Дети Багеровского подземелья

№ 2025 / 17, 01.05.2025, автор: Нина ТУРИЦЫНА (г. Уфа)

Рассказ, основанный на встречах с участниками событий в оккупированном Крыму во время Великой Отечественной войны. Написан в художественной форме, хотя все факты, вплоть до деталей, подлинные.

 


 

 

Нелли Ивановне Ковбасе,

одной из 137 детей подземных каменоломен «Шахты-Багерово I»,

члену Союза бывших узников-жертв фашизма,

с преклонением за подвиг и благодарностью за воспоминания,

Валерию Петровичу Барабашу,

жителю г. Межгорья в Башкирии,

прототипу главного героя

 

 

Редактор – плотный мужчина лет 35-ти в хорошо сшитом костюме и тщательно подобранном галстуке – чуть брезгливо протянул мне мою рукопись:

– Я прочитал. Не подходит.

Как будто туфли в магазине примерял. Где ему, бедолаге, жмёт или, наоборот, хлябает?

– А что именно, можно узнать?

– Не именно, а вообще: тема – война. А война давно кончилась. И тема эта уже исчерпана.

Молодой ещё, и на должности этой, наверно, недавно, а лицо уже успело приобрести типичное чиновничье выражение вежливого равнодушия. Как они быстро этому научаются!

Я взял рукопись и пошёл домой, в пустоту и одиночество. Там меня ждёт только Муська – средних размеров серенькая кошка – тихое деликатное создание, не пристающее с расспросами и советами. За семь прошедших лет мы и так научились понимать друг друга, без слов.

Как только я вытащил рукопись и положил на стол, Муська немедленно взгромоздилась на неё.

– Ну вот, – сказал я ей, – хоть тебе пригодилась.

Последние солдаты Великой войны ещё доживают где-то свои последние дни. Мы, дети войны, тоже стали уже стариками. Мы – последние, кто видел войну своими глазами, кто пережил её на своей шкуре. Мы – последние, кто носит её в своей памяти.

Я пошёл в школу после войны. Никто не знал, сколько мне лет. Может, семь. Может, шесть. А может, и все восемь.

Я и до сих пор не знаю свой возраст. Да если б только это! Я не знаю, кто мой отец. Я не помню, какая она, моя мама. После войны, когда беженцы возвращались на родные пепелища, я бегал каждый вечер на дорогу и смотрел, смотрел… Они шли, нагруженные котомками с бедным скарбом. За юбки держались измождённые дети. На что я надеялся тогда? Ведь я не знал, как выглядит моя мама, как её зовут, у меня не было ничего – ни фотографии, ни ладанки, ни крестика, ни даже пуговицы от её платья. Как я надеялся её узнать, если бы она прошла мимо? Об этом я почему-то не думал. Просто стоял и смотрел, пока вечер не опускался на горы. А ночью плакал в подушку: почему меня никто не ищет, почему я никому не нужен?

В начальной школе мы читали повесть Короленко «Дети подземелья».

Учительница подробно объясняла, как тяжело было Валеку и Марусе, как их угнетали проклятые паны и всякие там богачи. Как любой советский ребёнок, я, конечно, сочувствовал бедным, притесняемым буржуинами детям, но невольно сравнивал и тогда, ещё в школе, пытался понять, кому было тяжелее.

Валек и Маруся могли гулять по окраинам городка, они знали, что никто их не расстреляет, у них была вода, они могли дышать, свободно выходить на поверхность и подставлять лицо ветру и солнцу.

Они знали, как зовут их отца. Только их отец, пан Тыбурций, был бедным, очень бедным.

Первая оккупация Керчи, начавшись в середине ноября 1941, была снята под новый 1942 год. Фашисты продержалась всего полтора месяца.

Город снова трудился, но уже для своих, для родины. Металлургический завод имени Войкова был разрушен весь, но и в разрушенных цехах, где не было крыши и даже стен, на январском холоде под ледяным ветром, рабочие трудились круглые сутки, из ворот завода шли на фронт огнемёты, гранаты, железные блиндажные печи, ложи к автоматам и винтовкам.

За два месяца заводские мастерские дали армии 50 орудий и миномётов, 50 танков и тягачей.

