«ВЧерашний день» на Цветном бульваре

№ 2008 / 28, 23.02.2015


Уважаемый Вячеслав Вячеславович! Посылаю Вам обещанный мною текст. Не знаю, то ли это, что вы ждали. Но то,что знал, рассказал. Что мог вспомнить, то вспомнил. Не уверен только, кто был тогда главным редактором, а кто заместителем – Осетров или Поздняев.
По интернету нашёл сочинение на подобную тему только Константина Ковалёва.
Надеюсь, эту пробу в мемуарном жанре Вы не будете ни сокращать, ни «редактировать».

Меня попросили откликнуться на 50-летие газеты, где 47 лет назад обозначилось моё случайное присутствие. Больше я с ней никогда не пересекался. Попросили ласково, дружески и настойчиво, не хотелось отказывать. Должен признаться, воспоминания приводят меня не столько к самой газете, сколько ко времени, прожитом на её территории или в окрестностях. Меня приняли туда весной 1961 года, и работал я там до поступления на филологический факультет МГУ в сентябре. Для более лёгкого прохождения по конкурсу нужно было иметь двухгодичный «рабочий» стаж, такова была одна из бесчисленных затей тех лет, которые потом стали называться «хотели как лучше». До стажа мне не хватало как раз тех месяцев, которые оставались до сдачи вступительных экзаменов, но работать по-настоящему было некогда, конкурс был восемь человек на место, нужно было доучить всё недоученное в школе и уповать на удачу. В приютившей меня тогда газете мне было позволено лишь дружески числиться, работая на подхвате, так, без зарплаты.
Однако и такая работа для вчерашнего школьника была честью немалой, чтобы удостоиться её, предстояло пройти ряд начальственных посвящений. Первым из них был визит к главному редактору; если не ошибаюсь, им в то время был Константин Иванович Поздняев, человек лет пятидесяти, худощавый, лысоватый, в строгом сером костюме не без элегантности, в движениях решительный, окутанный как плащом дымом папиросы. Константин Иванович считался бойцом правого, как теперь говорят, лагеря, лихо тогда воевавший с молодой поэзией, слегка фрондирующей, подозреваемой (совершенно напрасно) в размывании корней ведущих идей. Затем я был отправлен к его заместителю, коим был Осетров Евгений Иванович, мужчина вальяжный, размеров внушительных, в начальственном чёрном костюме, тоже писавший о поэзии, но о классической и мирно. От него я спустился ещё на ступеньку, к заведующему критическим отделом, где мне предстояло работать, Старикову Дмитрию Вячеславовичу, тогда ещё молодому, но уже известному критику, к сожалению, довольно скоро умершему. От Старикова я шагнул далее к его заместителю Александру Исааковичу Павловскому, который, вслед за начальством, поговорив и обласкав, пристроил меня к непосредственному, если не единственному, сотруднику отдела Синельникову Михаилу Ханаановичу, милейшему человеку с незасыпающим юмором на устах. У него-то я и оказался как бы младшим критиком-подмастерьем. Здесь уже не было не только галстуков, но и пиджаков, за окном бушевала весна, обещая жаркое лето. Беседы со всеми оставили у меня впечатление вполне дружественное, хотя никому даже в голову не пришло спросить, а тех ли ты взглядов, птенец, что начертаны на знамени у газеты? Да какие вообще могли быть тогда у людей и детей взгляды? Достойные и высокие лица, беседуя со мной, видели в образе юного, застенчиво переминающегося гостя прежде всего сына известного в ту пору критика. Мне было 18 лет, и я только что открыл для себя, что коммунизм (а тогда его как-то особо горласто и напористо строили), это грандиозная фикция, что идеология, которую несли на своих страницах все наши газеты, это своего рода музыкантская рота в армии, заведённая для того, чтобы, подбадривая, заставлять людей шагать в будущее строем, военным или гражданским.
Точно так же не возникало вопроса, почему сей «член писательской семьи», едва шагнувший из школы в редакцию, хотя и что-то уже пописывавший, способен править тексты персон маститых, имевших какие-то звания и заслуги в литературе, а некоторые даже персональные дачи с окнами в сад. Считалось, раз пришёл, редактируй. Между тем из всех идеологических посевов и заливных лугов критика была самое топкое место. На дворе 1961 год, на слуху у всех – народность, верность заветам, светлые идеалы, судьбоносные съезды партии, гремучие пленумы ЦК, а как приправа к основному идеологическому блюду – споры физиков-лириков, рассуждения о том, что и в космосе ветка сирени может, мол, пригодиться, и всё это, надо сказать, укладывалось в пудово пламенный язык, обутый в какие-то бетонно словесные мокроступы. Наша с Мишей Синельниковым задача была в том, чтобы превратить их в галоши, не молодёжного, конечно, фасона, но всё же способные передвигаться в смысловом пространстве, а