнал, в редакцию журнала, куда меня устроил Волков-Ланнит, знакомый мой по <кружку> Брика и Третьякова. Я понял тогда, что газетная работа, журнальная работа и работа писателя – разные вещи. Это не только разные уровни – это разные миры, и ничего нет вреднее для писателя, ничего нет противоположней, чем газетная, журнальная работа. Газетная школа не только не нужна писателю, она вредна. Лучше писателю служить продавцом в магазине, чем работать в газете.

Писатель – судья времени. Газетчик, журналист – только подручный политиков» (цитирую по изданию: В.Шаламов. Вишера. М., 1989).

 

Как Шаламов радовался, когда в 1936 году журнал «Октябрь» опубликовал его рассказ с детективным названием «Три смерти доктора Аустино». В голове вертелось ещё почти сто пятьдесят готовых сюжетов. Но на бумагу они вылиться не успели. В ночь на 13 января 1937 года Шаламова вновь арестовали и бросили в Бутырскую тюрьму. Якобы за старые грехи.

Уже в рассказе «Бутырская тюрьма» Шаламов вспоминал, как чекисты заявились в дом его тестя и тёщи. Прощание было коротким.

 

«Мы поехали знакомым маршрутом, – писал Шаламов. – Сначала в «Секцию революционной законности», как пышно именовали себя тогдашние райотделы НКВД. Оттуда на «вороне» на Лубянку, 14, в «Московскую комендатуру», в приёмник, сохранивший и теперь название «собачника». А рано утром на рейсовом «вороне» через весь город в Бутырскую тюрьму. Ничего не изменилось на Бутырском «вокзале» – только стены глухих безоконных «собачников»-приёмников были выстланы зелёными стеклянными плитками – раньше, кажется, было не так».

 

На этот раз в Бутырках Шаламов провёл почти полгода. В июне начальник тюрьмы передал, что Особое совещание приговорило его к пяти годам. Ну а потом последовала отправка на вокзал.

Поезд шёл сорок пять суток.

 

«В дороге были две или три бани, – вспоминал Шаламов. – Армейский санпропускник в Омске запомнился лучше всего. Но не потому, что там было «от пуза» воды и мыла, не потому, что там стояла мощная дезкамера. В Омске с нами впервые побеседовал «представитель НКВД», некий старший лейтенант в коверкотовой гимнастёрке.

День был солнечный, светлый. Те, что вымылись, лежали на траве вдоль мощёной дороги, чистые, с бледной тюремной кожей оборванцы, измученные дорогой, усталостью. Вещи у всех обветшали в тюрьме – ведь лежанье на нарах изнашивает одежду скорее, чем носка. Да ещё регулярные раз в десять дней «прожарки», разрушающие ткань. В тюрьме все что-то зашивают, ставят заплаты…

Перед сотнями нищих людей, окружённых конвоем, появился выбритый, жирный старший лейтенант. Отмахиваясь надушенным платочком от запаха пота и тела, «представитель» отвечал на вопросы.

– Куда мы едем?

– Этого я вам сказать не могу, – сказал представитель.

– Тогда нам нечего с вами и говорить.

– Сказать не могу, но догадываюсь, – забасил представитель. – Если бы была моя воля, я завёз бы вас на остров Врангеля и отрезал потом сообщение с Большой землёй. Вам нет назад дороги.

С этим напутствием мы прибыли во Владивосток».

 

А дальше Шаламова ждали Колыма, прииск «Партизан».

Он ещё не знал, что власть не пощадила его семью. Вскоре после ареста Шаламова чекисты пришли за его женой. Только Галину Гудзь отправили не на север, её сослали в Туркмению, в Чарджоу. В Москву ей позволили вернуться лишь в 1946 году, но при этом долго не прописывали. Властям нравилось, когда люди находились на птичьих правах.

В конце первого колымского срока Шаламову стало ясно, что его возвращение в Москву будет отложено по крайней мере до конца войны. Но всё получилось куда хуже. Удар пришёл оттуда, откуда Шаламов не ждал. 22 июня 1943 года он вновь попал на скамью подсудимых. Говорили, будто писатель пострадал за критику Верховного Главнокомандующего и восхваление Троцкого. По другой версии, поводом для нового ареста послужили разговоры об Иване Бунине. Якобы Шаламов назвал Бунина последним русским классиком. Шаламову по всем статьям грозил расстрел. Лишь в последний момент ему решили наказание смягчить и дали всего десять лет лагерей.

Поразительно, но даже в страшнейших колымских условиях Шаламову удавалось сочинять стихи. Он не имел никаких блокнотов (все вещи заключённых в лагерных бараках постоянно перетряхивали, случайно кем-либо обнаруженный какой-нибудь клочок бумаги мог обернуться новым сроком или другим жестоким наказанием). Как в этом аду человек сохранял свой дух, уму непостижимо.

Почти двенадцать лет Шаламов полагался лишь на свою память и на природу. В одном из стихотворений он признавался:

 

Всё записал я на коряге,

На промороженной коре.

Со мною не было бумаги

В том пресловутом январе.

 

А вот как начиналось другое стихотворение:

 

Я сказанья нашей эры

для потомства сберегу.

Долотом скребу в пещере

на скалистом берегу.

 

Записывать стихи Шаламову помог случай. В декабре 1946 года благодаря врачам-заключённым Нине Савоевой и Андрею Михайловичу Пантюхову он попал из Сусумана в предместье Магадана (на 23-й километр) на шестимесячные фельдшерские курсы, после окончания которых его отправили сначала в больницу для заключённых в небольшой колымский посёлок Дебин, а потом отослали в так называемую таёжную лагерную командировку на «Ключ Дусканья», где зэки валили лес. У лесорубов Шаламов соорудил небольшой фельдшерский пункт и у него появилось место для записи и хранения стихов.

Все тетради – самодельные. Шаламов использовал даже обёрточную бумагу. Он аккуратно сшивал все листочки. Переправить их из Колымы в Москву было очень сложно.

Осенью 1951 года у Шаламова окончился лагерный срок заключения. Его оставили в Дебине на поселении и позже ему оформили трудовую книжку (она сохранилась в РГАЛИ в фонде писателя – фонд 2596, опись 3, дело 368). В этой книжке были перечислены места работы и должности Шаламова.

1951 год, 20 октября. Шаламов зачислен на должность старшей операционной сестры хирургического отделения Центральной больницы Управления исправительно-трудовых лагерей Дальнего Севера.

1951 год, 1 декабря. Перевод в приёмный покой больницы на должность фельдшера.

1952 год, 14 июля. Увольнение по статье 44 Кодекса законов о труде.

Видимо, перед увольнением Шаламов смог переписать свои стихи в отдельную тетрадь. Врач Е.А. Мамучашвили согласилась взять эту тетрадь с собой в Москву и там передала её жене поэта – Галине Гудзь, которая в свою очередь все бумаги мужа отвезла Борису Пастернаку.

А что потом стало с Шаламовым? 20 августа 1952 года его отправили в Оймякон фельдшером лагерного пункта на Кюбюминский дорожно-эксплуатационный участок. Но через полгода умер Сталин. Отношение к бывшим зэкам на Колыме изменилось. И уже 5 июля 1953 года поэт был откомандирован в отдел кадров Управления дорожного строительства Дальнего Севера. Он рассчитывал, что ему разрешат выехать в центральные районы страны. Но его всего лишь перевели фельдшером в другой лагпункт. Право покинуть Магадан бывший зэк получил лишь 30 сентября 1953 года. Конечно, Шаламов очень хотел побыстрей увидеть семью.

12 ноября он наконец добрался до Москвы. На Ярославском вокзале его встретила жена. Но она испугалась повести мужа домой. Ведь ему было запрещено проживание в больших городах. Галина Гудзь боялась, что кто-то увидит мужа, настрочит донос и её вновь, теперь уже за нарушение паспортного режима, лишат свободы и разлучат с дочерью.

Ночевать Шаламов ушёл в чужим людям. А через день он отправился на торфоразработки под Калинин (теперешнюю Тверь). Там ему сначала в какой-то конторе предложили место товароведа. Затем его назначили мастером в Озерецко-Неплюевское стройуправление. Ну а летом 1954 года поэт стал агентом по снабжению в Решетниковском торфоуправлении.

Конечно, ни одно из назначений на торфоразработках Шаламову никакого удовлетворения не принесло. Он ведь считал себя поэтом, а не добытчиком лопат или варежек. Неудивительно, что отдушину Шаламов находил в стихах. Он писал:

 

Я много лет дробил каменья

Не гневным ямбом, а кайлом,

Я жил позором преступленья

И вечной правды торжеством.

 

Конечно, Шаламов хотел добиться признания. Но кому на Решетниковском торфоуправлении нужны были его стихи? Он надеялся, что его поймёт хотя бы родная жена. Но и Галине Гудзь стихи мужа оказались не нужны. Она думала только об одном: как добиться благополучия для своей дочери. Гудзь пыталась убедить Шаламова начать жить только для семьи. А Шаламов полностью сосредоточиться только народных людях уже не мог.

 

«Если я и остался жив, – утверждал он, – только для того, чтобы записать то, что я видел».

 

Шаламов писал:

 

Не жалей меня, Таня [или всё-таки Галя?. – В.О.],

не пугай моей славы,

От бумаги не отводи.

Слышишь – дрогнуло сердце,

видишь – руки ослабли,

Останавливать погоди.

Я другим уж не буду, я и думать не смею,

Невозможного не захочу.

Или птицей пою, или камнем немею –

Мне любая судьба по плечу.

 

В конце 1955 года Шаламов попробовал наладить отношения с издателями. Сидевший с ним в одном лагере кинодраматург Добровольский посоветовал ему обратиться в созданный в Магадане альманах «На Севере Дальнем». Первым поэта обнадёжил главред Магаданского издательства Николай Козлов.

 

«Стихи получены, – телеграфировал он Шаламову. – Сообщите, что публиковалось» (РГАЛИ, ф. 2596, оп. 3, д. 371, л. 2).

 

Но в том-то и дело, что у Шаламова ещё ничего не печаталось. Магаданские писатели могли стать первыми публикаторами большого русского поэта.

Уже в январе 1956 года другой редактор Магаданского издательства Олег Онищенко обнадёжил Шаламова. Он ему сообщил:

 

«Цикл Ваших стихотворений после обсуждения на редколлегии будет готовиться к опубликованию в шестом выпуске альманаха «На Севере Дальнем», который выйдет в свет в марте с.г. [1956 года. – В.О.]» (РГАЛИ, ф. 2596, оп. 3, д. 371, л. 1).