Три наши армии были сосредоточены на Керченском полуострове, протяжённость фронта составляла всего 18-20 километров, но немцы разгромили эти армии в считанные дни. Вслед за Керчью последовало падение Севастополя в июле 1942.

Это была страшная катастрофа, тем более страшная, что наступила она после эйфории наших первых побед: разгрома фашистов под Москвой, освобождения Тихвина и Ростова, после Керченско-Феодосийского десанта, давшего надежду на освобождение Крыма.

Утром 8 мая 1942 года 11-ая армия Манштейна перешла в наступление. Операция носила издевательское название «Охота на дроф». 72-я Кубанская кавалерийская дивизия сдерживала натиск ста фашистских танков. Наступление врага было столь стремительным, что утром фашисты ещё были в пригороде, а в полдень на главную площадь ворвались их моторизованные полчища. Кто выжил, помнит, как сутками гудело над городом небо, как надвигались лавины танков, как, укрываясь от бомбёжек, прятались в штольнях старики, женщины, дети.

На металлургическом заводе имени Войкова скрывались под рельсами наши красноармейцы, раненые и те, кто не смог выбраться из горящего котла, в который превратилась Керчь.

Город пылал. Народ бежал к переправе. Кавказский берег виден, до него всего несколько километров пролива! Но каких километров!

Переправа красна от крови. Катера подходили к причалам кормой и даже не заводили концы, чтобы сразу же отчалить, а на палубу тотчас врывался поток людей.

Кто-то пытался наводить порядок, но какое там! Сминали и смели бы любого. Падали в воду с бортов, рисковали перевернуть переполненные судёнышки. На переправе утонул пароход «Рот Фронт».

В небе – тучи самолётов дивизии Рихтгофена, и прямо в толпе рвутся мины и снаряды.

Тех, кто плывут сами, сносит течением как раз к тому месту, где их уже поджидают пулемёты передовых немецких частей.

На плотах переправляли на Кубань раненых, отступающие войска, тыловые службы. Их прикрывал женский авиаполк, базировавшийся в Темрюке.

Разбило взрывом инкассаторскую машину, но никто не нагнулся, чтобы подобрать с дороги, устланной купюрами, хоть одну бумажку. Вокруг грохотали взрывы, вода кипела от пуль. Раненые, женщины, дети скопились на берегу. Транспорты отплывали перегруженные, а толпа, казалось, не убывала. С мерзким завыванием кружили, как хищные ястребы, самолёты с чёрными крестами, целились в беззащитных людей, пролетали так низко, что были видны нагло хохочущие пилоты.

В разбомблённых транспортах люди хватались за брёвна, доски, тогда бездушные машины из железа с сидящими в них бездушными машинами, сделанными из плоти и крови, снижались и расстреливали плывущих в упор.

На бревне плыл раненый. Рядом в воду снесло дивчину, и она гребла в сильном течении пролива, выбиваясь из сил. Раненый крикнул ей:

– Держись!

Она уцепилась, и оба погрузились на минуту под воду. Вдвоём на брёвнышке не доплыть – тяжело.

И тогда он медленно разжал руки.

– Нет! – крикнула ему девушка.

А он ещё успел ей сказать:

– Плыви. Мне всё равно не выжить. Я ранен тяжело.

Когда она оглянулась через несколько гребков – его уже было не видно…

120 тысяч переправились на тот берег. 250 тысяч пленных – этих несчастнейших из несчастных – остались на этом. На нашем плацдарме погибли восемь генералов Красной армии.

Говорят (комментарии к военным дневникам Константина Симонова), что когда Лев Мехлис, член военсовета, державший себя, однако, как личный представитель Главнокомандующего, явился после этой страшной катастрофы, виновником которой в большой мере был сам, наряду с командующими фронтом слабым безвольным Козловым, неспособным руководить Куликом, с докладом в Кремль, Сталин встретил его единственной фразой: – Будьте вы прокляты! – и не пожелал слушать никаких оправданий.

Да и какие могли быть оправдания! Бездарный, но одержимый «административным восторгом» Мехлис пресекал любую инициативу, держа всё под личным контролем, который, однако, не простирался далее примитивных зубрёжек устава, проверки городских библиотек на предмет наличия в них партпостановлений и выпуска армейских стенгазет. Он запрещал рыть окопы – для него это было признаком паники! Он выдвинул тезис: Каждый, кто попал в плен – предатель. (Позорная формула, – как охарактеризовал её потом Жуков, – выражающая недоверие к солдатам и офицерам).