не только увязать в какой-то массе однотипных речевых полуфабрикатов. Вот эти штампы мы с Михаилом Ханаановичем должны были как-то облегчать, приводить в согласие с правилами правописания (и это случалось), коль скоро освободиться от них было совершенно невозможно. Помню работу над статьёй критика Григория Бровмана, напоминавшей какую-то непереваренную массу слов, Михаил Ханаанович, уча меня редактировать, приговаривал: «таков стиль у нас, не умеем иначе», хотя он-то как раз умел. Иногда приходила прелестная жена Синельникова, мы с ней спорили о только что вышедшей повести Аксёнова «Звёздный билет», к коей я относился с юношеским снобизмом, а она мне терпеливо разъясняла то, что я не прочувствовал…
С работой в газете у меня связан забавный эпизод. В одной из статей мелькнула какая-то цитата из Гёте, естественно, без сноски, а поскольку именно газеты, а не авторы, в то время были ответственны за всякое слово, в них напечатанное, цитату было необходимо проверить. Но как? Кто в нашем мире мог помнить Гёте наизусть или, по крайней мере, держать в голове дежурные цитаты? Считалось, что только Мариэтта Сергеевна Шагинян. Конечно, к эрудированной Шагинян обращаться было совсем необязательно, можно было позвонить в Московский университет или в Академию наук, где были германисты и посильнее, но эти миры, очевидно, были далеки друг от друга. Однако звонить живому классику все в газете почему-то боялись, уговорили меня. И предупредили: писательница с сильной причудинкой и на ухо туга. Звоню: «с Вами говорят из газеты «Литература и Жизнь», мы хотели бы узнать…», но, не успев закончить фразы, я слышу вопрос на повышенных тонах: «кто говорит?», и тотчас негодующий крик: « Как смеете, смеете вы мне звонить, я же вам запретила» (Шагинян была причастна к какой-то толике вольномыслия в масштабах 61 года, а ЛиЖ считалась столпом ортодоксии), «не звоните никогда, с вами я не желаю, не желаю…», трубку, однако, не бросала, ибо лишний раз отругать идеологических противников доставляло, видимо, старушке удовольствие. Несколько ошарашенный, я дал ей откричаться, а затем приступил к сути дела: «Простите, что беспокоим Вас, мы хотели бы только проверить следующую цитату, из Гёте ли она?» И кричу изо всех сил в телефон цитату. «Никогда Гёте этой ерунды не говорил», – последовал ответный крик, и трубка ставит точку короткими яростными гудками. Но задание выполнено, цитату сняли, автору намекнули, что лучше ему не умничать.
Другим событием, к газете, правда, не относящимся, была для меня мимолётная встреча с Булатом Окуджавой. Он работал в «Литературной газете», двумя этажами ниже, но столовая у нас была одна. У меня в памяти остался его взгляд, внимательный, удивительно человечный. Тридцатью годами позднее, встретившись с ним случайно в магазине ИМКА-ПРЕСС, в Париже, я ощутил то же самое. «Я в синий троллейбус сажусь на ходу…», «вы пропойте, вы пропойте славу женщине моей…» – всё это было тогда не только песней. И по сей день, признаюсь, Окуджава остаётся моим любимым бардом. А роман «Путешествие дилетантов», в ту пору только вынашиваемый, по сей день полагаю лучшим произведением о любви в русской литературе, куда тоньше, крепче, изысканней, по-писательски благородней захваленной, засаленной «Лолиты»…
Наша газета была на шестом этаже, и туда подымались на лифте. А лифт образует совсем особое неожиданное пространство, в особенности, когда едешь долго и вдвоём. «Она… посмотрела на меня и улыбнулась», – говорит последняя фраза «Подростка былых времён» Франсуа Мориака. В романе улыбка незнакомки означала, что страница юности со всеми пережитыми автором драмами перевёрнута, что впереди жизнь, а жизнь – всегда обещание. Всё было тогда обещанием: и прогулка от дома (в Камергерском переулке) до Цветного бульвара, места накопления моего газетного стажа, и болгарские сигареты «Рила», которые я покупал в Столешниковом переулке, и летняя Москва, и мелодия о том, что «завтра, наверное, что-нибудь произойдёт», как и улыбка в лифте, и ожидание-ощущение счастья…
«Есть три эпохи у воспоминаний, и первая как бы вчерашний день…», – говорит Ахматова. Ныне, смотря в окно с шестого этажа своей итальянской квартиры на предгорья Альп, я чувствую, что «вчерашний день» ещё не погас во мне, хотя юный атеист едва ли мог представить, что будет писать в своём куррикулуме: Rev.Vladimir Zelinskij – православный священник, богослов, журналист, и ещё что он благодарен Богу за те неисполнившиеся обещания, за ту жизнь и за память о ней.

Владимир ЗЕЛИНСКИЙ
г. БРЕШИА,
Италия

Владимир Корнелиевич Зелинский родился в 1942 году в Ташкенте. В 1966 году окончил филфак МГУ. Сейчас живёт в Италии.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.