 

Но вскоре редколлегию альманаха, видимо, что-то смутило, и третий редактор издательства Кирилл Николаев обещания Онищенко дезавуировал.

 

«Ваши стихи «Слово к садоводам», – заявил он, – напечатать в альманахе не можем» (РГАЛИ, ф. 2596, оп. 3, д. 371, л. 3).

 

В июле 1956 года Шаламову сообщили о его реабилитации по двум колымским срокам (по первому делу об участии в оппозиции он полностью был оправдан аж только в 2000 году). К этому времени писателя с Галиной Гудзь уже мало что связывало.

 

«Галина, – написал он ей 28 августа 1956 года. – Думаю, что нам ни к чему жить вместе. Три последних года ясно показали нам обоим, что пути наши слишком разошлись, и на их сближение нет никаких надежд».

 

Впрочем, существовала и другая причина окончательного разрыва поэта с Галиной Гудзь. Ещё весной 1956 года он всё чаще стал находить утешение у своей старой знакомой – Ольги Ивинской, которая давно уже стала возлюбленной и Бориса Пастернака. И, видимо, Гудзь ему этот возобновившийся роман не простила.

10 октября 1956 года Шаламов окончательно уволился с торфоразработки и уже насовсем вернулся в Москву. У него появилась новая муза – прозаик Ольга Неклюдова, которая одна воспитывала рождённого перед войной от писателя Юрия Либединского сына. Он даже вскоре переехал жить к ней в коммуналку на Гоголевский бульвар. Это, естественно, быстро стало известно Ивинской. Придя в ярость, старая знакомая тут же приложила все силы, чтобы оборвать любое общение Шаламова с Пастернаком, и какое-то время два поэта вынуждены были встречаться и беседовать чуть ли не тайком.

После неудачи с магаданцами Шаламов решил подготовить несколько подборок для московских журналов. В ноябре 1956 года он отобрал 12 стихотворений для «Знамени», 47 стихотворений для «Москвы», 59 стихотворений для «Нового мира» и 18 стихотворений для «Октября». Затем поэт ещё одну подборку отправил в Ленинград в недавно созданный журнал «Нева». Но все ему ответили отказом. Почему? Может, бывший зэк всем предлагал какую-то ерунду:

Я познакомился с предлагавшимися Шаламовым к печати стихотворениями. И что увидел? Поэт «Октябрю» и «Неве» предлагал «Камею». Но это же очень сильное стихотворение. Шаламов написал его в зиму 1951 – 1952 годов в шестидесятиградусный мороз в посёлке Барагон близ Оймякона. Он потом вспоминал:

 

«Моя железная печка никак не могла нагреть помещения, ветер выдувал тепло, руки стыли, и я никак не мог записать это стихотворение на бумагу, в тетрадку. Полное одиночество, скала на другом берегу горной речонки, долгое отсутствие писем с «материка», – создали благоприятные условия для появления «Камеи».

 

В Москве первым оценил это стихотворение Борис Пастернак (но в частном порядке). А что издатели? Приведу ответ литконсультанта журнала «Нева» Журавлёва. 25 декабря 1956 года он сообщил поэту:

 

«Присланные стихи – «Камея», «Верю» и другие вполне литературны, они музыкальны, лиричны, но темы малосодержательны и потому не заинтересовали отдел поэзии журнала «Нева».

Думается, что стихи ниже Ваших возможностей. Рукопись возвращаем» (РГАЛИ, ф. 2596, оп. 3, д. 371, л. 4).

 

Да, Пастернак позднее рекомендовал включить «Камею» в первый номер нового ежегодника «День поэзии». Председатель секции московских поэтов, когда прочитал это стихотворение, даже хотел лично познакомиться с Шаламовым. Однако в набор он «Камею» так и не отправил.

Впрочем, не всё было так уж мрачно. В конце 1956 года Шаламов вроде бы нашёл понимание в редакции недавно созданного журнала «Москва». Она как раз формировала первые номера. На рукописи стихотворения Шаламова «Ода ковриге хлеба» член редколлегии нового издания Георгий Берёзко оставил помету:

 

«Я за напечатание. Хорошие стихи» (РГАЛИ, ф. 2931, оп. 1, д. 855-а, л. 8).

 

Другой член редколлегии Ефим Дорош после заключения коллеги сделал свою приписку: «Согласен».

И хотя главред журнала Николай Атаров всё-таки отклонил эту оду, но Шаламову было сделано другое предложение – посотрудничать с «Москвой» в качестве нештатного сотрудника и пописать для нового издания коротенькие заметки о культурной жизни столицы.

Первым отважился напечатать стихи Шаламова журнал «Знамя». Смелость проявили Людмила Скорино (она помнила поэта ещё по Москве середины 30-х годов), Вера Инбер, Евгений Сурков и недавно вернувшийся из лагерей литературовед Борис Сучков. Правда, из двенадцати предложенных стихотворений они отобрали всего лишь шесть. Но и это было немало. А открывало «знаменскую» подборку стихотворение «Стланик».

 

«<Это> одно из главных моих стихотворений, – признавался поэт, – как по «техническим достоинствам», так и удаче в новизне темы, в находке, а также сущности моего понимания взаимоотношений человека, природы и искусства».

 

Вдохновлённый «знаменской» публикацией, Шаламов тут же взялся за составление первого своего сборничка «Лиловый мёд», рукопись которого он уже летом 1957 года представил в издательство «Советский писатель». Но там к поэту отнеслись весьма сдержанно. Имя Шаламова издательскому начальству мало о чём говорило. Поэтому все стихи были переданы на отзыв не какому-нибудь влиятельному мастеру, а в общем-то случайному человеку – Виктору Бокову, у которого у самого ещё не было ни одной книги и который тогда зарабатывал себе на жизнь случайными внутренними рецензиями. Но Бокову стихи Шаламова понравились (может, ещё и потому, что он сам одно время сидел в лагере).

 

«В пятом номере журнала «Знамя» за 1957 год, – написал 18 сентября 1957 года в своём отзыве Боков, – появилось новое имя поэта – Варлама Шаламова, мы имеем в виду цикл стихов о севере.

Стихи эти обращают на себя внимание оригинальностью материала, манерой письма. Они оставляют хорошее впечатление, прочитав их начинаешь верить, что автор может привнести в поэзию что-то новое.

Это хорошее впечатление, к великому сожалению, утрачивается при чтении составленной поэтом книги «Лиловый мёд».

Уже вступительное стихотворение «Слово к садоводам» настораживает. В самом деле, с чего вдруг взбрело в голову талантливому человеку написать бесконечно длинную плохую передовицу в стихах на тему сибирских садов? Так и ждёшь, что стихотворение вот-вот сорвётся к поэтической издёвке над темой.

Тем более всё это выглядит странным, когда за «передовицей» о садоводах идёт стихотворение «Стланник», в котором мысль о сибирской выносливости северных растений выражена художественно.

В стихах о природе у Шаламова обнаруживается острый глаз и умелое владение словом:

 

Но оцарапан локоть твой

Полярною совой…

Я кровь остановлю смолой,

Перевяжу травой.

 

Это обращено к девушке, которую поэт приглашает в спутницы по северу. Хорош образ – «мотыльки-самосожженцы», летящие в костёр, хорош пейзаж «здесь едино, неделимо птичье пенье и заря».

Хорошо сказано о ручье:

 

Он бурлит в гранитной яме,

Преодолевая лёд,

И холодными камнями

Набивает полон рот.

 

Хорошо написана строфа:

 

Гнездо твоё не свито

И не утеплено,

И веточками быта

Не переплетено.

 

Нежно звучит строка – веточками быта – и эта нежность так уместна именно в описании гнезда орла, находящегося на голых скалах.

Хорошо появляется человек на северном пейзаже:

 

Разбегаются олени,

Чтобы мог напиться я,

Опустившись на колени

Возле горного ручья.

Жадно пью живую воду,

Ту, что зубы леденя,

Всё целебней год от году

Становилась для меня.

 

Очень свежо по сюжету стихотворение гроза, когда поэт привозит из бушевания природы – стихи за пазухой!

Живут строки из стихотворения «Однажды осенью»

 

Хлопотливые восьмёрки

Чёрных муравьёв.

 

Неплохое стихотворение «Чёрная бабочка», по сюжету напоминающее японские миниатюры в прозе.

Хорошо описание дома, ждущего дождя:

 

Когда от засухи измучась

Услышит деревянный дом

Тяжёлое дыханье тучи,

Набитой градом и дождём.

 

Хорошо написаны стихи «В пятнадцать лет», «Незащищённость бытия», «Утро», «Август».

Но отмечая удачные стихи, к сожалению, приходится заметить, что поэт не всегда ещё работает на высоком профессиональном уровне.

Часто поэтичности образа мешает грубый натурализм:

 

Не поднимет земляника

Воспалённых глаз?

 

это разные категории – земляника всегда приятна, воспалённые глаза – неприятны, образ неэстетичен.

 

Ты проступаешь явственно,

Как кровь через повязку.

 

тяжело, натуралистично.

 

Оно до полуночи роется в льдинах.

 

Никак не могу поверить, чтобы солнце рылось – это грубо, неэстетично, хотя в другом стихотворении очень хорошо звучит это же слово:

 

ночь, что роется в архивах

и ворошит всю жизнь до дна.

 

Натуралистично грубо сказано о картографе:

 

Затем, чтобы магнитным ухом

Прослушать внутренность земли,

Ей распороть бурами брюхо

Сюда разведчики пришли.

 

В другом стихотворении:

 

Я ж искал свои решенья

В человечьем ощущеньи

Кожи, нервов и ума.

 

Как грубо и безвкусно звучат здесь слова – кожи, нервов!

Или:

 

Хрустели кости у кустов.

 

Всё это коробит при чтении, останавливает и заставляет подумать: есть ли зрелость поэтического мастерства у автора?

Рядом с натуралистическими образами нередко встречаются прозаизмы, вроде:

 

Причиной может быть вполне

Сердечного удара.

 

Они – земли передвиженья,

Внезапно найденный рычаг.

 

Трудно поверить, что это из стихов!

Надо обратить внимание автора на те стихотворения, мысль которых часто неясна, путана. Не стоит печатать стихи, в которых есть намёки на беды биографии:

 

И не забыть мне никогда

Тот голубой квадрат,

Куда взошла моя звезда

Лишений и утрат.