С окровавленным лбом, который он запретил перевязывать, чтоб все видели, что он, командир, тоже побывал под огнём, тоже ранен; в грязной одежде, которую он нарочно не менял, чтоб все помнили, что несколько дней назад он лично помогал вытаскивать машину из кювета, – он являл собою воплощение советской показухи. Но что это меняло!

Противник завладел городом. Как поначалу верил народ, что – ненадолго.

А оказалось – на длиннейшие два года…

Фашисты вывесили свои приказы:

«Всем зарегистрироваться – поставить в паспорт особую отметку комендатуры.

Переписать всю живность до последней курицы. Кто посмеет сам съесть – карается расстрелом.

Сдать все запасы муки и зерна. Несдавшие – тоже караются расстрелом.

Сдать все имеющиеся ценности.

Сдать всё оружие».

Молодым – повестки:

«Явиться в комендатуру. Отправят рыть окопы».

Деньги должны были обменять на оккупационные марки. 100 рублей меняли на 10 оккупационных марок. Один стакан муки стоил 5 оккупационных марок, хлеб – 10 марок, пирожок – 1 марку, тапки – 1 литр молока.

Настоящего голода всё же в Керчи не было: выручала рыба – песчанка, бычок, хамса, – много её тогда ещё было в море. А в погребах рыбацких домов – в Капканах до сих сохранились во дворах такие погреба, их не сразу найдёшь, не сразу заметишь – стояли огромные чаны с солёной рыбой: запасы на годы вперёд.

Оккупантов ненавидели, но не унижались перед ними. Все унижения ещё впереди! Порой – на всю жизнь.

Женщин заставляли обстирывать немецких солдат, мыть им полы и убирать.

И вот сын такой прачки, двенадцатилетний пацан – папироска в зубах, оставшиеся от отца портки, дважды обёрнутые вокруг тощих чресл, подпоясанные какой-то верёвкой; на плечах – надетая на голое тело старушечья кофта – с независимым видом стоит возле немецкой солдатской кухни, одна нога выставлена вперёд и носок её отбивает подобие чечётки; стоит и ждёт, когда всем солдатам наполнят котелки, а потом громко просит:

– Фриц! Дай супу! Моя мать тебе вошкает!

И показывает руками, как она стирает солдатское бельё (от waschenстирать). И добивается-таки своего!

Боролись как могли. Пусть те, кто пытается нынче принизить даже воспетый двумя советскими классиками подвиг молодогвардейцев, представят себе, каково это – выкрасть в немецкой комендатуре листы чистой бумаги, написать них антифашистские листовки и развесить их под носом у оккупантов. А потом организовать нечто вроде крохотной типографии: вырезать шрифт из резины и делать оттиски с этих листовок, которые развозили даже по окрестным сёлам, где меняли вещи на хлеб. Была подпольная группа Павла Толстых, помогавшая партизанам. А на чердаке старого сарая по Садовой улице работала наша радистка-разведчица с позывным «Тоня», Евгения Дудник, передававшая сведения о расположении войск противника в Керчи и окрестностях. Потом её схватили фашисты…

Подполье начиналось с родовых кланов: знали, кому можно доверять.

Первые работы подпольщиков были – устраивать побеги красноармейцев из лагерей для военнопленных. Помочь убежать – только начало. Надо их переодеть в гражданскую одежду, их надо кормить, добыть им документы в комендатуре, переправлять, спасая от угона, от родича к родичу, лечить, если ранен или заболел.

Сумей придать лицу наивное и даже глуповатое выражение, а своим действиям – самое простое объяснение. И не отступайся от него даже под допросом. Именно так и прикатили девчонки с 3-го Самостроя целую бочку хамсы красноармейцам на Войковский завод.

Мать Нелли шила, и хотя квартира её была явочной, об этом пока не догадались полицаи.

Они ходили с белыми повязками на рукаве, им разрешалось проходить через посты. Фашисты уже второе лето загорали на крымском солнце – ходили голые, в одних трусах, как на курорт приехали. А наши с мая до октября 1942 – в Аджимушкайских катакомбах.