 

или:

 

Пусть на той оленьей тропке

Откровеньем наших бед

Остаётся этот робкий

Человечий след.

 

или:

 

Когда в смятеньи малодушном

Я к страшной зоне подойду.

 

Я в данном случае не стою за запрет темы, она не стала главным содержанием стихов, не зазвучала во всю полноту гражданских чувств, а стала намёком на затаённые обиды, а об этом нельзя говорить вполголоса. Стихи, посвящённые любимой, также звучат, как частность, и не стоило бы их в таком виде публиковать.

Слишком много поэт пишет о нашем ремесле поэта. В иных случаях это отдаёт литературщиной, иногда неуклюже определяется сущность поэта:

 

Поэт не врач, он только донор,

Живую жертвующий кровь,

И в этом долг его и гонор

И к человечеству любовь.

 

Зачем тут слово – гонор?

Поэт утверждает:

 

Тайга – не предмет для баллады

И не матерьял для стиха…

 

А между тем некоторыми стихами он доказывает обратное. Спрашивается: зачем же сделан такой вывод? Всё это та же литературщина, которая кое-где наприставала на музу Варламова и намутила воды:

 

Сырые запахи гниенья

Так мимолётны, так легки.

Берёзы тленье и растленье

И все на свете пустяки.

 

Что хотел сказать автор? Трудно понять.

Мне думается, что будет правильно принять представленную Варламом Шаламовым рукопись, как творческую заявку талантливого поэта. Только после строгого отбора и представления новых стихов можно будет составить полноценный по качеству сборник» (РГАЛИ, ф. 1234, оп. 19, д. 2120, лл. 1–5).

 

Отталкиваясь от этого отзыва, издатели поставили Шаламова в общую очередь. От поэта потребовали всё заново пересоставить. Новый вариант сборника, получивший название «Глубокая печаль» (по другой версии – «Глубокая печать»), был послан на новое рецензирование.

Меж тем здоровье у поэта оказалось не железным. В конце 1957 года – почти сразу после получения Неклюдовой двухкомнатной квартиры на Хорошевском шоссе, 10 – он загремел в больницу, где пролежал почти полгода.

Ещё в больнице Шаламов попытался связаться с самыми разными журналами. Но «знаменский» успех ему повторить долго не удавалось. Почти все журналы его отфутболивали. Вот что поэту ответили в «Юности»:

 

«Уважаемый тов. Шаламов!

Из стихов, которые Вы предложили нашей редакции, ничего отобрать не удалось. Может быть, у Вас есть стихи более близкие нам тематически – о юности, о комсомоле?

Рукопись возвращаем.

С приветом Н. Старшинов, редактор отдела поэзии

<журнала «Юность»>» (РГАЛИ, ф. 2596, оп. 3, д. 371, л. 6).

 

А вот что Шаламову сообщил литконсультант журнала «Молодая гвардия» Владимир Савельев.

 

«Уважаемый тов. Шаламов!

По поручению отдела поэзии я внимательно ознакомился с Вашими новыми стихотворениями, переданными в редакцию журнала Ф.Ф.Сучковым. Должен сказать, что мне не сразу и с большим трудом удалось отобрать кое-что для напечатания. В конце концов пришлось ограничиться в некоторой степени связанными между собой по смыслу и содержанию тремя стихотворениями – «Меня застрелят на границе», «Горный водопад», «Баратынский». Их-то я и буду рекомендовать редакции.

Думается, новые свои стихи Вы не пронесёте мимо журнала «Молодая гвардия»!» (РГАЛИ, ф. 3596, оп. 3, д. 371, л. 26).

 

Весной 1958 года Шаламов понял, что часто ходить куда-нибудь на работу уже вряд ли сможет. Ему было тяжело. Он занялся оформлением пенсии. Ему определили третью группу инвалидности и назначили пособие в размере 260 рублей. Но как на такие деньги можно было прожить? Оставалась надежда на гонорары. Однако в издательстве «Советский писатель» дело с подготовкой к печати его первого сборника дальше не двигалось. Только 20 февраля 1960 года редакция русской поэзии отметила в своём заключении:

 

«Рукопись сборника стихов Варлама Шаламова впервые поступила в редакцию русской советской поэзии в июне 1957 года. Кроме работников редакции с нею ознакомился В.Ф.Боков, давший подробный анализ рукописи.

Одарённость автора была налицо – привлекал его твёрдый, волевой стих, удивительный вкус к слову, смелые метафоры, выпуклые, почти осязаемые образы. Но ясно было и то, что над сборником предстоит ещё большая работа – рукопись была составлена хаотично, рядом с удачами стояли посредственные вещи, рядом с ясными, проникновенными стихами были стихи сумбурные, незаконченные, несамостоятельные по письму.

С тех пор прошло около трёх лет. За это время поэт проделал большую работу над рукописью. Слабые стихи были исключены, некоторые стихотворения переписаны заново. Но самое главное – то, что рукопись пополнилась новыми вещами – они расширили горизонт будущей книги, усилили её общественное звучание. Это относится к таким, например, стихам, как «Ода ковриге хлеба», «Память», «Весна в Москве», «Сборщик лекарственных трав», «Черский». Они полны преклонения перед трудом человека, гордостью за его силу и восторгом перед творениями его рук. Стихи отличаются высокой поэтической культурой. Вот строки из стихотворения «Память» – поэт говорит в нём о том, что в мышцах человека, некогда владевшего топором или пилой, остаётся своего рода неистребимая память об этих трудовых навыках:

 

Мозг не помнит, мозг не может,

Не старается сберечь

То, что знают мышцы, кожа,

Память пальцев, память плеч.

 

Эти точные движенья,

Позабытые давно, –

Как поток стихотворенья,

Что на память прочтено.

 

За последние годы стихи В.Шаламова трижды печатались большими подборками в журналах («Знамя» и «Москва»).

Сейчас в рукописи 1500 строк (её первоначальный объём был в два раза больше). Рукопись можно рекомендовать к изданию. Это будет мужественная и в то же время глубоко лиричная книга – книга о сибирской природе, о тех, кто покоряет её, о радости труда и творчества. Важно то, что так называемые «пейзажные» стихи этой книги отличаются от обычных стихов подобного жанра – в них нет описательства, природа в них очеловечена, неотделима от людских чувств и мыслей.

Та работа, которая ещё предстоит над рукописью, без труда может быть осуществлена в процессе редактирования. Следует изменить композицию сборника – не все разделы его равноценны и равнозначимы, в частности, маленький второй раздел «Оттаявшие буквы», которые следует ещё раз пересмотреть и по составу и по расположению его стихов в книге. Следует сократить довольно риторичное «Слово к садоводам». Нужно поправить концовку стихотворения «Пёс» – «ворота рая» возникают там несколько вольно. Трижды в книге рифмуются «Музей» и «ротозей» (стр. 5, 18, 67), – рифма, которую благословил в путь ещё Маяковский. Есть неточные строки в стихотворениях «Тишина» (конец), «Ранняя зима» («уцепясь за хрупкий лёд») и ряде других вещей сборника. Но это уже частности. В целом же рукопись безусловно заслуживает издания» (РГАЛИ, ф. 1234, оп. 19, д. 2120, лл. 6–7).

 

Последнюю справку 3 июня 1960 года дал редактор В. Фогельсон. Он сообщил:

 

«Предварительная работа по составлению книги стихов В.Шаламова «Огниво» была проделана М.Д.Львовым и В.Ф.Боковым.

Работа редактора состояла в уточнении состава книги, её композиции, построчной правке. Всё это делалось, естественно, совместно с автором. Из сборника был исключён ряд лирических стихов, некоторые из сибирских пейзажей, – вещи, идейный и художественный уровень которых вызывал сомнение. Композиция книги изменена коренным образом – сняты разделы, стихи перегруппированы тематически. В ряде стихов сделаны построчные исправления, отдельные вещи, в сущности, переписаны автором заново («Картограф», «Слово к садоводам», «Сосны срубленные» и др.).

Общий объём рукописи, подготовленной к изданию, составляет 1500 строк» (РГАЛИ, ф. 1234, оп. 19, д. 2120, л. 8).

 

В свет первый сборник Шаламова под названием «Огниво» вышел в 1961 году. Правда, не обошлось без потерь. Из той же «Камеи», которая так нравилась Пастернаку, осторожные редакторы убрали самые важные строки:

 

В страну морозов и мужчин

И преждевременных морщин

Я вызвал женские черты

Со всем отчаяньем тщеты.

 

Но и без этой строфы книга произвела на читающую публику сильное впечатление. О ней с огромной теплотой тут же в «Литгазете» отозвался Борис Слуцкий. Очень хорошую рецензию – её написал молодой стихотворец Владимир Приходько – дал и журнал «Знамя». На сборник также откликнулись в «Новом мире» (Лев Левицкий) и в газете «Литература и жизнь» (Ф. Фоломин).

В октябре 1961 года Шаламов, вдохновлённый успехами первого сборника, сдал в издательство «Советский писатель» рукопись второй книжки «Шелест листьев» (там её потом отрецензировали Е.Мильков и С.Трегуб). Одновременно он обратился практически во все московские литературные издания. Но далеко не везде ему распахнули объятья.

Особенно возмутило Шаламова отношение к нему в редакции «Литературной газеты». Там его подборку мариновали четыре месяца. Поэт вынужден был сказать об этом главреду «ЛГ» Валерию Косолапову. Тот изобразил удивление, сказал, что устроит отделу литературы взбучку, и пообещал ускорить дело с публикацией его стихов. Шаламов стал искать себя во всех последующих номерах газеты, а потом ему пришёл ответ за подписью Юрия Панкратова:

 

«Уважаемый товарищ Шаламов!

Среди присланного – лучшее «Старая Вологда». Есть в нём отчётливое настроение и слово, ёмкое и весомое:

 

Когда-то слишком пыльная,

Базарная, земная…

Когда-то слишком ссыльная

И слишком кружевная.

 

Другие стихи эскизного плана, правда «Шестой континент» тоже закончен, но строфы написаны неумелым стихом, порой даже косноязычны.

Присылайте что-либо ещё, быть может, получится удачнее» (РГАЛИ, ф. 2596, оп. 3, д. 371, л. 28).