Больше «повезло» тем, у кого стояли солдаты-румыны, они были не такие злобные, иногда подкидывали из своего пайка. Но и из этих, «добрых», молодой солдат-румын одну из наших девчонок избил прикладом так, что она на всю жизнь оглохла на одно ухо. Не угодила ему – сапоги плохо почистила.

Гражданское население оккупантам не нужно. Ну, обстирывают, моют полы,

но ведь только и ждут прихода своих, помогают партизанским отрядам, укрывшимся в разных каменоломнях, а партизан фашисты ненавидели и были к ним беспощадней, чем к бойцам Красной армии: армии по статусу положено воевать.

Отправить их в Германию – пусть трудятся на великий рейх. Там им удрать будет некуда, кругом – чужая страна.

Начали угонять жителей из прибрежной фронтовой полосы вглубь Крыма. Врали: чтобы убрать население от линии боёв. На деле: боялись «пятой колонны». Нашим этот угон грозил самым худшим – отправкой на германскую каторгу.

Партизаны уже и в первую оккупацию тайно готовили свои базы в Аджимушкайских и Старокарантинских каменоломнях.

А фашисты вывешивали объявления. Вот подлинное:

«Опасность действия партизан!

Хождение по этой дороге строго воспешается!

Лица, застигнутые на дороге не населённого пункта и в близи её без разрешения немецкого правления будуть расстреляны!»

А в октябре 1943 начали просачиваться сведения, что скоро, совсем скоро придут наши с десантом. Сведения, хоть и тайные, были правильными. Эльтигенский десант начался 1 ноября, с высадки командного состава десанта.

22 октября 1943 зашли в каменоломни Багерова 850 человек, со всеми семьями, с детьми, со скарбом домашним, даже скот пригнали. Думали, неделя – и всё! Освобождение! Зайти должен был только партизанский отряд, но всё население устремилось туда же, в скалу!

Командиры решили: не гнать гражданских – все ли смогут под пытками не выдать местонахождение партизан?

В каменоломнях добывали, где – до самого начала войны, а где – когда-то давно – камень-бут для строительства. Говорят, что по сети этих подземных ходов можно выйти из Керчи аж в Феодосии, расположенной за 80 километров!

Каменоломни – это каменный мешок, холод, мрак и ни капли воды, но при этом сразу тебя охватывает промозглая сырость, и уже не отпускает – привыкнуть к ней нельзя. Над головой – 50 метров породы. Скалы (местное название каменоломен) таковы: потухнет свеча или фонарь – всё, ты заблудишься, а потом погибнешь.

Что я помню из того времени? Я чувствовал, что в моей жизни случилось что-то страшное, что так не должно быть. А как – должно? Слишком мало я прожил на белом свете, слишком мало понимал. Каким должно было быть настоящее детство – этого я не знаю и не узнаю никогда.

У меня в детстве были – полукруглые своды, нависшие над головой, образующие подобие каморки, а в эти своды вставлены трубочки. Как теперь догадываюсь, по ним собирали воду. Только по этим трубкам я и смог установить, где, в какой каменоломне я сидел. Расспрашивал экскурсоводов в Аджимушкае, когда был там после войны.

Командиром нашим был Степан Григорьевич Паринов, начальником штаба – Леонид Максимович Рогозин и начальником политотдела Иван Семёнович Белов, они организовывали жизнь подпольного гарнизона. Поставили часовых, охрану на запас воды и продуктов. Продуктов должно было хватить на один месяц. А пробыли – четыре. Живыми вышли 85 человек.

Были назначены дневальные, повара. Вели учёт продовольствия. При свете карбидных ламп стали составлять списки людей по семьям, каждая семья могла занять себе отдельный отсек. Спали на бутаках – из камня сделанное ложе.

Вели дневник по часам: во мраке подземелья нет ни дня, ни ночи. Потом, когда немцы забрасывали нам свои листовки, писали и на обороте этих бумажек. О том, чтобы сдаться, тогда и не помышляли. Плен – тоже смерть, только позорная.

Поначалу делались вылазки в ближайшие деревни за продуктами. Наверно, так я и потерял своих родителей. Помню, что были мы родом из деревни Джейлав. До войны жили в ней украинцы, татары. Помню деда с деревянной ногой. Наверно, я был всё же очень мал, не пяти, а, может быть, только трёх лет, потому что не знаю ни имён родителей, ни нашей фамилии. Я значился в списке гражданского населения шахты как «одиночка».

На входе поставили посты. Туда сунулись было два немца с собаками. Одного застрелили, другого взяли в плен – для сотрудничества и пропаганды. Но этот Отто Альберс оказался ярым фашистом. Долго держать его партизаны не могли – это лишнее питание и лишняя охрана. Пришлось через какое-то время его расстрелять. Он долго не падал, и среди нас, детей, пошли страшные слухи, что он ходит по штольням в темноте. Мы называли его «Шкелет» и очень боялись.

Спорили учёные о самозарождении жизни. У нас, если б такой спор и возник, имел бы он не философский, не научный, а сугубо практический интерес: откуда в пустоте подземелья появилось столько вшей? Они ползали везде: по головам, по одежде, а потом и по столам. К ним привыкли так, что если б они вдруг исчезли – то все бы удивились: как будто чего-то привычного не хватает. Мы недоедали – еды почти не было, повар варила баланду из расчёта 150 граммов засыпки на человека, а заплесневелый сухарик могли тянуть неделю, не мылись – воды не было даже для питья вдоволь, не раздевались – в холоде подземелий нужно беречь каждую калорию тепла, а они плодились и плодились.

Партизаны ждали десанта, чтоб ударить в тыл врага. Сталин сказал 1 мая 1942:«Надо добиться, чтобы 1942 год стал годом разгрома немецко-фашистских войск». А теперь кончался уже 1943…

В день Великой Октябрьской революции, 7 ноября, партизанские командиры провели митинг. Все верили, что победа будет за нами. Только когда?

– Когда ж откроют второй фронт?

– Английская и американская болтовня прямо возмущает, народ там слишком малограмотный, привыкли загребать жар чужими руками.

Проводили и политзанятия, и просто читали книжки, кто какие из дому прихватил.

Говорят: а, всё у вас политзанятия, всё было по указке, никакой свободы.

Но – не было и мародёрства, не было и паники – этих страшнейших врагов, и не только на войне. Война – та же жизнь, только в ускоренном темпе. А голод проверяет людей самой безжалостной проверкой. Голод и жажда.

Главный вопрос был: вода. Как её ни береги, не хватит. Значит, надо рыть колодец. Но как истощённым больным людям долбить горную породу? Решили – взрывом авиабомбы.

Ура! Добрались до воды! Но – потом колодец завалился.

Ещё можно было – после дождя собирать сочившуюся по каплям влагу, сосать влажный камень. Ну и рожи у нас были – все чёрные, только посредине белый от извёстки нос торчит. Всего в 50 метрах от лаза в каменоломню был на улице колодец. Фашисты знали, что попытки добраться до него – будут. Сидели их снайперы, фонарями ночью освещали, не подберёшься. И тогда шла бригада смертников, в расчёте, что всех фашисты не успеют перестрелять – и добывала по цепочке ведро воды. Ведро воды ценою жизни десятка героев – добровольцев!

Нам бросали листовки, кричали в рупор:

– Рус! Выходи! Партизанен! Выходи!

Но никто не дезертировал, и тогда нас стали выкуривать как хорьков из нор. Запускали нагнетательные машины, и заползала в подземелье чёрно-коричневая лавина зловещего газа. Свет ламп в ней тускнел, было ничего не видно в нескольких шагах. Дым хлора и фосгена ел глотки, застилал глаза. Сколько народу погибло, харкали кровью, кто и выжил – болезнь лёгких на всю жизнь.

Потом у фашистов был обеденный перерыв. Они жрали – с наших же огородов, резали нашу же скотину – и после сытного обеда спали. А вечером снова нагнетали газы. И так – каждый день, с немецкой пунктуальностью.

Больные истощённые люди таскали камни, чтоб замуровать стены и сделать себе газоубежища. Работала даже беременная – родила через три дня. Её новорождённую дочку я встретил полстолетия спустя. Как она выжила? У матери совсем не было молока, и ей давали размоченный в кашицу хлеб, заворачивая его в тряпочку. Раннее детство её прошло в немецком концлагере. Отец-партизан погиб, успев наказать перед гибелью:

– Если будет девочка – назови Любой.

Писалось в протоколах-дневниках:

«Серьёзных болезней пока нет. Только дизентерия и туберкулёз. Тифа нет. Если он начнётся – выкосит всех».