 

Потом Шаламову отказали в публикации стихов в «Новом мире». Впрочем, в какой-то момент Шаламов отложил стихи в сторону. В двадцатых числах ноября 1962 года ему стало известно, что вышел «Новый мир» с повестью на лагерную тему незнакомого ему автора – Солженицына. Нельзя сказать, что эта повесть его сильно потрясла. Для Шаламова важным оказалось другое – что власть наконец разрешила говорить и писать о трагическом прошлом. А у него уже лежал в столе целый цикл лагерных рассказов (писатель в тайне работал над ним ещё с 1954 года).

27 ноября 1962 года Шаламов подал в издательство «Советский писатель» заявку на выпуск книги «Колымские рассказы» из тридцати трёх вещей. Издательское начальство, уже знавшее о том, что повесть Солженицына получила одобрение у самого руководителя страны – Хрущёва, тут же ухватилась за предложение писателя и быстро запустило редакционную машину. Рукопись Шаламова была немедленно передана на внутреннее рецензирование. На сей раз отзыв редакторы попросили написать не какого-нибудь случайного человека, а опытнейшего литератора Олега Волкова, который отсидел в лагерях двадцать семь лет.

Я нашёл в РГАЛИ в фонде издательства «Советский писатель» обстоятельную – на девяти машинописных страницах – рецензию Волкова (ф. 1234, оп. 19, д. 1456, лл. 1–9). С чего она начиналась? С лёгкой критики повести Солженицына, о которой тогда судачила вся страна. Волков заявил, что Солженицын лишь скользнул по некоторым сторонам жизни в лагере, но мало в чём разобрался. По его мнению, проза Шаламова оказалась на несколько голов выше. Он считал, что колымским рассказам следовало дать зелёную улицу, немедленно издав их за счёт издательского резерва.

Спустя годы Волков рассказывал, как он с этим отзывом заявился к Шаламову. Писатель тогда разругался с Неклюдовой и съехал из её двухкомнатной квартиры на Хорошевском шоссе.

 

«Житейски он [Шаламов. – В.О.] был мало-мальски сносно устроен, – вспоминал Волков. – Вглядываясь в его твёрдое, нервное лицо, подмечая манеру держаться, улавливая интонации его глухого голоса, я не мог не видеть, сквозь его нынешний облик, столь знакомые мне черты моих сотоварищей по лагерям… Одного из тех многолетних сидельцев, что приобретают особую совокупность манер и поведения, которая обличает долгие годы скитаний по лагпунктам: их метит пожизненно неизводная печать, общая всем большесрочникам, проведшим долгие годы в заключении. У Варлама Тихоновича слегка дёргалась голова, и слушал он собеседника напряжённо – следствие побоев, навсегда повредивших его слух. Выдавал и нездоровый, желтовато-бледный цвет лица – из-за длительного пребывания на сорокаградусном морозе, продубившем кожу на всю жизнь. Ходил он, прихрамывая и опираясь на палку. И в условиях однокомнатной московской квартиры [Волков ошибся; писатель продолжал жить в одной из комнат двухкомнатной квартиры Неклюдовой. – В.О.] Шаламов выглядел зэком, привыкшим к алюминиевой кружке и миске, нарезанным на столе ломтям хлеба, который он ел, держа кусок в одной руке, а другую подставляя горстью, чтобы не ронять крошек. В комнате было голо, хозяин не хотел заботиться о комфорте, чай разливал в кружки, сахар доставал из кулька. После чаепития сахар и хлеб аккуратно убирал в тумбочку у кровати. Неприхотливая меблировка – железная кровать, не слишком аккуратно застеленная, кухонный стол и тройка разнобойных стульев составляли всё убранство комнаты, однако пол был чисто выметен и книги на полке аккуратно составлены. На единственном столе, за которым мы чаёвничали, стояла сверкающая чистотой новенькая пишущая машинка. Говорил Варлам Тихонович медленно, с запинками, чувствовалась его выработанная годами привычка к одиночеству, замкнутость характера. Бумазейная сорочка с расстёгнутым воротом и мятые брюки как-то больно напоминали о лагерной среде далеко не первого срока. Мы разговаривали на профессиональные темы – я и познакомился с Шаламовым после того, как написал рецензию на сборник его колымских рассказов, горячо их рекомендуя издательству «Советский писатель». Вполне, впрочем, бесполезно. В те годы никакое издательство не могло и помыслить их опубликовать. То был потрясающий своей правдивостью сборник свидетельств о страшных, тщательно засекречиваемых палаческих делах, творимых на далёкой Колыме» (цитирую по предисловию к изданию: В.Шаламов. Вишера. М., 1989).

 

Волков бы не совсем прав. Издательство «Советский писатель» (и не только оно) в начале 1963 года вполне могло выпустить и лагерную прозу Шаламова, и повесть «Софья Петровна» Лидии Чуковской, и некоторые другие лагерные вещи. И это соответствовало бы изменившейся линии Кремля. Но издательское начальство хотя и очень желало вписаться в новый курс партии, ещё не научилось действовать оперативно. Оно поостереглось исключить из давно установившегося порядка прохождения рукописей этапы, связанные с внутренним рецензированием и согласованиями вещи в целом ряде инстанций. И в итоге было упущено время. Буквально через полгода партаппарат и литгенералитет пришёл в себя и, объединившись, стал, по сути, саботировать установки Хрущёва. В общем, начался откат от завоёванных позиций.

Шаламов всё это ощутил на себе. 31 января 1963 года в «Советском писателе» поэту чуть не завернули уже готовый для сдачи в набор второй его сборник «Шелест листьев». Редакция русской советской поэзии, руководимая Егором Исаевым, придралась к циклу «Из колымских тетрадей», состоявшему из 25 стихотворений.

 

«Стихи этого цикла, – было подчёркнуто в редакционном заключении, – не отмечены печатью того большого таланта, которым радует читателя В.Шаламов в других своих стихах – они преимущественно информационны, нередко описательны – и только. В.Шаламов не «смекует» «Колымские ужасы», но и не привносит в т.н. «лагерную» тему ничего такого, что звучало бы самобытно и значительно после выхода в свет повести Солженицына и ряда произведений других авторов.

Этот цикл (поэтически не сильный) резко контрастирует со светлым, мудрым, очень человеческим звучанием всей книги В.Шаламова» (РГАЛИ, ф. 1234, оп. 19, д. 2120, л. 21).

 

Потом наконец подошла очередь давать редзаключение на колымские рассказы. Некая Эльвина Мороз призналась, что рукопись произвела на неё не просто сильное, а ужасающее впечатление. Она не отрицала, что Шаламов описал жизнь в лагерях достоверно. Но она нашла, что индивидуализация каждого героя у писателя оказалась слабой. А главное – её не устроила авторская позиция.

 

«…автор, – возмутилась Э. Мороз, – не любит своих героев, не любит людей вообще. Герои его лишены всего человеческого, как он пишет, единственное, что в них ещё живёт, – это злость, они отличаются от животных лишь одним – выносливостью» (РГАЛИ, ф. 1234, оп. 19, д. 1456, л. 10).

 

Поскольку выводы первого рецензента О. Волкова и редактора Э. Мороз кардинально расходились, издательское начальство заказало новый отзыв. Его дал малоизвестный критик Анатолий Дрёмов, для которого главное было – уловить очередные изменения в политике верхов. А поскольку в культурной жизни страны уже состоялся переход от «оттепели» к «заморозкам», он сразу признал, что колымская проза Шаламова не вписалась в главную магистраль советской литературы.

 

«Думаю, что опубликование сборника «Колымских рассказов» было бы ошибочным, – заявил 15 ноября 1963 года в своём отзыве Анатолий Дрёмов. – Этот сборник не может принести читателям пользы, так как натуралистическая правдоподобность факта, которая в нём несомненно содержится, не равнозначна истинной большой жизненной и художественной правде, которую читатель ждёт от художественного произведения» (РГАЛИ, ф. 1234, оп. 19, д. 1456, л. 15).

 

Однако вскоре вновь забрезжила надежда. Твардовский добился выдвижения лагерной повести Солженицына на Ленинскую премию. Это дало почву для разговоров о том, что власть вроде бы заколебалась и собралась вернуться к вопросу о публикациях лагерных вещей. Но весной 1964 года Солженицына с премией прокатили. А уже 30 июля 1964 года заместитель заведующего редакцией русской советской прозы издательства «Советский писатель» Виктор Петелин сообщил Шаламову:

 

«Уважаемый Варлам Тихонович!

Редакция русской советский прозы ознакомилась с Вашей рукописью «Колымские рассказы».

При знакомстве со сборником создаётся впечатление, что Вы опытный и квалифицированный литератор.

Однако, так называемая лагерная тема, взятая Вами в основу сборника, очень сложна и, чтобы она была правильно понята, необходимо серьёзно разобраться в причинах и следствиях описываемых событий.

На наш взгляд, герои Ваших рассказов лишены всего человеческого, а авторская позиция антигуманистична.

Посылаем Вам рецензию и редакционное заключение, которые выражают мнение редакции о Вашей рукописи.

Сборник «Колымские рассказы» возвращаем» (РГАЛИ, ф. 2596, оп. 3, д. 371, л. 30).

 

Хорошо хоть, что издательство всё-таки не стало окончательно рубить поэтический сборник Шаламова. «Шелест листьев» вышел в 1964 году, но без «Колымских тетрадей».

Поэта попробовал утешить Солженицын.

 

«Тому, кто вас совсем не знает, – написал он Шаламову, – и по этому сборнику тоже может представить Вашу подлинную силу – но об этом читатель должен догадаться по «Пню», «Пауку», «Памяти», «Оде ковриге хлеба» (эти два Вы второй раз включаете, и хорошо делаете) – стихотворениям великолепным, ни в чём не ниже всего того, что я у Вас так люблю. «Поэзия – дело седых» – тоже из этого ряда, но выраженная мысль не безусловна, иногда верна, иногда нет, поэтому в эту четвёрку я его не включаю. Кроме того есть, конечно, и много хороших стихотворений… Но уж они не дают подлинного представления о Вас. Однако я бурчу, а надо радоваться: тираж уже похож на человеческий, его прочтут уже не столько, сколько «Огниво». И я твёрдо верю, что мы доживём до дня, когда и «Колымская тетрадь» и «Колымские рассказы» тоже будут напечатаны. Я твёрдо в это верю! И тогда-то узнают, кто такой есть Варлам Шаламов» (письмо было отправлено из Ташкента 24 марта 1964 года).

 

Справедливости ради отмечу, что Солженицын не только похвалил Шаламова. Он честно написал и о том, что ему не понравилось в «Шелесте листьев».

 

«Чего я у Вас не принимаю, – писал Солженицын, – это так сказать «обратных» сравнений и метафор, когда явление природы сравнивается и объясняется через явление техники, как «более известное». Мне это кажется «оскорблением» природы и во всяком случае – манерностью».

 

В своих стихах Шаламов был разным. Кому-то он запомнился как непревзойдённый пейзажист. Другие ценили его историческое мышление (к слову, поэт особо преклонялся перед героизмом старообрядцев, которые проявили в русской истории необычную твёрдость и силу духа). Но, наверное, Шаламов прежде всего был поэтом-мыслителем. Он не случайно большое значение придавал форме стиха. Чего только один его «Птицелов» стоил!

Это стихотворение, признавался Шаламов, следовало воспринимать как попытку выразить в очень сложной форме его состояние, в каком он оказался после возвращения с Колымы.

 

«Ибо жизнь, – подчёркивал поэт, – хранила немало ловушек, и эти ловушки надо было, во-первых, угадать, почувствовать, предвидеть, во-вторых, избежать, а в-третьих, воспеть, определить в стихи».

 

В какой-то момент Шаламов написал:

 

В воле твоей – остановить

Этот поток запоздалых признаний.

В воле твоей – разорвать эту нить

Наших воспоминаний.

 

Только тогда разрывай до конца,

Чтобы связавшая крепко вначале,

Если не судьбы, то наши сердца,

Нить, как струна зазвучала…

 

Шаламов думал, что наконец «достиг совершенства в лаконизме, новизне, остроте лирической темы, поставил и решил вопросы происхождения искусства». Он полагал, что, повторив оптимальный размер для русского лирического стихотворения, превзошёл пушкинское «Я вас любил». Поэт так ждал публикации этой «воли». Однако её, эту волю, никто не заметил. Никакого отклика она не вызвала.

Всё-таки сила Шаламова заключалась не в его стихах.

 

«Просмотрел гору шаламовских стихов: несколько «Колымских тетрадей», – записал 17 сентября 196 года в свой дневник А.Гладков. – Это очень слабее его прозы. Во-первых: всё приблизительно-условно-поэтично, очень иносказательно и очень несвежо. Есть, конечно, и сильные стихи – он большой талант, но уж очень всё лирично и нежно. Т.е. прямо противоположно его же прозе».

 

Похоже, Шаламов и сам всё это понимал. Он ведь не случайно стал всё глубже погружаться в прозу.

Здесь стоило бы заметить, что вообще свой уход в прозу Шаламов предсказал ещё в юности, когда сочинил «Таблицу умножения для молодых поэтов». «Нужно ли поэту писать прозу?» – задался он тогда вопросом. И сам ответил: «Обязательно». А для чего?

 

«В стихе, – подчеркнул Шаламов в своей «Таблице…», –  всего не скажешь, как бы высокоэмоциональным ни было то, что может быть сказано только в стихе. Поэт, пишущий прозу, обогащает и свою прозу, и свою поэзию. Единство, неразрывность, творческая и стилевая, – Пушкин, Лермонтов да и любой поэт могут быть поняты вместе со своей прозой».

 

До сих пор бытует мнение, что «Колымские рассказы» – это одна книга. На самом деле это шесть разных сборников. В 1954–1955 годах Шаламов написал два сборника. Один так и назывался – «Колымские рассказы». Вторая книга имела название «Очерки преступного мира». Затем писатель работал над сборниками «Левый берег» и «Артист лопаты». К 1966–1967 годам относится рукопись книги «Воскрешение лиственницы».

Композиции этих сборников Шаламову в какой-то мере помог выстроить другой узник ГУЛАГа – литературовед Леонид Пинский.

Над последним сборником «Перчатка или КР-2» Шаламов работал уже в начале 1970-х годов.

Все даты – ориентировочные. Определены они по ученическим тетрадям, в которых Шаламов писал свои рассказы (раньше на обложках обязательно указывались год и квартал изготовления тетрадей). Сам писатель свои вещи почти никогда не датировал.

По мере работы взгляды и настроение писателя резко менялись. Когда Шаламов только начинал работу над колымскими рассказами, то полагал, что это могло вызвать читательский интерес и послужить делу нравственного очищения общества. Но позже он признался своим знакомым, что пришёл к мысли: колымские рассказы никому не нужны.

 

«Людям, – утверждал писатель, – необходимы банальные вещи, изложенные банальным языком. Никто ничего не хочет знать».

 

Но Шаламов явно преувеличивал. В нём, безусловно, говорила обида. В реальности всё обстояло намного сложней.

Я уже писал, что в какой-то момент издатели дали Шаламову понять, что ему никуда не следовало соваться с колымскими рассказами. Писатель был в отчаянии.

Весной 1965 года Шаламова попробовал поддержать Александр Солженицын. Прочитав некоторые рассказы писателя из рукописи сборника «Артист лопаты», он ему написал:

«Хочется Вам сказать, что все они кажутся мне значительными, незаменимыми по верности свидетельствами, как всегда у Вас очень точно и весомо передающими обстановку. Отличными кажутся мне «Утка», «Первый зуб» (и принципиален к тому же, и изящный приём с подбором концов) и «Надгробное слово» (глубочайшая искренность, ничего нарочитого). Остальные все хороши, и все ценны познавательно. Только, пожалуй, рассказ об эпилептике мне показался аморфным – главным образом по мысли. Можно спорить об авторской точке зрения в «Почерке».

 

Но у Солженицына самого тогда дела шли неважно. Он никак не мог добиться публикации своего романа «Раковый корпус».

Я уже говорил, что ещё в 1962 году Шаламов, по сути, разругался с Неклюдовой. Правда, официально они расторгли свой брак лишь через несколько лет. Писатель оказался в страшной нищете. Он хотел добиться надбавки к пенсии по инвалидности – за работу на Колыме под землёй. Но ему отказывали в нужных справках. Шаламов вынужден был обратиться за помощью в Московскую писательскую организацию. Но как он оформил своё заявление? 22 июня 1964 года он написал: «В ГУЛАГ МОСП РСФСР».

 

«С 11 января 1937 года до 13 октября 1951 года, – сообщил писатель, – я находился в заключении, отбывая весь срок на Крайнем Севере, на Колыме – с 11 августа 1937 года по 13 октября 1951 г. После освобождения я работал на Крайнем Севере 2 года. Более 10 лет (с 11 августа 1937 года по 10 ноября 1947 года) я работал на различных подземных работах в угольных шахтах и в шахтах золотых приисков Дальстроя. Сейчас – я инвалид 2 гр. нетрудоспособный, получаю пенсию 42 р. 30 к. в мес. Хочу перейти с инвалидной пенсии на возрастную.

Я обращался с просьбой о выдаче мне справки о десятилетнем подземном стаже в Магадан (почт. ящик АВ-261), но получил извещение, что сведений о характере работы, выполнявшейся мной в местах заключения, у них нет.

Прошу выдать мне справку о подземных работах, выполнявшихся мной более 10-ти лет из 14-ти с лишним лет заключения. Представляю Вам свидетельские показания, заверенные нотариусами – лиц, работавших со мной на предприятиях Дальстроя. Я был направлен в больницу с заболеванием силикоза в 1946 г. и едва поправился. Прошу принять во внимание, что для меня найти лишние свидетельства почти невозможно и потому, что уже этих людей нет в живых и из-за моей болезни.

ПРИЛОЖЕНИЯ:

  1. Нотариально заверенная копия справки о реабилитации.
  2. Нотариально заверенные свидетельские показания:

а) Ф.Е.Лоскутова

б) Н.Ф.Цепкова

в) Г.А.Пантюхова

г) Г.А.Воронской

всего на 10 лет, 5 месяцев, 9 дней

  1. Копия пенсионного удостоверения по инвалидности.
  2. Копия ответа п/я АВ-261 об отсутствии архивов» (РГАЛИ, ф. 2596, оп. 3, д. 368, л. 53).

 

Примерно в это же время произошло сближение Шаламова с кинодраматургом Александром Гладковым, с чьим братом он вместе отбывал срок на Колыме. Весной 1965 года писатель показал ему несколько своих рассказов из колымского цикла.

 

«Мне читать их интереснее, – записал Гладков 4 апреля 1965 года в свой дневник, – чем всё другое о лагерях, не исключая и «Ивана Денисовича». Они не имеют претензии на «художественность», и это-то и делает их при уме и таланте автора, подлинного поэта, по-настоящему художественными. Читал их с волнением; в этих местах пробыл 8 лет брат Лёва».

 

Позже Гладков узнал, как жил Шаламов.

 

«Он получал 70 руб. пенсии «за стаж» и изредка (но очень редко) какой-нибудь гонорар и этим удовлетворён. Жалуется только, что не хватает денег на машинистку».

 

Видимо, в середине 60-х годов Шаламов вошёл и в круг Надежды Яковлевны Мандельштам и некоторых диссидентов. Правда, что-то его сразу в поведении новых знакомых насторожило. Но он ещё не мог сформулировать, что именно. За него это потом сделала А.А.Раскина. Она поняла, что напрягало писателя. Шаламова стало злить, что для некоторых диссидентов главным было не оказание помощи попавшим в беду людям, а обнародование этой беды. Позже Шаламов в разговоре с архивистом Ираидой Сиротинской недовольно заметил:

 

«Они [диссиденты. – В.О.] затолкают меня в яму и будут писать петиции в ООН».

 

Осенью 1966 года Шаламов предложил издательству «Советский писатель» свою очередную рукопись: «Очерки преступного мира». Издательское начальство тут же попросило отозваться на неё бывшего зэка Олега Волкова и молодого «новомирского» критика Олега Михайлова. И оба рецензента высказались за её немедленное издание.

«Всё написанное в этих очерках, – утверждал Михайлов, – надо бы довести до сознания каждого человека. Тот личный, непосредственный опыт, годы страшного «контакта» с этими волками в человечьем облике придают исследованию Шаламова особую силу воздействия на читательские умы и сердца. Актуальность этой его работы сейчас, когда общество наше ведёт борьбу за человека, действенно реагируя на вылазки преступного мира, переоценить невозможно» (РГАЛИ, ф. 1234, оп. 20, д. 1212, лл. 6–7).

 

Но директор издательства Н. Лесючевский этих восторгов не разделил. Он-то отлично знал, что в верхах уже давно возобладало другое мнение в отношении лагерной литературы. Поэтому Лесючевский предложил редакции прозы подумать над тем, как можно было бы уклониться от опасной рукописи. В конце концов эту сложную миссию поручили редактору В. Солнцевой. Но та не до конца выполнила отводившуюся ей роль.

Да, Солнцева признала, что у Шаламова не всё оказалось однозначно. В своём редзаключении она 31 марта 1967 года отметила:

 

«Натуралистические, очень верные по материалу «Очерки преступного мира» не являются очерками художественными. Не считаю я их и пищей духовно питательной, поучительной. Показано самое дно, ниже падать некуда: даны судьбы низменных, самых циничных, самых беспощадных фигур блатного мира, натравливаемого администрацией концлагерей на «политических» «троцкистов», что найдёт здесь духовно поучительного наш молодой читатель?» (РГАЛИ, ф. 1234, оп. 20, д. 1212, лл. 26).

 

Но совсем отрицать талант Шаламова Солнцева не отважилась. Она предложила попросить писателя пополнить рукопись рассказами иного толка, а потом всё отправить на новое рецензирование. Все с этим согласились. Только в третий раз начальство отправило рукопись уже нужному кадру, которого бы не мучила совесть. Таким кадром оказался Юрий Лаптев. И этот Лаптев сразу нашёл причину для отказа Шаламову.

 

«Мне лично, – заявил он, – кажется ущербной общая его [Шаламова. – В.О.] направленность» (РГАЛИ, ф. 1234, оп. 20, д. 1212, лл. 16).

 

Правда, издательство попыталось подсластить пилюлю. Оно ускорило выпуск нового поэтического сборника Шаламова «Дорога и судьба». Но как это повлияло на настроение писателя?

 

«Не записал ещё вчера про встречу с Шаламовым <и> с его бывшей (и настоящей, м.б.?) женой О.С.Неклюдовой на Аэропортовской днём, – отметил 10 июня 1967 года в своём дневнике кинодраматург Александр Гладков. – У него обвязана голова, и она провожала его в поликлинику: он упал и разбил голову. Но он весёлый – в руках у него связка книг: первых авторских экземпляров новой книги стихов «Судьба и дорога» [неверно: книга называлась «Дорога и судьба». – В.О.]. Тут же подписывает мне. Неклюдова раздражена, шипит всё время и мне неловко».

 

На этом сборнике Шаламова «Дорога и судьба» стоило бы остановиться поподробней. Так получилось, что сначала его заметили и оценили на Западе. В конце августа 1967 года русский эмигрант Георгий Адамович заявил в парижской газете «Русская мысль»:

 

«Сборник стихов Шаламова, – духовно своеобразных и по-своему значительных, не похожих на большинство теперешних стихов, в особенности стихов советских, – стоило и следовало бы разобрать с чисто литературной точки зрения, не касаясь биографии автора. Стихи вполне заслужили бы такого разбора, и, вероятно, для самого Шаламова подобное отношение к его творчеству было бы единственно приемлемо. Но досадно это автору или безразлично, нам здесь трудно отделаться от «колымского» подхода к поэзии. Невольно задаёшь себе вопрос: может быть, хотя бы в главнейшем, сухость и суровость этих стихов есть неизбежное последствие лагерного одиночества, одиноких, ночных раздумий о той «дороге и судьбе», которая порой выпадает на долю человека? Может быть, именно в результате этих раздумий бесследно развеялись в сознании Шаламова иллюзии, столь часто оказывающиеся сущностью и стержнем лирики, может быть, при иной участи Шаламов был бы и поэтом иным? Но догадки остаются догадками, и достоверного ответа на них у нас нет».

 

В советской же печати отклик на книгу стихов Шаламова «Дорога и судьба» появился лишь через полгода («Литгазета» тогда напечатала добрые слова о ней Олега Михайлова). Почему же возникла такая задержка?

По одной из версий, табу на упоминание имени Шаламова в московской прессе наложили некие инстанции, которые были возмущены появлением серии колымских рассказов писателя весной 1967 года в американском издании «Новый журнал». Но это так и не так.

Американская публикация, кстати, сделанная без ведома Шаламова, поставила крест на выходе в Москве «Очерков преступного мира». Уже 31 августа 1967 года замзав редакции прозы «Советского писателя» Фёдор Колунцев сообщил писателю окончательное решение издательства.

 

«Мы несколько раз, – написал он Шаламову, – просили Вас зайти в редакцию для разговора, но, к сожалению, Вы не смогли этого сделать.

Рассмотрение Вашей рукописи закончено. Мы высылаем Вам копии рецензии члена правления издательства Ю.Лаптева и заключения редакции. В них подробно изложены причины, по которым редакция не может рекомендовать Ваши «Очерки преступного мира» к изданию.

Что же касается рассказов, то их, к сожалению, мало и они не могут по своему объёму составить книги.

По жанру Ваши «Очерки» являются произведением не столько беллетристическим, сколько публицистическим. Вы не только описываете, но и широко комментируете описываемое. Мысли, высказанные Вами в «Очерках», несомненно, явились плодом длительных размышлений. Однако, многие из Ваших утверждений кажутся нам весьма спорными. Трудно, например, согласиться с тем, что единственным способом борьбы с бесчеловечностью «рыцарей» подпольного ордена «воров» является бесчеловечность, обращённая против них самих, т.е. бесконечное увеличение сроков заключения и физическое уничтожение. Подобные эксперименты проводились, но они не давали результатов и не оставили по себе доброй памяти.

Весьма спорной представляется нам Ваша оценка литературных произведений, посвящённых «блатному миру» (Заметим в скобках, что, например, по приведённой Вами классификации, Жан-Вальжан вовсе не является «блатарём». Он «битый фраер»).

Словом, в Ваших очерках много такого, над чем можно и, видимо, надо поспорить, и в первую очередь специалистам. И в этом смысле нам кажется, что они больше подходят для публикации в каком-нибудь специальном юридическом издании, в качестве материала дискуссионного.

Возвращаем Вам рукопись» (РГАЛИ, ф. 2596, оп. 3, д. 371, л. 32).

Шаламов был сильно подавлен. И вдруг у него объявился критик Олег Михайлов, который когда-то сотрудничал с «Новым миром», но потом на чём-то с либералами не сошёлся.

 

«<Шаламов>, – рассказывал критик, – был высок, худ, длиннорук, с круглой головой и неправильными чертами скуловатого лица, изрезанного глубокими складками-бороздами. И на лице этом – яркие синие глаза, словно вспыхивавшие при разговоре, когда разговор приобретал интересный для него поворот. Кисти рук у него были очень сильные – кисти, прикипевшие к тачке, хотя сами руки всё время странно двигались, вращались в плечевых суставах. Ему выбили эти суставы при допросах, так же, как повредили и вестибулярный аппарат: всякий раз, садясь, особенно если стул или кресло были низкими, он на мгновение терял сознание, эквилибр, ощущение пространства и не сразу мог в нём найти себя. В разговоре произносил слова отрывисто и даже отворачивал от собеседника лицо – не привычка ли после допросов? Говорил несколько в нос» («Литературная Россия», 2002, 8 марта).

 

До сих пор не ясно, сам ли Михайлов вызвался написать рецензию на шаламовский сборник «Дорога и судьба» или его кто-то к этому побудил. Работая в Институте мировой литературы и изучая эмигрантскую прозу, он имел допуск к русскоязычным изданиям Запада, и поэтому он, безусловно, знал о заграничных публикациях писателя. Известны ему были и правила игры: диссидентствующих авторов не замечать. Неужели в нём победило фрондёрство? Вряд ли. Если когда Михайлов и фрондёрствовал, то потом быстро где надо каялся.

Знакомые с литературным закулисьем люди полагали, что рецензия Михайлова на Шаламова появилась в «Литературке» только потому, что редактор «ЛГ» Чаковский хотел уколоть «Новый мир», который сначала «проглядел» стихи Шаламова, а потом отодвинул в сторону Михайлова. Но Чаковский был не настолько мелочен. Он считал себя в первую очередь политиком и обычно старался играть по-крупному. И на поддержку замаранного американской публикацией Шаламова Чаковский пошёл не для того, чтобы вставить шпильку ненавистному «Новому миру». Расчёт, видимо, делался на другое. Рецензией Михайлова Шаламову явно посылался сигнал, что власть готова на многое закрыть глаза и даже в будущем что-то дать из колымских рассказов, но в обмен писателю следовало проявить разборчивость в знакомствах и готовность к компромиссам. Уловил ли Шаламов эти намёки? И главное: захотел ли он поменять своё поведение и стать гибче?

В это время большое влияние на Шаламова начала оказывать его новая муза – архивистка Ираида Сиротинская. Писатель познакомился с ней в 1966 году.

 

«Первое впечатление от Варлама Тихоновича – большой, – вспоминала Сиротинская в 2006 году. – И чисто физический облик: высокий, широкоплечий, и ощущение ясное незаурядной, крупной личности с первых же слов, с первого взгляда».

 

Сиротинская утверждала, что в Шаламове существовали, противоборствовали, всегда находясь на «точке кипения» разные ипостаси его личности. Она даже перечислила эти ипостаси:

 

«Поэт, чувствующий подспудные силы, движущие миром, тайные связи явлений и вещей, душой прикасающийся к нитям судеб.

Умница с удивительной памятью. Всё ему интересно – литература, живопись, театр, физика, биология, история, математика. Книгочей. Исследователь.

Честолюбец – цепкий, стремящийся укрепиться в жизни, вырваться к славе, бессмертию. Эгоцентрик.

Жалкий, злой калека, непоправимо раздавленная душа. «Главный итог жизни: жизнь – это не благо. Кожа моя обновилась вся – душа не обновилась…»

Маленький беззащитный мальчик, жаждущий тепла, забот, сердечного участия. «Я хотел бы, чтобы ты была моей матерью».

Беспредельно самоотверженный, беспредельно преданный рыцарь. Настоящий мужчина» (И.Сиротинская. Мой друг Варлам Шаламов. М., 2006).

 

Вскоре встречи Шаламова с Сиротинской переросли в роман, который продолжался почти десять лет. Всё это время писателя мучила неопределённость. И он, и Сиротинская понимали: надо делать выбор. Шаламов хотел, чтобы Сиротинская оставила первую семью, мужа и трёх детей, и ушла к Шаламову. А она всё никак не решалась. Тем не менее именно Сиротинской Шаламов ещё в 1969 году хотел завещать всё своё наследие. В его бумагах сохранилось распоряжение «На случай моей внезапной смерти».

«Я, – написал Шаламов 4 апреля 1969 года, – не успел переделать, переписать завещание.

Всё моей наследство, в том числе и авторское право, я завещаю Сиротинской Ирине [правильно: Ираиде. – В.О.] Павловне» (РГАЛИ, ф. 2596, оп. 3, д. 368, л. 70).

 

Но стоило Шаламову переписать завещание, как к нему сразу вернулось рабочее настроение. Он стал строить множество планов. Эти перемены в настроении писателя бросились в глаза А.Гладкову. 12 сентября 1969 года кинодраматург записал в свой дневник:

 

«Встреча у Левинового дома с Шаламовым. Заходили с ним к Лёве <Левицкому>. Он [Шаламов. – В.О.] хорошо выглядит, свежий цвет лица, сравнительно мало седины. Всё лето много работал: сделал сборник избранных стихов для Гослитиздата, написал к ним комментарий, написал много новой прозы, в том числе закончил всю «Колыму». Много читает, интересно и свежо судит обо всём. Его рассказы о разном. Всё-таки удивительно интересный, самостоятельно мыслящий человек».

 

Но, повторю, далеко не все в то время могли понять и оценить своеобразие колымских рассказов Шаламова.

 

 

«Каждый мой рассказ, – объяснял писатель в 1971 году Сиротинской,  – пощёчина сталинизму и, как всякая пощёчина, имеет законы чисто мускульного характера… В рассказе отделанность не всегда отвечает намерению автора – наиболее удачные рассказы написаны набело, вернее, переписаны с черновика один раз. Так писались все лучшие мои рассказы. В них нет отделки, а законченность есть… Всё, что раньше – всё как бы толпится в мозгу и достаточно открыть какой-то рычаг в мозгу – взять перо – и рассказ написан. Рассказы мои представляют успешную и сознательную борьбу с тем, что называется жанром рассказа… Пощёчина должна быть короткой, звонкой… Каждый мой рассказ – это абсолютная достоверность. Это достоверность документа… Для художника, для автора самое главное – это возможность высказаться – дать свободный мозг тому потоку. Сам автор – свидетель, любым своим словом, любым своим поворотом души он даёт окончательную формулу, приговор. И автор волен не то, что подтвердить или отвергнуть каким-то чувством или литературным суждением, но высказаться самому по-своему. Если рассказ доведён до конца, такое суждение появляется».

Однако надежд на публикацию колымских рассказов в конце 60-х годов у Шаламова было очень мало. Не поэтому ли он обратился тогда к новому для себя жанру – биографической прозе? Сначала Шаламов попытался написать повесть о народовольцах. Затем его заинтересовали русские классики девятнадцатого века. 14 января 1969 года он оформил читательский билет в Ленинскую библиотеку для работы над книгой о Герцене и Некрасове. А затем писатель увлёкся Фёдором Раскольниковым и Ларисой Рейснер (ему хотелось сочинить романтическую вещь о любви двух преданных бойцов революции).

Но делать книги по документам у Шаламова не получилось. Оставался один выход – взяться за воспоминания.

 

«…встретил на углу Никитского бульвара и Арбатской площади (вернее – на бывшем углу) В.Т.Шаламова, – записал 6 марта 1971 года в свой дневник А.Гладков. – Прошлись по проспекту Калинина, зашли в книжный магазин. Он прилично одет. Продолжает писать о своей жизни. Написал о Вишере, собирается писать о Вологде первых лет революции, терроре М.Кедрова и пр.».

 

А вскоре на Шаламова обрушился новый удар. Кто-то передал на Запад без его ведома колымские рассказы. Эмигрантское издательство «Посев», не спросив у автора разрешения, выпустило томик колымской прозы Шаламова.

К слову: Шаламов, когда узнал об акции «Посева», сначала даже обрадовался. Но его вскоре посетили литначальники и популярно объяснили ему, какие беды могли свалиться на голову писателя. Он-то как раз в те дни ожидал переезда из квартиры бывшей жены Неклюдовой в новую комнатку и договора с издательством «Советский писатель» на четвёртую книгу стихов «Московские облака».

Под давлением непрошенных ходоков Шаламов вынужден был в феврале 1972 года набросать заявление секретарю ЦК КПСС Петру Демичеву.

 

«Я, – написал он, – категорически протестую против использования моего имени в контрреволюционных целях и запрещаю печатание моих произведений на Западе и в Америке. Я – честный советский писатель. Западу и Америке не понять наших проблем» (РГАЛИ, ф. 2596, оп. 3, д. 370, л. 47).

 

Но потом Шаламову сказали, что к Демичеву можно и не обращаться, но обязательно надо послать своё заявление с протестом в «Литературную газету».

После публикации этого заявления от Шаламова часть писателей как в Москве, так и на Западе отвернулись. Ему в пример стали приводить несгибаемого Солженицына. Но что Шаламову был Солженицын? Они давно стали чужими людьми.

 

«Мне нужно отвести один незаслуженный комплимент, – писал Шаламов в 1972 году. – Ни к какой «солженицынской» школе я не принадлежу. Я довольно сдержанно отношусь к его работам в литературном плане. В вопросах искусства, связи искусства и жизни у меня нет согласия с Солженицыным. У меня иные представления, иные формулы, каноны, кумиры и критерии. Учителя, вкусы, происхождение материала, метод работы, выводы – всё другое. Солженицын – весь в литературных мотивах классики второй половины 19 века, писателей, растоптавших пушкинское знамя. А лагерная тема – это ведь не художественная идея, не литературное открытие, не модель прозы. Лагерная тема – это очень большая тема, в ней легко разместится пять таких писателей, как Лев Толстой, сто таких писателей, как Солженицын, но и в толковании лагеря я не согласен с «Иваном Денисовичем» решительно, Солженицын лагеря не знает и не понимает».

 

Властям понравилось, как повёл себя Шаламов. За отречение от эмигрантских издательств они санкционировали его приём в Союз писателей.

Рекомендации Шаламову дали Виктор Боков, Арсений Тарковский и Александр Межиров. Я приведу одну из них – Тарковского.

 

«Каждый из нас будет неприятно поражён, узнав, что Варлам Шаламов не член Союза писателей. Почему никто из нас в своё время не надоумил Правление Союза обратиться к поэту с приглашением вступить в ряды членов Союза писателей? Почему мы так часто проходим мимо того, чем нам следует гордиться?

В. Шаламов автор трёх книг стихов, широко известных в России и любимых многочисленными читателями. У меня нет двух предыдущих книг В. Шаламова, но третья – «Дорога и судьба» – у меня под руками, и этого мне достаточно для восторженной (именно так!) и справедливой по возможности оценки его стихов.

В краткой аннотации, предваряющей книгу, сказано: «Поэзия В.Шаламова привлекает глубоко заложенным в ней философским началом, достоверностью наблюдений, «взвешенностью» слова. Круг интересов поэта разнообразен: в книге стихи о природе, …раздумье о поэзии, о судьбе художника, стихи о Москве, о севере…» Всё это верно, но, разумеется, недостаточно.

В стихах В. Шаламов никогда никому не подражает, он вполне своеобычен. Его реалии наблюдены им самим; так (да не покажется эта, напр., реалия пустяком!) – огурцы у Шаламова одеты в «крокодилью кожу».

У В. Шаламова не философия ради убедительности обрастает словами, ритмами и рифмами, а выкристаллизовывается в синтезе всех элементов, составляющих поэзию, в результате естественного процесса, порождённого несомненным вдохновением.

Поэзия Шаламова никогда не бывает искусственна, манерна, надуманна, никогда не разменивается на мелочи, хоть его поэтика и допускает шутку: «Выщербленная лира, – Кошачья колыбель, – Это моя квартира, – Шиллеровская щель».

Мне сдаётся, что понимание поэзии, как акции высокого призвания, шиллеровского служения добру и правде, чрезвычайно важно в наши времена созидания нового мира на основах подлинной человечности. В. Шаламов исповедует ясность и смелость сердца и ума, героическую стойкость духа, нерушимую верность отеческой земле. В его стихах мир и художник неразделимы. А естественность такого слияния – одно из основных свойств подлинной большой поэзии.

О стихотворческой технике В. Шаламова говорить излишне, как излишне говорить об исполнительской технике выдающихся музыкантов.

В его стихах нет злободневных высказываний, близких газетному фельетону. Но поверьте мне, что читатель, воспитанный на стихах, подобных стихам В. Шаламова, никогда не сделает ложного шага, всегда по первому зову встанет на защиту родной земли, и никакая ложь не заставит отступить его от всенародной правды.

Вот почему я горячо рекомендую Варлама Тихоновича Шаламова в качестве необходимого члена Союза писателей СССР.

Москва, 12 февраля 1972» (РГАЛИ, ф. 631, оп. 40, д. 1537, лл. 32–33).

 

Многие поэты предлагали литгенералам обойтись без обсуждения Шаламова в творческом бюро, в приёмной комиссии и на секретариате Московской организации. Но литначальство всё-таки пустило большого мастера по привычному кругу, завершив всю процедуру принятия лишь к концу 1972 года.

В том же 1972 году решилась и жилищная проблема Шаламова. Дом на Хорошевке, где он до этого жил, наконец снесли, а его поселили на Васильевской улице, 2. Писатель получил квадратную комнату с окном и балконной дверью.

 

«Напротив, – рассказывала впоследствии о его комнате Сиротинская, – дверь в коридор, направо и налево от входа по стене – открытые книжные полки, просто крашеные доски, слева стояли полки с «Библиотекой поэта», вообще с поэзией. Далее по левой стене – высокие застеклённые полки с архивом, поставленные друг на друга, шкаф для одежды, обеденный стол – почти впритык к балконной двери и шкафчик для посуды, продуктов – над ним. Перед окном – однотумбовый письменный стол. Далее по правой стене, в неглубокой нише – деревянная кровать, далее – опять открытые книжные полки. Свой угол, свой дом Варлам Тихонович очень любил. Крохотная территория независимости. А независимость – это главное в жизни, так он всегда говорил».

 

Но из своей коммуналки Шаламов выбирался уже не так часто. Все эти истории с эмигрантскими изданиями и прочие скандалы его сильно подкосили. Не случайно он, когда выходил на улицу, брал с собой справку. А в этой справке сообщалось:

 

«Пенсионер Шаламов Варлам Тихонович, 1907 года рождения, страдает болезнью Меньера, выражающейся во внезапно наступающих приступах: внезапное падение, головокружение, тошнота, иногда рвота, резкое снижение слуха, нарушение равновесия.