Помню, как зарезали последнюю корову. Это был скелет, обтянутый шкурой, с огромными печальными глазами. Когда она поняла, что её сейчас убьют, она заплакала – две огромные слёзы выкатились у неё из глаз. Она не пыталась вырваться, сопротивляться, она дала себя убить тихо, может быть, освободясь, наконец, от мук. Тушу взвесили. В ней было 145 килограммов (когда коровий вес – все 600). В ней ели всё – от шкуры до копыт. Откапывали закопанные – в хорошие-то времена первых недель подземной жизни – трупы лошадей, вываривали плесень и вонь, и тоже съедали.

Наши командиры, те, кто закончил военные училища, иногда садились и толковали:

– Во всей военной, да и человеческой истории не было такой жестокости, как у этих фашистов. Ледовое побоище – вышли два войска, кто сильнее. То же – хоть Полтавская битва. А турки даже Петра выпустили за выкуп!

– А им, вишь, Гитлер сказал, что мы все – не люди, а скот рабочий, работать на них должны.

– И со скотом крестьянин так никогда не обращается. У детей в Харькове в их фашистском «детдоме» кровь высасывали шприцами для своих солдат.

Еды всё меньше. Дрова достают под пулемётным огнём. Приказ №18 от 11.01. 44:

«В связи с сокращением работ на кухне оставить поваром одну Ковбасу».

Другую повариху уволили за кражу, она пыталась унести в мешке пшеницу. Трибунал был даже над своим же членом Штаба, но протокол его потом уничтожили.

Самым истощённым разрешили выйти из шахт. Это было гражданское население – бабы с детьми. Фашисты отобрали у них узелки со скудной едой, одежонку – и загнали прикладами обратно в шахту.

В разведке погибла Силина. Никто не брал её вещей самовольно, была составлена опись её имущества. Подорвался на мине хирург Шалва Иванович Джанулидзе, у него началась гангрена. Он ампутировал сам себе ногу без наркоза.

И этим людям – героям! – потом ставили в паспортах специальную литеру, что побывал в оккупации, а кто из лагерей сумел вернуться живым – в наши лагеря, «искупать вину»!

Остались дневники партизанского отряда.

«18 января продукты кончились все. Постовые едва стоят на ногах.

23 января – окружены со всех сторон немцами. Света нет. Дров нет. Воды нет. Еды нет.

26 января постовые не могут стоять на ногах. Сил нет совсем.»

28 января начали выходить тайно, но фашисты караулили все выходы, и, загоняя людей обратно под землю, требовали Штаб отряда для расправы.

1 февраля. Совет комсостава и партийной группы решил перейти линию фронта. В запасе отряда – 9 стволов, 1 автомат, 30 патронов. Гражданским – постановление Штаба: всем выйти к немцам и говорить, что партизан в шахте не было. Может, так ещё спасутся.

Паринов, командир отряда, уроженец Воронежской области деревни Париново, в 1939 прибыл строить военный аэродром в Багерово (теперь, последние 15 лет, никакого аэродрома уже нет), завёл семью: была жена Вера и ребёнок маленький.

29 февраля он вышел с остатками отряда и сразу был схвачен. Ему придумали особую казнь – разорвали конями и бросили в шахту.

Был дезертир – 25-летний военнопленный Паклин. В своё время мать Нелли ему устраивала побег из лагеря. Он выдавал людей по личной неприязни: кто ему не дал есть, пить, отказал когда-то в интиме. Но про спасшую его твёрдо сказал:

– Среди партизан такую не знаю.

И партийных командиров отряда тоже не выдал.

Вышедшие из-под земли представляли жуткое зрелище. У всех был непрекращающийся понос, снимать и надевать штаны уже не было ни сил, ни смысла – лилось как из худых гусят. Построили всех в какое-то подобие колонны и погнали пешком по зимней дороге в Симферополь, где находилась тюрьма гестапо.

В колонне шли дети, потерявшие, как и я, родителей. Жители окрестных сёл выходили на дорогу и кричали:

– Ой! То ж мой сынок! То ж моя дочка!