В случае появления приступа на улице или в общественных местах просьба к гражданам оказать больному помощь: помочь ему лечь, положить его в тень, голову обливать холодной водой, ноги согреть.

Вынести на свежий уличный воздух из душного помещения, только не на солнце. Не усаживать и не поднимать головы.

ВЫЗВАТЬ СКОРУЮ ПОМОЩЬ!» (РГАЛИ, ф. 2596, оп. 3, д. 368, л. 72).

 

В 1976 году у Шаламова обострились проблемы и дома. Он окончательно расстался с Сиротинской. После этого Шаламова стала навещать Л.В. Зайвая. Она пыталась помочь писателю вести хозяйство и убирать его коммуналку.

Шаламова очень обрадовал выход в 1977 году в «Советском писателе» пятого сборника его стихов «Точка кипения». Он строил планы на новые публикации. Но вдруг даже в дружественных редакциях к нему вновь охладели.

 

«Дорогой Варлам Тихонович! – написала ему 14 февраля 1978 года сотрудница журнала «Знамя» Галина Корнилова. – К сожалению, должна Вам возвратить стихи. Из них для «Знамени» ничего не удалось отобрать. Быть может, со временем Вы сумели бы дать нам ещё один цикл.

Надеюсь, что Вы уже здоровы.

Всего Вам самого лучшего» (РГАЛИ, ф. 2596, оп. 3, д. 368, л. 72).

 

В 1979 году Шаламов перебрался в пансионат на Планерной. Его поселили в хорошую двухместную палату. Поначалу на Планерной к нему приходили лишь Глоцер да бывший узник колымских лагерей Иван Исаев. Но потом, как вспоминала жена Исаева – Галина Воронская, «когда Варламу Тихоновичу присудили во Франции премию «Свободы», появилось очень много девушек и парней, которые его опекали и навещали»:

 

«Они обстирывали его, приносили вкусную еду и, кажется, даже дежурили. Мне они не очень нравились, потому что я, конечно, понимала, что они много делают для Варлама Тихоновича, но держались они вызывающе и резко. Как-то они мне позвонили и сказали, что сейчас все едем к Вам. А я уже очень сильно болела, причём тон был очень повелительный, требовательный. От их визита отказалась».

 

Если верить Сиротинской, Шаламов на Планерной сильно изменился. Его уже ничто не радовало: ни лондонское издание «Колымских рассказов», ни эта премия Свободы, присуждённая ему в 1981 году французским отделением пен-клуба.

 

«Он лежал, – вспоминала Сиротинская, – сжавшись в маленький комок, чуть подрагивая, с открытыми «незрячими глазами, с ёжиком седых волос – без одеяла, на мокром матрасе. Простыни, пододеяльники он срывал, комкал и прятал под матрас – чтоб не украли. Полотенце завязывал на шее. Лагерные привычки вернулись к нему. На еду кидался жадно – чтоб никто не опередил».

 

Тем не менее Шаламов был пансионатом на Планерной вполне доволен. А вот дирекция уже через полтора года чуть ли не взвыла. Её стали донимать то иностранные корреспонденты, которые спешили заснять последние мгновения автора опальных колымских рассказов на фотоплёнку, то две нашинских дамы, поочерёдно требовавшие зарегистрировать их брак с писателем. Персонал оказался не железным. И 15 января 1982 года Шаламов был переведён в другой, психоневрологический интернат, где ему нашлось место лишь в сорокаместной палате. Но так он прожил всего два дня: 17 января его не стало. Подвело сердце.

Отпевали Шаламова у Николы в Кузнецах в Никольской церкви на Новокузнецкой. Среди тех, кто пришёл проститься с писателем, были поэты Владимир Леонович, Анатолий Сенин, Вадим Рабинович, первая жена Константина СимоноваЕвгения Ласкина.

 

«Большинство из пришедших на похороны, – вспоминал Александр Зорин, – народ явно не церковный. Стоявшие спиной к алтарю не расступились, да и не заметили, когда открылись Царские врата. Запрестольный образ «Спасителя, грядущего в славе» так и остался для усопшего закрытым, что противоречит обряду: новопреставленный готовится к встрече с Господом и как бы должен «видеть» Его. «Видеть» мешала массивная приземистая фигура литератора, с которым я когда-то дружил и хорошо знал его беспросветную жизнь. Асимметричное лицо серо-землистого цвета, растерянный взгляд. Кое-кто осенял себя крестным знамением, теплились в кулаках редкие свечечки» («Новая газета», 2007, № 44).

 

Из церкви все поехали на кладбище.

 

«Гроб поставили на краю могилы, – писал Зорин, – и после короткой последней молитвы вышла пауза. Наверное, она возникла для того, чтобы мы обратили глаза к небу. Там, в беззвучной бездне, медленный самолёт вычерчивал широкий серебряный крест. К могиле приблизился старичок, скульптор Борис Сучков, и, запинаясь, прочитал одно стихотворение Шаламова. «Извините, – сказал он почему-то те же слова, что я слышал в храме, – покойный не хотел шума на похоронах и чтения стихов… Но я выбрал одно…». Ещё два человека осмелились прочитать по стишку. Гражданин, мрачный, как Харон, спокойно и по-деловому подносил микрофон к каждому читающему. Судя по аппаратуре и поведению, явно западный репортёр. Те, вездесущие, тоже, наверное, записывали, но тайно. Могильщики быстро сделали своё дело, и мы помогли им – по горсточке, по комочку…»

 

Ещё в 1966 году Шаламов начал через Сиротинскую передавать свои материалы в Центральный госархив литературы и искусства. В первую очередь он расстался с письмами Пастернака и оригиналами некоторых колымских стихов и рассказов. А перед отъездом в дом престарелых писатель отдал архивистам и все другие свои бумаги.

Уже в 2000-е годы к творчеству Шаламова наконец обратились и киношники. Сначала режиссёр Владимир Фатьянов снял фильм «Последний бой майора Пугачёва». Но он пронзительную трагедию превратил в заурядный боевик. Потом режиссёр Николай Досталь по сценарию Юрия Арабова и Олега Сироткина выпустил о судьбе этого великого человека двенадцатисерийный сериал «Завещание Ленина».

5 комментариев на «“Я жил позором преступленья…”»

  1. Вот такие статьи в ЛР я всегда читаю жадно.
    Браво, Вячеслав Вячеславович!

  2. История русской литературы в советский период, рисунок которой начинает появляться после таких публикаций, разительно отличается от той истории литературы, которая изложена в вузовских учебниках. И это обстоятельство многое нам объясняет….

  3. Да, лучше читать В. Шаламова, чем А. Солженицына, – глубина и цельность личности неимоверные, хотя, действительно, уму непостижимо… Однако усвоение того, что всё-таки удаётся уразуметь, очень полезно тем, кто дорожит своей порядочностью:
    “Я должен быть одинаков со всеми – высшими и низшими. И личное знакомство с начальником не должно быть для меня дороже знакомства с последним доходягой.
    Я не должен ничего и никого бояться. Страх – позорное, растлевающее качество, унижающее человека.
    Я никого не прошу мне верить, и сам не верю никому”.
    Вспоминаются слова из интервью одного из сегодняшних политических сидельцев – Ильи Яшина: “Да, я боялся того, что посадят, понимал, что это неизбежно, но больше всего я боюсь потерять своё уважение к самому себе”!

  4. 1. Не случайно сейчас пишу: “Спасибо, Вячеслав Вячеславович, за эту информативную, содержательную и объективную статью о личности Варлама Шаламова.
    2.1. Далее из моей статьи в связи с В. Шаламовым от января 2015 года, цитирую: “В газете «Литературная Россия» от 20.09.2013, № 38 (2624) опубликована статья Валерия Есипова «Неизвестное стихотворение Варлама Шаламова о Николае Рубцове». К сожалению, эту статью я не видел в момент публикации (невозможно всё перечитать) и только неделю назад (конец ноября 2014 г.) копию передал мне один из литераторов”.
    2.2. Тогда и сейчас я в теме “Николай Михайлович Рубцов” (см. сайт http://www.rubcow.ru).
    2.3. Из моей тогда срочно созданной статьи ” Как Валерий Есипов использовал Шаламова для дискредитации Николая Рубцова” цитирую: “Статья (В. Есипова, прим. Ю.К.-М.) носит не только тенденциозный характер и оставлять её без ответа я не могу. Поскольку проблему знаю не понаслышке, как автор трёх изданий книги «Тайна гибели Николая Рубцова» (август 2001, 2004 и 2009 г.г.) и ряда статей-отповедей адвокатам Л.Дербиной (Грановской по первому мужу и на суде в апреле 1971 г.). Итак, по порядку по статье и тезисам В.Есипова…”
    2.4. Мне имя В. Есипова известно ещё с сентября 2001 года, когда он опубликовал в Вологде статью, где оправдывал осуждённую Л.А.Дербину (Грановскую)
    3. В начале декабря 2014 года случайно в нижнем буфете ЦДЛ встретил с Сергея Куняева, который сам спросил о новом о Рубцове (рядом были январские даты Рубцова, две мои статьи были ранее опубликованы в “НС”). Я сообщил о статье В.Есипова и о моём опровержении. С.Куняев попросил передать ему в “НС” статью, что я и сделал.
    4. Статья была опубликована в “НС”, № 1, 2015 г. под названием, видимо, от С. Куняева “Шаламовым по Рубцову” (мой текст практически без изменений приведен в “НС”)
    4.2. На сайте “Звезда полей” статья опубликована в январе 2015 года под авторским названием (см. выше)
    5.1. Моё мнение: за сломанные судьбы виноваты Доносчики (они же карьеристы, которых было 4 (четыре) миллиона; сообщение на НТВ в декабре 2010 года ко дню рождения Сталина). 5.2. Арестовывали специалистов, они же зачастую руководители заводских структур.
    5.3. Реабилитация началась с января 1939 года (конференция партии) и с марта 1939 года после доклада А.А. Жданова на 18-м съезде ВКП (б) “о прекращении чисток в партии…”. Затем стали сажать уже доносчиков., которые заявили себя как жертвы сталинских репрессий.
    Ю.И.Кириенко, родился в Казахстане, куда был выслан по доносу отец.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.