Выхватывали их из колонны и забирали к себе. Немцы не возражали: всё равно подохнут, до Симферополя не дойдут. Так и меня забрала семья Максима Кравца. Они говорили мне, что выбрали из всех, потому что я был самый красивый. Я, пока был маленький, верил в свою тогдашнюю «красоту». Но страх мой не проходил. С марта 1944 я боялся, что узнают в селе про партизанский отряд, где я находился. С 1945 стал бояться за деяния моего усыновителя: оказалось, что во время войны он служил полицаем.

После смерти приёмной матери начал искать родовые корни.

Кто они, моя мама, мой папа? Какой нации? Русские? Украинцы? Греки?

Я выжил, и линия жизни, которая могла сто раз прерваться, длится и длится пока. Только вся она – ломанная-переломанная…

 

Много лет спустя, когда мы перестали бояться и дичиться, на встрече в Керчи я увидел Нелли. Она окончила Ростовский университет, вышла замуж, превратилась в красивую статную даму. Уже выйдя на пенсию, но не получая её полгода, сказала себе: как отдадут эти деньги – поставлю на них памятник всем нашим. Теперь памятная стела стоит на бульваре Пионеров в районе Дворца культуры железорудного комбината.

А в посёлке Эльтиген (теперь – Героевское) возвышается на пьедестале подлинный катер с того самого десанта, отреставрированный на кораблестроительном заводе «Залив».

– Значит, у тебя всё хорошо, – сказал я ей.

Она горько улыбнулась в ответ.

– В 90-е годы нас, бывших «пiдскальных», было 437, а спустя 10 лет осталось 148 человек. Для меня война продолжается не только потому, что занимаюсь судьбами её жертв, – она взглянула на меня пытливым учительским взглядом, – а… не отпускает.

Нас пригнали в гестаповскую тюрьму Симферополя, взрослых поместили отдельно, на время я потеряла маму из вида. Их не выпускали из камер. А нам, детям, разрешались часовые прогулки по тюремному двору. Внутренний двор тюрьмы как каменный мешок, ходишь по кругу. Постепенно я стала приглядываться – большая ведь уже девочка была, 12 лет – а в подвале через зарешечённые окна видны люди, и почему-то они всё время стоят. Потом я поняла, что стоят они… в воде! Вода доходила им до груди, и они не могли принять никакую другую позу. Я ходила по кругу и как заколдованная смотрела в подвал. Услышала над ухом тихий шёпот:

– Запомни лица, но молчи.

Во дворе валялись окурки, мы нагибались, быстро поднимали их и бросали им в окно, а они ловили их ртом и кивали – благодарили.

Потом нас отправили в лагерь в Семь Колодезей. Там давали баланду по списку, сырую воду и ещё можно было ловить крыс и варёных есть их. Иногда бывали и объедки от немцев.

А потом – в вагоны для телят и – в Германию.

В лагере в Штутгарте – бараки под проволокой, блоки – под проволокой. Блоки стоят рядами, передвигаться по лагерю свободно запрещено, только на работы и в барак.

На вышке дежурит охранник, когда ему скучно – развлекает себя: с вышки бросает в толпу окурок, и огромная толпа – полтыщи оборванцев – со страшным гулом несётся: кто первый, тому и достанется, у него уже рвать не будут, а то просто раскрошат. Однажды немец принёс с собой на вышку банку кильки и свесился, держа её в вытянутых руках:

– Рус, рус!

Человеческое море взволновалось, изготовилось к рывку, и вдруг один, рванув на груди остатки рубахи, крикнул:

– Братцы! Не бери!

И – остановились! Не стали брать!

А мужчину того расстреляли.

Потом нас отправили в Мюнстер, Вестфалия.

Рабовладельческие рынки – думаете, это Древние Греция, Рим, Кафа? В центре современной Европы нас выбирали немки-домохозяйки, придирчиво разглядывали, чтоб не прогадать. (Они, видите ли, не виноваты: это всё проклятый Гитлер, он им втолковал, что славяне – не люди, скот рабочий, а люди – Ubermenschen – только они. Они и не слыхали, что у русских были Толстой, Достоевский, Чайковский, Рахманинов). Наши тоже хитрили как могли: возраст детей уменьшали – легко при нашей худобе – чтоб не забрали на заводы, а лучше – к бауэрам, на свежий воздух. Здесь и встретили Красную армию. Какая была эйфория! Причём в самом прямом, медицинском значении слова: «Благодушно-приподнятое настроение, отнюдь не соответствующее действительности», что мы почувствовали по той холодности и недоверию к нам. Первый советский офицер, которого мы увидели и плакали от радости, потом на сборном пункте советских граждан допрашивал нас трое суток. Были под оккупацией? Служили немцам? И остались живы – да это преступление!

В лагеря не сослали – всё же были с партизанами. Школу окончила уже взрослой девушкой, на 4 года опоздав. На Новогодний школьный вечер дирекция пригласила будущих моряков. Один сразу стал ухаживать, а когда их должны были отправить в Севастополь, попросил мой адрес, и мы стали переписываться. Я любила его первой в жизни любовью. А потом писем не стало. Я послала письмо на адрес части, и получила от руководства ответ, что мне больше сюда писать не следует. Ничего, это зажило…

Другие пострадали больше. Солдатова Раиса Фёдоровна, медицинская фронтовая сестра. Имела боевые награды. Попала в плен в Севастополе, бежала, попала в облаву, была угнана в Германию. В лагере Освенцим чуть не отправили в печь. После освобождения – СМЕРШ. Потом – Сибирь. Комиссия лишила всех наград, по возвращении – на работу по специальности не брали, пошла матросом на катер – как раз для больной измождённой женщины! Маресьев лично разыскивал узников Освенцима, реабилитировал, заставил вернуть награды.

Елена Енюк, Василий Аваев – сколько их, узников, было и как мало осталось!

В 1988 состоялся Первый съезд малолетних узников фашизма. С него началось создание Международного Союза. Это Россия, Белоруссия, Украина, Польша, Чехия, Израиль. Малолетних узников концлагерей, репатриированных, Москва не принимала, Киев принял первый эшелон, распределил в детдома. Саратов принял безымянных русских – такими маленькими их угнали.

В 1992 немцы создали Первый благотворительный фонд из личных пожертвований и государственных средств. Название придумали «Взаимопомощь и примирение». Кто там что прикарманил из этих средств, но бывшие узники – кто дожил до счастливого дня – получили – не смехотворную – позорную сумму за свои страдания.

В 1997 – Второй фонд. «Память. Ответственность. Будущее». От Германии – гуманитарная помощь шести странам. Впрочем, детям до 12 лет и сельскохозяйственным рабочим платить отказались. Ладно, мы в 1944 выгадали, когда не пошли на завод!

Ведь были семьи бауэров, которые своих рабов сажали за общий стол и кормили как членов семьи. Были, были… Я встретил ту, которая попала после каменоломен в концлагерь. Её было почти невозможно узнать. Она была как существо из другого мира. Вся кожа её была какого-то серого, неживого, невиданного у людей нашей планеты цвета. Не сразу она стала рассказывать о себе. В том лагере проводили над ними какие-то опыты. У лагерного врача она была любимой «пациенткой». Так людоеды любят своих жертв. Им вводили какие-то растворы, после которых горело всё тело, и дети умоляли убить их. Все после одного – двух опытов погибали, а она оставалась жить. И тогда снова её приводили в медицинскую лабораторию, и снова раздевали и клали на покрытый холодной клеёнкой операционный стол, и снова доктор – чудовище склонялся над ней и колол ей вены, изобретая новые пытки. Однажды она увидела, как привели двух мальчиков. Одному доктор сделал небольшой надрез в области живота и аккуратно, руками в медицинских перчатках, вытащил что-то из надреза. Другого мальчика заставили накручивать это на стоящий рядом барабан. Это накручивалось и накручивалось, и только тогда она догадалась, что это кишки. Ребёнок орал так, что его крики преследовали её в ночных кошмарах ещё долгие годы.

Потом, уже много позже, она прочитала обращение сынка этого врача с просьбой не считать его отца нацистским преступником: он-де просто проводил научные медицинские эксперименты. Прочитала и содрогнулась. Ведь это – другое поколение, а всё – то же.

Когда она вернулась, от неё шарахались, как от ожившего мертвеца, потому что живые люди – такими не бывают.

Я спросил у Нелли:

– А та, что была в соседнем отсеке?

– Она сошла с ума.

– А такая-то?

– Она всю жизнь одинока. Замуж никто не взял.

– А другая?

– Как вернулась – болела и вскоре умерла.

Разве война кончилась в 1945?

 

 

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *